Го, сама довольно высокая, чувствовала, как они касаются ее чепца, когда Янн наклонялся к ней, чтобы крепче держать во время быстрых танцев.
Иногда он знаком указывал на свою младшую сестру Марию и Сильвестра, жениха и невесту, танцевавших вместе. Он по-доброму смеялся, глядя на них, таких юных, сдержанных, делающих реверансы и с выражением робости на лице тихо говорящих друг другу слова, без сомнения, очень приятные. Смельчаку и гуляке, коим он теперь заделался, весело было глядеть на этих наивных детей. Украдкой они с Го обменивались многозначительными улыбками, словно бы говорящими: «Как милы и забавны наши младшие!..»
К концу праздника посыпались поцелуи: целовались родственники, женихи и невесты, целовались любовники – и выглядели при этом, несмотря ни на что, людьми чистыми и добродетельными, – целовались прилюдно, в губы. Он, разумеется, не поцеловал ее: такое нельзя себе позволить с дочерью месье Мевеля, разве что он чуть крепче прижимал ее к своей груди, когда они танцевали последние танцы, а она не противилась, наоборот, влекомая душевным порывом, доверчиво прильнула к нему. В этом внезапном головокружении, сильном и упоительном, чувственность двадцатилетней девушки тоже играла свою роль, но первым все же заговорило ее сердце.
– Видали бесстыдницу, как она на него смотрит? – шепталась стайка красоток, целомудренно прикрывших глаза светлыми или темными ресницами. Все они имели по одному, а то и по два любовника среди танцующих. Она действительно часто и подолгу смотрела на него, но ее извиняло то, что он был единственным из молодых людей за всю ее жизнь, кому она уделила внимание.
Ранним морозным утром, когда гости стали расходиться, они простились как-то по-особенному, как суженые, которые завтра увидятся. Возвращаясь домой с отцом, она пересекала ту же самую площадь, ничуть не уставшая, бодрая и веселая, с восторгом вдыхая холодный воздух. Ей нравились морозный туман и унылая заря, все вокруг казалось дивным и пленительным.
…Майская ночь уже давно наступила; одно за другим, чуть поскрипывая, закрылись окна. Го все сидела на прежнем месте. Последние редкие прохожие, различая в темноте ее белый чепец, должно быть, думали: «Эта девица наверняка мечтает о своем ухажере». Это была правда, она действительно мечтала о нем – и ей хотелось плакать. Белые зубки беспрестанно покусывали красиво очерченную нижнюю губу. Глаза не мигая смотрели в темноту, но ничего из реальных предметов она не видела…
…Почему он не вернулся после свадьбы? Что в нем переменилось? Как-то раз она повстречала его, но он, по обыкновению, быстро отвел глаза. Похоже, он избегал ее.
Часто она говорила об этом с Сильвестром, тот тоже ничего не понимал.
– И все-таки, Го, ты именно за него должна выйти замуж, – говорил Сильвестр, – если, конечно, твой отец не будет против. Ты не найдешь в округе никого более подходящего. Прежде всего, скажу тебе, он парень благоразумный, хотя на первый взгляд этого не скажешь, и выпивает редко. Бывает, правда, он немного упрямится, но, в сущности, характер у него мягкий. Ты и представить себе не можешь, какой он добрый. А моряк какой! Каждый сезон капитаны отвоевывают его друг у друга…
Она была уверена, что получит благословение отца, ведь он никогда не шел наперекор ее желаниям. А богат Янн или нет – ей все равно. Такому моряку достаточно небольшой суммы на полгода каботажного плавания, и он станет капитаном, которому все судовладельцы захотят доверить свои суда.
И еще ей безразлично, что он такой огромный: для женщины слишком большой рост может быть недостатком, а мужчину это совсем даже не портит.
Осторожно, стараясь не выдать себя, она порасспросила о нем местных девушек, больших знатоков всех любовных историй. Выяснилось, что Янн, никому не давая никаких обещаний, не выказывая предпочтения ни одной, гулял направо и налево, наведывался к благоволившим к нему красоткам и в Лезардриё, и в Пемполе.
Однажды поздним воскресным вечером она видела, как он прошел мимо ее окон в обнимку с некоей Жанни Карофф – девицей, конечно, красивой, но с дурной репутацией. Это причинило Го нестерпимую боль.
Ее уверяли, что он очень вспыльчив, рассказали, как однажды вечером, подвыпив в одном из пемпольских трактиров, где, по обыкновению, развлекаются рыбаки, он швырнул массивный мраморный стол в дверь, которую ему не пожелали открыть…
Все это она ему прощала: известно, какими иной раз бывают моряки, когда на них находит… Но если у него доброе сердце, зачем он искал знакомства с ней, когда она думать о нем не думала? Чтобы потом бросить? Для какой надобности всю ночь не сводил с нее глаз, мило и, казалось, так искренне улыбался, таким нежным голосом откровенничал с ней, будто с невестой? Теперь она уже не в силах побороть себя и полюбить другого. Давно, в детстве, ей обычно говорили, когда хотели отругать, что она плохая девчонка, упрямица каких поискать. Такой она и осталась. Красивая, пожалуй, слишком серьезная, с виду высокомерная, не поддающаяся ничьему влиянию, она в глубине души осталась прежней.
Последовавшая за свадьбой зима прошла для Го в ожидании встречи, но Янн даже не пришел попрощаться с ней перед уходом в море. Теперь его здесь не было, и для нее все как бы перестало существовать; время, казалось, замедлило свой бег до осени, когда нужно будет все прояснить и покончить с этим…
…На часах мэрии пробило одиннадцать – так, по-особенному, колокола звучат лишь тихими весенними ночами.
В Пемполе одиннадцать часов – время позднее. Го затворила окно и зажгла лампу, чтобы лечь спать…
А что, если Янн просто-напросто диковат? Или же считает ее слишком богатой и опасается, тоже из-за гордости, что ему откажут?.. Ей хотелось так прямо у него и спросить, но Сильвестр полагал, что этого делать нельзя, что негоже молодой девушке вести себя столь напористо. В Пемполе и так уже осуждают ее слишком гордое выражение лица и манеру одеваться…
…Она снимала одежду с той рассеянной медлительностью, которая свойственна погруженным в мечты девушкам: вначале муслиновый чепец, потом пригнанное по городской моде элегантное платье, которое кое-как бросила на стул. Затем сняла длинный девичий корсет, вызывавший пересуды своим парижским покроем. Ее фигура, освободившись, сделалась еще более совершенной, приняла свои естественные очертания, полные и плавные, как у мраморных статуй; движения девушки изменились и стали обворожительными.
Маленькая лампа, единственная, горевшая в этот поздний час, чуть таинственно освещала ее плечи и грудь, ее восхитительные формы, которые никогда не ласкал ничей взор и которые, конечно, не достанутся никому, так и увянут, никем не виденные, потому что Янну она не нужна…
Она знала, что у нее красивое лицо, но она не подозревала о красоте своего тела. Надо сказать, что в этом районе Бретани у дочерей исландских рыбаков такая красота не редкость. Ее почти не замечают, а самые неразумные из девиц, вместо того чтобы выставлять ее напоказ, стыдятся даже приоткрыть ее для чьего-либо взора. Только утонченные горожане придают большое значение красоте тела и стремятся запечатлеть ее в камне, металле или на полотне…
Она принялась убирать на ночь волосы, уложенные в виде корзиночек над ушами, и две тяжелые косы упали ей на спину, словно змеи. Она уложила их на макушке короной – так удобно спать – и сделалась похожей, со своим прямым профилем, на весталку.
Она не опустила рук и, покусывая нижнюю губу, продолжала теребить пальцами светлые косы – словно ребенок, который треплет игрушку, думая совсем о другом; затем, вновь уронив косы, она забавы ради принялась быстро-быстро их расплетать; вскоре волосы покрыли ее всю до пояса, и она стала похожей на лесную нимфу.
Но сон все-таки пришел к ней, невзирая на муки любви и желание плакать; внезапно она бросилась на кровать, пряча лицо в шелке волос, раскинувшихся теперь словно покрывало…
В своей хижине, в Плубазланеке, бабушка Моан тоже в конце концов заснула чутким сном стариков с думами о своем внуке и смерти.
В тот же самый час на борту «Марии», в полярных водах, очень неспокойных, два желанных человека, Янн и Сильвестр, распевая песни, в веселом расположении духа ловили рыбу при неугасаемом свете дня…
Примерно месяц спустя. Июнь.
Над Исландией стояла та редкая погода, которую моряки называют «белое безмолвие»: в воздухе ни малейшего движения, словно все ветры разом обессилели, стихли.
Небо было затянуто густой беловатой пеленой, темнеющей к горизонту и становящейся свинцово-серой с блеклыми сотенками олова. А внизу от недвижных вод исходило мутное сияние, от него болели глаза и по телу пробегал холодок.
В этот раз муаровые переливы играли на поверхности моря – легкие разводы, похожие на те, что получаются, если подуть на зеркало. Казалось, все блестящее водное пространство покрыто еле различимыми узорами, они сплетались друг с другом, видоизменялись и, мимолетные, скоро исчезали.
Нескончаемый вечер или нескончаемое утро – определить невозможно: солнце, больше не указывающее на время суток, постоянно находилось в небе, главенствуя в этом сиянии неживой природы; оно почти не имело очертаний и теперь казалось огромным благодаря мутному гало вокруг себя.
Янн и Сильвестр, сидя рядом, ловили рыбу и напевали бесконечную песенку «Жан-Франсуа из Нанта». Сама ее монотонность веселила их, и, искоса поглядывая друг на друга, они смеялись детской забаве: каждый новый куплет старались спеть с особенным задором. Соленая свежесть румянила им щеки, полной грудью вдыхался девственный бодрящий воздух – источник жизненных сил.
Однако многое вокруг выглядело безжизненным – то ли уже отжившим, то ли еще не созданным: свет не нес с собою ни малейшего тепла, неподвижные предметы словно навеки застыли под взглядом огромного призрачного глаза, который зовется солнцем.
«Мария» отбрасывала на воду длинную тень, какая бывает вечером; тень казалась зеленой на гладкой, отражающей белизну неба поверхности. На всем затененном, матовом участке сквозь прозрачную воду можно было видеть, что творится на глубине: бесчисленные рыбы, мириады и мириады, похожие одна на другую, медленно скользили в одном направлении, словно какая-то цель влекла их в беспрестанное путешествие. Это была треска; она передвигалась косяком, рыбы тянулись друг за другом, плыли параллельно друг другу, точно серые штрихи, и без конца сотрясались быстрой дрожью, из-за чего все это скопление немых жизней казалось какой-то текучей массой. Иногда, резко ударив хвостом, рыбы одновременно поворачивались, сверкая серебряным брюшком; потом другие рыбы делали то же самое, и по косяку прокатывались медленные волны; создавалось впечатление, будто тысячи стальных клинков разом высекли под водою по маленькой молнии.
Солнце, уже очень низкое, опустилось еще ниже – значит, наступил вечер. По мере того как светило спускалось к свинцовому горизонту, оно становилось желтым, его диск вырисовывался более отчетливо, более реально, на него уже можно было смотреть, как смотрят на луну.
Создавалось впечатление, что солнце не так уж удалено в пространстве; казалось, доплыви на судне всего-то до горизонта – и вот он, большой печальный шар, парящий в воздухе в нескольких метрах над водой.
Лов шел бойко; в спокойной воде можно было ясно разглядеть, как происходил клев: треска подплывала, жадно хватала приманку, затем, почувствовав себя на крючке, слегка встряхивалась, словно для того чтобы понадежнее закрепиться. В следующий миг рыбаки обеими руками быстро выдергивали удочки и кидали рыбу тому, кто должен был ее выпотрошить и засолить.
Флотилия пемпольских судов, рассеянная по зеркалу моря, оживляла пустынный пейзаж. Кое-где вдалеке виднелись небольшие паруса, поднятые, несмотря на полный штиль, больше для вида и выделявшиеся своей белизной на фоне серого горизонта.
В тот день ремесло исландского рыбака выглядело таким легким и спокойным, что им впору заниматься барышням…
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
Они пели, эти два больших ребенка.
Янна мало заботило, что у него красивая и благородная внешность. Он был ребенком только в компании с Сильвестром, пел и резвился только с ним; с другими, напротив, был замкнут, горд и угрюм – и, однако, очень мягок, когда у кого-то в нем случалась нужда, и всегда добр и услужлив, если его не сердили.
Они напевали песенку про Жана-Франсуа; двое других – в некотором отдалении – пели что-то иное, какой-то протяжный мотив, тоже вызванный к жизни дремотой, телесным здоровьем и смутной тоской.
Время шло, и никто не скучал.
Внизу, в кубрике, в железной печке всегда теплился огонь, и люк был закрыт, чтобы у тех, кто хотел спать, создавалось впечатление ночи. Для сна рыбакам нужно было совсем мало воздуха – людям менее крепким, выросшим в городах, требуется гораздо больше. Когда сильная грудь весь день наполняется вольным воздухом, она тоже словно бы засыпает и совсем не двигается во сне; тогда человек может точно зверь забиться в какую угодно нору.
Спать ложились после вахты, в любой момент, по настроению: когда постоянно светло, время значения не имеет. Спали без снов, крепко, спокойно, сон приносил полноценный отдых.
Спящих охватывало волнение, если вдруг приходили мысли о женщинах. Они широко открывали глаза, представив, что через полтора месяца путина закончится и они обнимут своих любимых – новых или уже давних.
Но это случалось редко; чаще мысли о женщинах были вполне невинны: просто вспоминались жены, невесты, сестры, родственницы…
Когда есть привычка к воздержанности, чувства тоже засыпают – и довольно надолго.
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
…Теперь рыбаки всматривались в нечто едва приметное на сером горизонте – легкий дымок, идущий от поверхности моря, будто крохотный хвостик, тоже серый, только чуть темнее неба. Глаза, привыкшие обследовать глубины, быстро заметили его.
– Пароход, вон там!
– Я думаю, – сказал, приглядевшись, капитан, – что это патрульный корабль…
Легкий дымок принадлежал кораблю, везшему рыбакам известия из Франции, и среди них – письмо от старушки, написанное рукой молодой красивой девушки.
Судно медленно приближалось; вскоре стал виден его черный корпус, это был крейсер, обходивший западные фьорды.
В то же время поднявшийся слабый ветер, от которого стало покалывать в носу, местами разукрашивал поверхность спящих вод: он набрасывал на сверкающее зеркало сине-зеленые рисунки, они тянулись полосами, раскидывались веерами, ветвились в форме мадрепоровых кораллов. Все это происходило быстро и с легким шумом. Ветер был знаком пробуждения, предвестником конца долгого оцепенения. Небо сбросило пелену и сделалось ясным; сместившийся к горизонту туман, похожий на скопления серой ваты, образовывал нечто вроде мягких стен вокруг моря. Два бесконечных стекла, между коими находились рыбаки – стекло сверху и стекло снизу, – вновь обретали необычайную прозрачность, точно прежде были запотевшими, тусклыми и кто-то протер их. Погода менялась, но менялась слишком быстро, и это не сулило ничего хорошего.
Со всех сторон стали подходить разбросанные поблизости французские рыбачьи суда – бретонские, нормандские, из Булони и Дюнкерка. Словно птицы, слетающиеся на зов, они потянулись за крейсером; суда, заполняя собой бледное пустынное пространство, появлялись даже там, где еще несколько мгновений назад горизонт был пуст.
Не довольствуясь медленным дрейфом, они расправили паруса на внезапно подувшем свежем ветру и стали приближаться скорее.
Исландия тоже показалась в дальней дали, словно и она хотела приблизиться; все отчетливее виднелись ее огромные голые скалы, солнечные лучи освещали их только сбоку, снизу и будто нехотя. За нею тянулась другая Исландия, похожего цвета, становящегося все более ярким, но она, эта другая Исландия, была всего лишь химерой, а ее еще более громадные горы – лишь сгустками пара. И солнце, всегда низкое, не способное подняться, как бы волочащееся по земле, виднелось сквозь этот иллюзорный остров так, что казалось лежащим впереди него, являя взору нечто непостижимое! У солнца уже не было гало, оно вернуло себе четкие очертания и скорее походило на убогую желтую планету, которая, умирая, остановилась в нерешительности посреди хаоса…
Бросивший якорь крейсер теперь был окружен целой флотилией рыбацких судов, от которых, словно ореховые скорлупки, отделялись лодки с суровыми длиннобородыми мужчинами в грубой одежде.
Всем им, точно детям, нужно было что-то попросить на борту: лекарств для лечения небольших ран, продовольствия, писем, сделать ту или иную починку.
Кое-кто прибыл, чтобы их по распоряжению капитанов заковали в кандалы за поднятие бунта на корабле;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Иногда он знаком указывал на свою младшую сестру Марию и Сильвестра, жениха и невесту, танцевавших вместе. Он по-доброму смеялся, глядя на них, таких юных, сдержанных, делающих реверансы и с выражением робости на лице тихо говорящих друг другу слова, без сомнения, очень приятные. Смельчаку и гуляке, коим он теперь заделался, весело было глядеть на этих наивных детей. Украдкой они с Го обменивались многозначительными улыбками, словно бы говорящими: «Как милы и забавны наши младшие!..»
К концу праздника посыпались поцелуи: целовались родственники, женихи и невесты, целовались любовники – и выглядели при этом, несмотря ни на что, людьми чистыми и добродетельными, – целовались прилюдно, в губы. Он, разумеется, не поцеловал ее: такое нельзя себе позволить с дочерью месье Мевеля, разве что он чуть крепче прижимал ее к своей груди, когда они танцевали последние танцы, а она не противилась, наоборот, влекомая душевным порывом, доверчиво прильнула к нему. В этом внезапном головокружении, сильном и упоительном, чувственность двадцатилетней девушки тоже играла свою роль, но первым все же заговорило ее сердце.
– Видали бесстыдницу, как она на него смотрит? – шепталась стайка красоток, целомудренно прикрывших глаза светлыми или темными ресницами. Все они имели по одному, а то и по два любовника среди танцующих. Она действительно часто и подолгу смотрела на него, но ее извиняло то, что он был единственным из молодых людей за всю ее жизнь, кому она уделила внимание.
Ранним морозным утром, когда гости стали расходиться, они простились как-то по-особенному, как суженые, которые завтра увидятся. Возвращаясь домой с отцом, она пересекала ту же самую площадь, ничуть не уставшая, бодрая и веселая, с восторгом вдыхая холодный воздух. Ей нравились морозный туман и унылая заря, все вокруг казалось дивным и пленительным.
…Майская ночь уже давно наступила; одно за другим, чуть поскрипывая, закрылись окна. Го все сидела на прежнем месте. Последние редкие прохожие, различая в темноте ее белый чепец, должно быть, думали: «Эта девица наверняка мечтает о своем ухажере». Это была правда, она действительно мечтала о нем – и ей хотелось плакать. Белые зубки беспрестанно покусывали красиво очерченную нижнюю губу. Глаза не мигая смотрели в темноту, но ничего из реальных предметов она не видела…
…Почему он не вернулся после свадьбы? Что в нем переменилось? Как-то раз она повстречала его, но он, по обыкновению, быстро отвел глаза. Похоже, он избегал ее.
Часто она говорила об этом с Сильвестром, тот тоже ничего не понимал.
– И все-таки, Го, ты именно за него должна выйти замуж, – говорил Сильвестр, – если, конечно, твой отец не будет против. Ты не найдешь в округе никого более подходящего. Прежде всего, скажу тебе, он парень благоразумный, хотя на первый взгляд этого не скажешь, и выпивает редко. Бывает, правда, он немного упрямится, но, в сущности, характер у него мягкий. Ты и представить себе не можешь, какой он добрый. А моряк какой! Каждый сезон капитаны отвоевывают его друг у друга…
Она была уверена, что получит благословение отца, ведь он никогда не шел наперекор ее желаниям. А богат Янн или нет – ей все равно. Такому моряку достаточно небольшой суммы на полгода каботажного плавания, и он станет капитаном, которому все судовладельцы захотят доверить свои суда.
И еще ей безразлично, что он такой огромный: для женщины слишком большой рост может быть недостатком, а мужчину это совсем даже не портит.
Осторожно, стараясь не выдать себя, она порасспросила о нем местных девушек, больших знатоков всех любовных историй. Выяснилось, что Янн, никому не давая никаких обещаний, не выказывая предпочтения ни одной, гулял направо и налево, наведывался к благоволившим к нему красоткам и в Лезардриё, и в Пемполе.
Однажды поздним воскресным вечером она видела, как он прошел мимо ее окон в обнимку с некоей Жанни Карофф – девицей, конечно, красивой, но с дурной репутацией. Это причинило Го нестерпимую боль.
Ее уверяли, что он очень вспыльчив, рассказали, как однажды вечером, подвыпив в одном из пемпольских трактиров, где, по обыкновению, развлекаются рыбаки, он швырнул массивный мраморный стол в дверь, которую ему не пожелали открыть…
Все это она ему прощала: известно, какими иной раз бывают моряки, когда на них находит… Но если у него доброе сердце, зачем он искал знакомства с ней, когда она думать о нем не думала? Чтобы потом бросить? Для какой надобности всю ночь не сводил с нее глаз, мило и, казалось, так искренне улыбался, таким нежным голосом откровенничал с ней, будто с невестой? Теперь она уже не в силах побороть себя и полюбить другого. Давно, в детстве, ей обычно говорили, когда хотели отругать, что она плохая девчонка, упрямица каких поискать. Такой она и осталась. Красивая, пожалуй, слишком серьезная, с виду высокомерная, не поддающаяся ничьему влиянию, она в глубине души осталась прежней.
Последовавшая за свадьбой зима прошла для Го в ожидании встречи, но Янн даже не пришел попрощаться с ней перед уходом в море. Теперь его здесь не было, и для нее все как бы перестало существовать; время, казалось, замедлило свой бег до осени, когда нужно будет все прояснить и покончить с этим…
…На часах мэрии пробило одиннадцать – так, по-особенному, колокола звучат лишь тихими весенними ночами.
В Пемполе одиннадцать часов – время позднее. Го затворила окно и зажгла лампу, чтобы лечь спать…
А что, если Янн просто-напросто диковат? Или же считает ее слишком богатой и опасается, тоже из-за гордости, что ему откажут?.. Ей хотелось так прямо у него и спросить, но Сильвестр полагал, что этого делать нельзя, что негоже молодой девушке вести себя столь напористо. В Пемполе и так уже осуждают ее слишком гордое выражение лица и манеру одеваться…
…Она снимала одежду с той рассеянной медлительностью, которая свойственна погруженным в мечты девушкам: вначале муслиновый чепец, потом пригнанное по городской моде элегантное платье, которое кое-как бросила на стул. Затем сняла длинный девичий корсет, вызывавший пересуды своим парижским покроем. Ее фигура, освободившись, сделалась еще более совершенной, приняла свои естественные очертания, полные и плавные, как у мраморных статуй; движения девушки изменились и стали обворожительными.
Маленькая лампа, единственная, горевшая в этот поздний час, чуть таинственно освещала ее плечи и грудь, ее восхитительные формы, которые никогда не ласкал ничей взор и которые, конечно, не достанутся никому, так и увянут, никем не виденные, потому что Янну она не нужна…
Она знала, что у нее красивое лицо, но она не подозревала о красоте своего тела. Надо сказать, что в этом районе Бретани у дочерей исландских рыбаков такая красота не редкость. Ее почти не замечают, а самые неразумные из девиц, вместо того чтобы выставлять ее напоказ, стыдятся даже приоткрыть ее для чьего-либо взора. Только утонченные горожане придают большое значение красоте тела и стремятся запечатлеть ее в камне, металле или на полотне…
Она принялась убирать на ночь волосы, уложенные в виде корзиночек над ушами, и две тяжелые косы упали ей на спину, словно змеи. Она уложила их на макушке короной – так удобно спать – и сделалась похожей, со своим прямым профилем, на весталку.
Она не опустила рук и, покусывая нижнюю губу, продолжала теребить пальцами светлые косы – словно ребенок, который треплет игрушку, думая совсем о другом; затем, вновь уронив косы, она забавы ради принялась быстро-быстро их расплетать; вскоре волосы покрыли ее всю до пояса, и она стала похожей на лесную нимфу.
Но сон все-таки пришел к ней, невзирая на муки любви и желание плакать; внезапно она бросилась на кровать, пряча лицо в шелке волос, раскинувшихся теперь словно покрывало…
В своей хижине, в Плубазланеке, бабушка Моан тоже в конце концов заснула чутким сном стариков с думами о своем внуке и смерти.
В тот же самый час на борту «Марии», в полярных водах, очень неспокойных, два желанных человека, Янн и Сильвестр, распевая песни, в веселом расположении духа ловили рыбу при неугасаемом свете дня…
Примерно месяц спустя. Июнь.
Над Исландией стояла та редкая погода, которую моряки называют «белое безмолвие»: в воздухе ни малейшего движения, словно все ветры разом обессилели, стихли.
Небо было затянуто густой беловатой пеленой, темнеющей к горизонту и становящейся свинцово-серой с блеклыми сотенками олова. А внизу от недвижных вод исходило мутное сияние, от него болели глаза и по телу пробегал холодок.
В этот раз муаровые переливы играли на поверхности моря – легкие разводы, похожие на те, что получаются, если подуть на зеркало. Казалось, все блестящее водное пространство покрыто еле различимыми узорами, они сплетались друг с другом, видоизменялись и, мимолетные, скоро исчезали.
Нескончаемый вечер или нескончаемое утро – определить невозможно: солнце, больше не указывающее на время суток, постоянно находилось в небе, главенствуя в этом сиянии неживой природы; оно почти не имело очертаний и теперь казалось огромным благодаря мутному гало вокруг себя.
Янн и Сильвестр, сидя рядом, ловили рыбу и напевали бесконечную песенку «Жан-Франсуа из Нанта». Сама ее монотонность веселила их, и, искоса поглядывая друг на друга, они смеялись детской забаве: каждый новый куплет старались спеть с особенным задором. Соленая свежесть румянила им щеки, полной грудью вдыхался девственный бодрящий воздух – источник жизненных сил.
Однако многое вокруг выглядело безжизненным – то ли уже отжившим, то ли еще не созданным: свет не нес с собою ни малейшего тепла, неподвижные предметы словно навеки застыли под взглядом огромного призрачного глаза, который зовется солнцем.
«Мария» отбрасывала на воду длинную тень, какая бывает вечером; тень казалась зеленой на гладкой, отражающей белизну неба поверхности. На всем затененном, матовом участке сквозь прозрачную воду можно было видеть, что творится на глубине: бесчисленные рыбы, мириады и мириады, похожие одна на другую, медленно скользили в одном направлении, словно какая-то цель влекла их в беспрестанное путешествие. Это была треска; она передвигалась косяком, рыбы тянулись друг за другом, плыли параллельно друг другу, точно серые штрихи, и без конца сотрясались быстрой дрожью, из-за чего все это скопление немых жизней казалось какой-то текучей массой. Иногда, резко ударив хвостом, рыбы одновременно поворачивались, сверкая серебряным брюшком; потом другие рыбы делали то же самое, и по косяку прокатывались медленные волны; создавалось впечатление, будто тысячи стальных клинков разом высекли под водою по маленькой молнии.
Солнце, уже очень низкое, опустилось еще ниже – значит, наступил вечер. По мере того как светило спускалось к свинцовому горизонту, оно становилось желтым, его диск вырисовывался более отчетливо, более реально, на него уже можно было смотреть, как смотрят на луну.
Создавалось впечатление, что солнце не так уж удалено в пространстве; казалось, доплыви на судне всего-то до горизонта – и вот он, большой печальный шар, парящий в воздухе в нескольких метрах над водой.
Лов шел бойко; в спокойной воде можно было ясно разглядеть, как происходил клев: треска подплывала, жадно хватала приманку, затем, почувствовав себя на крючке, слегка встряхивалась, словно для того чтобы понадежнее закрепиться. В следующий миг рыбаки обеими руками быстро выдергивали удочки и кидали рыбу тому, кто должен был ее выпотрошить и засолить.
Флотилия пемпольских судов, рассеянная по зеркалу моря, оживляла пустынный пейзаж. Кое-где вдалеке виднелись небольшие паруса, поднятые, несмотря на полный штиль, больше для вида и выделявшиеся своей белизной на фоне серого горизонта.
В тот день ремесло исландского рыбака выглядело таким легким и спокойным, что им впору заниматься барышням…
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
Они пели, эти два больших ребенка.
Янна мало заботило, что у него красивая и благородная внешность. Он был ребенком только в компании с Сильвестром, пел и резвился только с ним; с другими, напротив, был замкнут, горд и угрюм – и, однако, очень мягок, когда у кого-то в нем случалась нужда, и всегда добр и услужлив, если его не сердили.
Они напевали песенку про Жана-Франсуа; двое других – в некотором отдалении – пели что-то иное, какой-то протяжный мотив, тоже вызванный к жизни дремотой, телесным здоровьем и смутной тоской.
Время шло, и никто не скучал.
Внизу, в кубрике, в железной печке всегда теплился огонь, и люк был закрыт, чтобы у тех, кто хотел спать, создавалось впечатление ночи. Для сна рыбакам нужно было совсем мало воздуха – людям менее крепким, выросшим в городах, требуется гораздо больше. Когда сильная грудь весь день наполняется вольным воздухом, она тоже словно бы засыпает и совсем не двигается во сне; тогда человек может точно зверь забиться в какую угодно нору.
Спать ложились после вахты, в любой момент, по настроению: когда постоянно светло, время значения не имеет. Спали без снов, крепко, спокойно, сон приносил полноценный отдых.
Спящих охватывало волнение, если вдруг приходили мысли о женщинах. Они широко открывали глаза, представив, что через полтора месяца путина закончится и они обнимут своих любимых – новых или уже давних.
Но это случалось редко; чаще мысли о женщинах были вполне невинны: просто вспоминались жены, невесты, сестры, родственницы…
Когда есть привычка к воздержанности, чувства тоже засыпают – и довольно надолго.
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
…Теперь рыбаки всматривались в нечто едва приметное на сером горизонте – легкий дымок, идущий от поверхности моря, будто крохотный хвостик, тоже серый, только чуть темнее неба. Глаза, привыкшие обследовать глубины, быстро заметили его.
– Пароход, вон там!
– Я думаю, – сказал, приглядевшись, капитан, – что это патрульный корабль…
Легкий дымок принадлежал кораблю, везшему рыбакам известия из Франции, и среди них – письмо от старушки, написанное рукой молодой красивой девушки.
Судно медленно приближалось; вскоре стал виден его черный корпус, это был крейсер, обходивший западные фьорды.
В то же время поднявшийся слабый ветер, от которого стало покалывать в носу, местами разукрашивал поверхность спящих вод: он набрасывал на сверкающее зеркало сине-зеленые рисунки, они тянулись полосами, раскидывались веерами, ветвились в форме мадрепоровых кораллов. Все это происходило быстро и с легким шумом. Ветер был знаком пробуждения, предвестником конца долгого оцепенения. Небо сбросило пелену и сделалось ясным; сместившийся к горизонту туман, похожий на скопления серой ваты, образовывал нечто вроде мягких стен вокруг моря. Два бесконечных стекла, между коими находились рыбаки – стекло сверху и стекло снизу, – вновь обретали необычайную прозрачность, точно прежде были запотевшими, тусклыми и кто-то протер их. Погода менялась, но менялась слишком быстро, и это не сулило ничего хорошего.
Со всех сторон стали подходить разбросанные поблизости французские рыбачьи суда – бретонские, нормандские, из Булони и Дюнкерка. Словно птицы, слетающиеся на зов, они потянулись за крейсером; суда, заполняя собой бледное пустынное пространство, появлялись даже там, где еще несколько мгновений назад горизонт был пуст.
Не довольствуясь медленным дрейфом, они расправили паруса на внезапно подувшем свежем ветру и стали приближаться скорее.
Исландия тоже показалась в дальней дали, словно и она хотела приблизиться; все отчетливее виднелись ее огромные голые скалы, солнечные лучи освещали их только сбоку, снизу и будто нехотя. За нею тянулась другая Исландия, похожего цвета, становящегося все более ярким, но она, эта другая Исландия, была всего лишь химерой, а ее еще более громадные горы – лишь сгустками пара. И солнце, всегда низкое, не способное подняться, как бы волочащееся по земле, виднелось сквозь этот иллюзорный остров так, что казалось лежащим впереди него, являя взору нечто непостижимое! У солнца уже не было гало, оно вернуло себе четкие очертания и скорее походило на убогую желтую планету, которая, умирая, остановилась в нерешительности посреди хаоса…
Бросивший якорь крейсер теперь был окружен целой флотилией рыбацких судов, от которых, словно ореховые скорлупки, отделялись лодки с суровыми длиннобородыми мужчинами в грубой одежде.
Всем им, точно детям, нужно было что-то попросить на борту: лекарств для лечения небольших ран, продовольствия, писем, сделать ту или иную починку.
Кое-кто прибыл, чтобы их по распоряжению капитанов заковали в кандалы за поднятие бунта на корабле;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19