А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


То, что последовало дальше, казалось фантастическим, нелепым нагромождением событий, лишенных порядка и связи, и у меня остались от них лишь какие-то случайные впечатления, как от забытого кинофильма. Вспоминаю все же, как от горизонта приближалась машина – пыльный драндулет, сонно вилявший; я его остановил, и две помпейские дамы, очень эмансипированные и сильно навеселе, в оборках шуршащего, блестящего черного шелка, с грехом пополам выбрались на дорогу и бессмысленно моргали под ярким солнцем. «Эго что тут такое?» – пролепетали они, наклонившись к Ди Лието, а потом увидели кровь, прижали руки к груди и разразились пьяными мольбами к Помпейской Мадонне. «Santa Maria del Rosario! Povero ragazzo! Что с ним случилось?» – кричали они. Одна спросила меня: он упал с дерева? – и от этого нелепого вопроса адская сиена стала еще невыносимее; они сразу захотели облить его водой, перевернуть, перенести. Я пытался сказать им, что его нельзя трогать, и, только когда мой голос сорвался на хриплый, надтреснутый крик, они перестали причитать и затарахтели обратно в город за помощью.
Потом было долгое ожидание, и все время я ощущал за спиной давящую громаду Везувия. Я сидел на бампере и смотрел на Ди Лието; он мужественно дышал, слегка подергивался и ждал помощи – и она наконец явилась, хлынула потоком. Останавливались легковые машины, грузовики и повозки; будто по жадному наитию на место катастрофы прибыла деревня в полном составе – кто в пеших колоннах, кто вскачь по пыльному полю, они стекались со всех четырех сторон света. Пустынное место сразу наполнилось шумной жизнью, люди со всей округи явились сюда, словно повинуясь тому же инстинкту, который приводит к дому перелетных птиц. Я помню, как сидел на бампере, подперев голову руками, а они толклись вокруг, наклонялись к Ди Лието, прикладывались ушами к его груди и объявляли о своих выводах. «Сотрясение мозга, и все», – сказал один. «Нет, – возразил другой, голый до пояса старик крестьянин, коричневый, как мумия, – спина сломана. Поэтому трогать его нельзя. Смотри, как ноги дергаются. Первая примета, что сломана спина». Толпа шаркала ногами и гудела – важно, но при этом восторженно; многие пришли с недоеденными завтраками; вид у них был удовлетворенный, они жевали хлеб с сыром и передавали друг другу бутылки с вином. Кто-то мягко спросил меня, как я себя чувствую, не ушибся ли; еще кто-то дал глотнуть коньяку, от которого меня тут же стало выворачивать. «Fessacchiotto, – донесся до меня сквозь собственное кряхтение и из вертящейся синевы угрюмый голос, – доигрался-таки Обалдуй». Потом я увидел, что у перекрестка затормозили двое полицейских на мотоциклах, в каких-то космических шлемах. Они шуганули толпу к кюветам, словно кур, и тотчас же расположились лагерем; они величественно измеряли мой тормозной путь, ходили вокруг машины и выясняли разные подробности.
– Пожалуйста. Вы ездите эту машину? – уважительно спросил один.
– Я говорю по-итальянски.
– Allora, va bene. Когда произошло столкновение, мотороллер выезжал на шоссе справа или слева? – Полицейский, очень вежливый и, видимо, добросовестный человек в тесной поплиновой рубашке, начал заносить сведения в блокнот величиной с амбарную книгу.
– Он выехал слева, – ответил я, – мне кажется, это нетрудно понять по положению мотороллера. Я не мог не сбить его. Но это не моя вина. Между прочим, человек умирает. Вы не могли бы сказать, где «скорая помощь»?
– Nome? – благодушно спросил он, оставив мой вопрос без внимания.
– Питер Чарльз Леверетт, – раздельно произнес я.
– Nato dove е quando?
– В Порт-Уорике, Виргиния, 14 апреля 1925 года.
– Dove Порт-Уорик, Виргиния? Inghilterra?
– США, – сказал я.
– Ah, bene. Allora vostro padre? Nome?
– Альфред Леверетт.
– Nato dove e quando?
– В Саффолке, Виргиния, США. Год точно не помню. Поставьте 1886-й.
– Vostra madr??
– О Господи Боже мой, – сказал я.
– Che?
– Флора Маргарет Макки. Сан-Франциско, Калифорния, США. Напишите 1900-й. Вы можете мне сказать, когда приедет «скорая помощь» – а если не приедет, нельзя ли положить его в какую-нибудь из машин или в грузовик и отвезти в Неаполь? Мне кажется, он в тяжелом состоянии.
Договариваться с ним было все равно что бросать в океан бутылки с письмами. Добродушный, вежливый, невозмутимый, он продолжал писать в книге, проверять мой паспорт и документы, а солнце палило безжалостно, толпа на обочинах шаркала, колыхалась, гудела, словно перед ней совершался какой-то языческий ритуал. Центром его был Ди Лието: раскинувшись в жертвенном покое, он лежал с мечтательно полуоткрытым глазом и сложным выражением на лице – мученического восторга и освобожденности, – и к нему слетались мухи. А в Калифорнии, жизнерадостно продолжал полицейский, дядя его жены живет, кажется, в Калифорнии, место называется Вилькис Бари, и он хорошо зарабатывает в шахте. Знаю я это место? А далеко оно от Голливуда? А что касается этого человека, который лежит, продолжал он, пытаясь меня успокоить, я и сам, наверно, понимаю, что у меня были бы очень большие неприятности в суде, если бы мотороллер выскочил справа, а не слева – а по всем признакам – и по следу моих шин, и по положению пострадавшего и самого мотороллера – выскочил он именно слева; так что я свободен и могу уехать когда угодно при условии, что мне удастся завести машину, и при условии, что я дам ему мой следующий адрес в Италии (это формальность, и в суд меня определенно не вызовут, поскольку все данные решительно говорят в мою пользу), а что до самого Ди Лието – «Fessacchiotto», – он десять лет на это напрашивался (мне еще не успели рассказать про незадачливого воришку – про пальцы, про трамвай, про глаз?) и, если умрет на месте, пусть пеняет на себя, хотя человек он, по правде говоря, не злой и смерть горька in verit? даже идиоту.
– Basta, Sergente! – Я почти плакал. – L'ambulanza!
Тут на углу произошло какое-то волнение, и мы повернулись в ту сторону. Под деревом остановился дряхлый грузовик. С него ссыпалась целая толпа мужчин и мальчиков во главе с согнутой старой ведьмой; как раненая птица, она проковыляла по солнечному месту, повалилась около Ди Лието и заголосила:
– Лючано! Лючано! Лючано-о-о! Che t'hanno fatto? Poveretto figlio mio! Лючано-о-о! Очнись, мой золотой, очнись, очнись! Опять эти изверги хотели тебя погубить! Погляди на мамочку, золотой мой. Ну только разок, Лючано! Не поддавайся им, извергам! Дай мамочке поглядеть в твои золотые глазки!
– Е mezza matta, – шепнул сержант. – Она всегда была того. Она ему бабка, но растила его как сына. – Он был смущен, эта сиена, как видно, внушала ему суеверный страх. – А все остальные – его братья.
Зараженная этим страшным горем толпа притихла, замерла у дороги. Минуту старуха стояла на коленях, держась рукой за подбородок, и молчала. Откуда ни возьмись налетел холодный ветер, грязным вихрем завертелись пыль и листья и пронеслись мимо нас, вздымаясь все выше, вспугнули целую стаю скворцов из травы, птицы загалдели и закружились вместе с пыльным столбом. Старухины волосы растрепались белыми клочьями, черный платок поплыл за плечами, и мятая газета закувыркалась по арене, где двое – старуха и внук – превратились в пару актеров, застигнутых маленькой сказочной бурей; потом ветер стих, старуха поправила платок, птицы со щебетом разлетелись над полем.
– Luciano, angelo mio, – тихо застонала она, – perch? non dici niente, perch? non mi guardi? Скажи что-нибудь. Посмотри на маму. Лючано, у тебя дергаются ножки. Встань на ножки и иди, мой ангел, не лежи на дороге.
Вдруг причитания смолкли; по-прежнему стоя на коленях, она подняла голову и, задерживаясь на каждом лице, обвела толпу бешеным, кровожадным, тигриным взглядом – и раньше, чем он остановился на мне, внутри у меня все сжалось от страха. Яростью ее повеяло еще до того, как она на меня обрушилась: в своем летнем костюме, туристских сандалиях и темных очках, с короткой стрижкой и клеймом, печатью северного варварства на лице, я напрасно старался спрятаться за сержантом – она углядела меня, вскочила с неправдоподобным проворством и кинулась через дорогу черным, хромым карающим смерчем.
– Svedese! Farabutto! – завопила она. – Это ты погубил моего мальчика! Это ты задавил его машиной, изверг! Чтобы тебе в пекле гореть! – Она послала небу короткий виноватый вздох: – Прости Господи! – но продолжала неудержимую атаку, с новыми силами, новыми проклятиями, и, устремившись мимо растерянного сержанта, обличительно наставила дрожащий, похожий на обглоданную хворостинку палец мне под нос. – Швед! – кричала ока. – Злодей! Я знаю вашу породу. Нечего прятать от меня лицо. Поглядите на него, – крикнула она толпе. – Поглядите на этого человека! Поглядите, как он дрожит и трясется от страха. Ага! Понял теперь, что не спрятать концов в воду? Носится по нашему городу, ни за что ни про что давит людей машиной. – Она снова обратилась ко мне, и вся ее голова – запавшие глаза, бородавки, морщинистые щеки, даже встрепанные седые волосы – дрожала от устрашающего гнева. – Я знаю вашу породу! Или не вы переехали жену бедного Луиджи Лукатуорто в прошлую Пасху, четыре года назад? Женщина в цвете лет, сильная, красивая, а на ней больной отец и четверо детей. Здоровая женщина, интересная, самостоятельная, – и как собаку задавил, проклятый изверг. Про это ты знаешь? Говори! Знаешь? И ни гроша не смогла с них получить – а ведь ключицу сломали, спину на всю жизнь изуродовали! – Она замолчала, повернулась к Ди Лието и опять заплакала. – Посмотри сюда. Что ты с ним будешь делать? Что ты будешь делать с Лючано? Кровью исходит, умирает! Ни в чем не повинный мальчик, никому не мешал, мухи сроду не обидел. – В черной ярости она снова набросилась на меня: – Дитя невинное – слышишь ты? Всю жизнь страдает через вас, извергов! Что ты стоишь и смотришь, как жердь бессмысленная? Что ты будешь с ним делать? Что ты будешь делать с Лючано?
– Я не знаю, синьора, – начал я. – Ужасная беда…
– Да замолчи ты, шведский изверг!
Сержант хотел успокоить ее, положил ей на плечо руку:
– Senta, norma. Non ? svedese. ? americano.
– И ты замолчи, Бруно Феррагамо! – закричала она. – Знаю я тебя! Они все шведы! Они пришли сюда в войну, когда Лючано был маленький. Помнишь их бомбы? Или у тебя память отшибло? Забыл, как они пришли, как они бомбили, громили, насильничали? Не хуже моего помнишь, сержант Феррагамо, еще бы ты не помнил, коммунист! Как Лючано лежал на дороге после бомбежки, бедные ножки переломанные, как комочек лежал, весь растерзанный, кровью исходил, слезами обливался, и ручка вывернутая под ним, так навсегда и осталась увечная. Какой печальный день! – Воспоминания на минуту приглушили ее резкий голос. Мы смотрели на нее, переминались, и в это время на шоссе послышался трубный сигнал, шум стремительно приближавшегося автомобиля. – Черный день. Бомбежка, все в дыму, кирпичи вокруг валяются. Ужасный день. Когда первые бомбы упали, я была на кухне. Не стала выходить. Слышите, не стала. Хоть и упрашивали меня, и уговаривали. Не вышла. Стою и готовлю. И тут – бомбы. Кирпичи вокруг валятся, дымище, Анна Тереза кричит. Ох, какой день! Потом выбегаю на дорогу. Лежит мой Лючано комочком, бедное дитя, кровью исходит. Ножки сломаны! Ручка подвернута! Плачет, стонет! Плачет: «Nonna, nonna. Больно мне! Ножкам больно!»
– Послушайте, синьора, – мягко вставил сержант, – это был трамвай… И я не коммунист. (Реплика в сторону – мне.)
Старуха вдруг очнулась, как будто ее разбудили:
– Какой трамвай? Молчи, Бруно Феррагамо! Не смей раскрывать рот, коммунист-антихрист. Я вам не позволю, полицейские, возводить напраслину на Лючано – в тюрьму хотите его упечь? А эти изверги пускай давят неповинных людей на дорогах? Как этот вот? Скоро же ты забыл их бомбы! А как они нагрянули из Салерно, стреляли, грабили, насильничали, когда мы жили в Торре-дель-Греко. Скоро же ты забыл! Капустные рыла! Пивные бочки! Не помнишь того англичанина, как он поймал в развалинах жену бедняги Лукатуорто, и надругался, и бросил там помирать, всю в крови, а на ней четверо детей голодных и отец немощный. Память у тебя отшибло, сержант Феррагамо? Лючано сроду мухи не обидел. Лючано самый ласковый, самый добрый мальчик – воробья подобрал со сломанным крылом – воробья, слышите? – сам его выходил, вырастил. И ты оставишь его, допустишь, чтобы Лючано принял муку от таких извергов? – Кипя от ярости, она поднялась на цыпочки и затрясла руками в каком-нибудь сантиметре от моего подбородка. – Ты! Забыл бомбы? Забыл, в чем я поклялась, когда нашла бедняжку Лючано на дороге? «Будь мне свидетельницей на небе. Пресвятая Дева, – я сказала, – они заплатят и будут наказаны за свои грехи перед Господом!» Разбомбили, разорили наш дом в Торре-дель-Греко. Насильничали! Воровали! Поймали жену бедняги Лукатуорто в развалинах и надругались над ней, а на ней отец больной и четверо детей голодных! lnvasato! Mascalzone! Изверг безжалостный! Швед! Чтобы тебе в пекле гореть! Прости Господи.
Вдруг оказалось, что я тоже кричу, отрывисто и надсадно, чуть не со слезами; весь мой итальянский язык куда-то подевался, я издавал странные звуки и сам с трудом угадывал в них родную речь:
– Я виноват! Виноват! Виноват! Но я не бомбил ваш дом! Я не бомбил ваш дом!
Трубный звук на дороге раздавался все ближе, все громче и громче – словно труба архангела Гавриила извергала эти неверные отрывистые ноты торжества, – в клубах пыли и гравия подлетела «скорая помощь» и бессмысленно продолжала трубить, уже стоя на месте, а я напрасно напрягал охрипший и сорванный голос, состязаясь с этим чудовищным ревом. Я пытался сказать: «Я не бомбил ваш дом! Я не бомбил ваш дом!» – но с моих губ срывались только бессильные струйки воздуха, и их тут же сметал громовой одуряющий звук трубы.
А потом все кончилось. Сцена исчезла у меня на глазах, словно ее милосердно утопили. Старуху подхватили внуки, и ее не стало; людей, легковых автомобилей, грузовиков, полицейских – не стало; многие умчались гурьбой за санитарной машиной с Ди Лието, изувеченным, умирающим, мертвым – не знаю, но наконец-то увезенным под заливистый трагический хор гудков, который удалялся, оглашая солнечные поля мощными аккордами торжества и горя.
На прибрежном шоссе между Салерно и Амальфи, перед тем как дорога свернет на крутой и длинный подъем к Самбуко, есть стена с большой надписью. Написано по-английски, жирными буквами, черным по белому:
СМОТРИ, НАД ТОБОЙ ВИЛЛА-ДВОРЕЦ ЭМИЛИО НАРДУЦЦО
ИЗ УЭСТ-ЭНГЛВУДА, НЬЮ-ДЖЕРСИ, США –
и глаз, невольно подчинившись приказу, в поисках чертога взбегает к небу по круче виноградников, апельсиновых садов, ослепительно красных маков и натыкается на каменный выступ, вонзившийся в небо, как томагавк: там, на скале, строение, размером и формой напоминающее заправочную станцию компании «Эссо», щеголяет бойницами вместо окон, взрывчатым синим колером стен и целым пуком американских флагов над крышей с башенкой. В «Италии» Нэйджела вилла Нардуццо не упомянута, но в своем роде она одно из чудес побережья. После дороги с грубыми зелеными утесами и обрывами, падающими с головокружительной высоты в тихое кобальтовое море, вилла Нардуццо ошарашивает так, как будто вы по ошибке угодили в сам этот Уэст-Энглвуд.
А заговорил я о ней только потому, что сейчас, пытаясь восстановить в памяти остаток дня, не могу вспомнить ничего до той минуты, когда дикое видение дома Нардуццо более или менее привело меня в чувство. О своем отъезде с места катастрофы помню только, как подавал машину задом из канавы да столбиком дорожного указателя поддевал крыло, крепко обнявшее переднюю шину. Помню еще нос машины: развороченный хром, смятая сталь, фары, окосевшие от удара, и посреди этой разрухи – слабый силуэт, призрак бедного Ди Лието, чья задняя часть так и отпечаталась на металле полусогнутой, как у наездника. И откуда-то снизу все еще выбивались тонкие струйки воды, грязи, масла. Машина как будто работала, и я поехал дальше – со скоростью пятнадцать километров в час, – но конец пути остался в моей памяти тенью, тенью небывалых мучений. Лишь надпись на стене и сама вилла вернули меня к действительности. Я резко затормозил в клубах пара, и все огорчения отступили перед красотой, открывшейся моим глазам, стоило только отвернуться от страшной звездно-полосатой виллы.
Было часа четыре, но высокая гора, на которой стоит Самбуко, уже заслонила солнце, и на море легла ее громадная синяя тень. За ее краями, где солнце еще светило, вода была зеленая, как клевер, а здесь, у берега, – прозрачно-голубая, озерная, и пяток лодок словно не плавали в ней, а висели высоко над чистым песчаным дном на невидимых нитях. Где-то сзади, в лимонной роще, еле слышно пела женщина. Плеск весел долетал по воде, а внизу играло радио в каком-то рыбачьем поселке – теневом поселке, для которого нет ни сумерек, ни вечера, а в три часа дня наступает затмение и погружает его в хмурую полутьму. Минут пятнадцать сидел я в машине, слушал, как поет женщина в лимонной роще, слушал радио и плеск весел и глядел на сияющий зазубренный берег, в сторону Сицилии – я не видел ее, но знал, что она где-то там, за триста километров от дымчатого горизонта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65