А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ограничения скорости, названия населенных пунктов, оставшиеся до цели километры, с тысячами пестрых аквариумов, через открытые окна которых можно стащить немного рыбьего корма. На железнодорожных путях, наоборот, мало интересного, к тому же нередко рядом с ними подходящих тропинок-то и нет, а обычные кондиционируемые поезда с бесшовно вставленными в металл окнами превратились в цепочки запертых холодильников. Если хватает отваги и веселости, я иду вдоль телефонных линий с их омертвелым жужжанием, порой прижимая ухо к деревянным столбам. (Шум! Освобожденное сопротивление материала в ареале хроносферы.) Наблюдения за бездвижными проекциями птичьих силуэтов ничему меня пока не научили. Столь же нелепы для ориентации и линии электропередач на полях и просеках, бесполезные тяжелые пучки, поддерживаемые огромными шестирукими водоносами. Часто они приводят лишь к причудливым сооружениям и малолюдным электростанциям, где тем не менее можно найти минимальные запасы еды или — доступную даже для нас — возможность мгновенной смерти. Однажды, погруженный в свои мысли, безучастно глядя на проволочную ограду, нереально большие трансформаторы и изоляторы, я испытал шок, столкнувшись около такой станции с чем-то абсолютно неожиданным, а именно с поднявшимся в прыжке оленем, подобно мощному коричневому балластному мешку рухнувшему передо мной из ниоткуда.
Но если химеры одерживают верх (хотя олень с его едким запахом кожи был абсолютно реален), то разумнее отпустить опоры и бежать к центру, к ужасам цивилизации, бежать мучительно медленно, в принудительном темпе шага. Вначале преодолеваешь гласис, местность предков и отпрысков города, его утомительные, будничные, ветхие и обтрепанные края. Как обездвиженные суставы сраженного великана, в летней траве лежат транспортные развязки. Свалки шин, скрап, бензоколонки, стоянки подержанных автомобилей насмешливо напоминают нам о былой мобильности. Давно уже ничто не возбуждает нас сильнее, чем езда, чем мысль о беспечном и вальяжном передвижении. Во время фазы негативного возбуждения можно наблюдать, как я на автобане в бессмысленной ярости и ревности карабкаюсь на раскаленный листовой металл и бью ногами по лобовым стеклам, наслаждаясь их превращением в ледяные паутинки перед лицами водителей. Типичный образец третьей фазы. Боль в ноге способствует отрезвлению. Мы блуждаем среди пустынных трасс трубопроводов, вблизи химических фабрик и рафинировочных заводов, среди стальных сеток товарных станций, мимо скотобоен, складов стройматериалов, гравийных заводов, чистых фабричных цехов и замасленных мастерских, которые походят друг на друга лишь грузом мертвенной тишины. Бродим по онемевшим от ярости убогим пригородам, по нескончаемой пустоши односемейных домов, односемейных садов, односемейных собак, где нас не могут утешить мыльно-пенные домохозяйки, торопливо, будто спасаясь от преследования, шагаем через территории электрофабрик, через парковки титанических супермаркетов, по вечнозеленым лугам нашего дня, нашего, надо заметить, понедельника с его своеобразным характером. Преимущество такого тягостного, такого медленного приближения к центрам — во все том же забытом Шпер-бером привыкании. При виде каждого болванчика-путешественника, каждого немого фигурного ансамбля на автобусной остановке или около киоска с сосисками, каждой заснувшей на тротуаре детсадовской группы, каждой закусочной с избыточным количеством манекенов и каждой рабочей столовой, где аскетичные йоги месяцами держат кусок перед открытым ртом, на сетчатку слой за слоем ложатся картины разрушения, как отпечатки копирки цвета давно желанной ночи или темной депрессии, в которой мы барахтаемся, точно в смоле или дегте.
2
Может, только зайти в подъезд. Дойти до запертой двери. Требуются находчивость и ловкость, чтобы попасть в квартиру на третьем этаже, где нет ни человека, ни животного. Накатывают волны спокойствия и тихой боли, как в покинутой и чисто прибранной детской комнате, хотя именно ее и нет в квартире, по которой я сейчас иду, медленно, будто в каком-то, будто в нашем сне. Мебель. Картины на стенах. Торопливо застеленная перед отъездом кровать. Две прикроватные тумбочки, которым следует отличаться друг от друга. В стеклянном гробу полуденного света торжественно лежит труп и кажется совсем далеким, величавым, пока, подойдя ближе, не узнаешь собственные плечи, шею, холодное восковое лицо. Здесь нет иного человека, ни даже так называемой умершей оболочки, кроме твоей собственной, смертной, съежившейся внутри мыльного пузыря времени. Ни в одной другой квартире, где я побывал за наш пятилетний понедельник, я не мог быть так уверен, что никого не встречу, как в этой, куда всякий раз попадал — несмотря на ключ в кармане — через разбитое мною кухонное окно. Как обычно перед долгой поездкой, Карин все помыла и убрала, чтобы по возвращении нас встретил приветливый чистый дом, который кажется мне теперь стерильно пустым. Лишь на моем рабочем столе обычный беспорядок, ни на секунду не устаревший, и все же — как газеты нулевого дня, как некогда актуальные бумаги и документы в каютах затонувшего судна — все неважнее и мутнее, за исключением информационной брошюры ЦЕРНа на французском языке («пример международного сотрудничества ученых»), которая фосфоресцирует из-за переполняющей ее энергии, лежа рядом с бледной — еще при жизни и сразу после проявки — фотографией нас с Карин на мосту Понт-Нёф (свадебное путешествие, август 1995-го).
При первом визите я набросился на белье, на вещи, на подушку Карин в поисках ее запаха, ее волос и волосков, микроскопических кусочков ее кожи. При визитациях (тем более самовизитациях) необходимо хладнокровие, хотя это так же трудно, как если пробы ради лечь в гроб. Какое утешение, что не видишь себя, какое проклятие, что стал другим. Обливаясь потом, в ново-украденных походных ботинках, коротких штанах, с рюкзаком через плечо, я ходил по чисто убранным комнатам бездетной пары, разглядывая мебель, косметику в ванной, бытовые предметы, понятные мне как археологу, ибо я прекрасно разбирался в реликвиях вплоть до последней вазочки, до самой необычной пряжки, до фаллического погребального дара — сведущий и варварски одетый исследователь древностей из Вены или Чикаго, который с трудом пробирается по помпейской вилле, а на его запястьях висят три часообразных инструмента для измерения боли, тоски, паранойи и, конечно, иного времени (12:48 на кухонных часах, 12:45 на радиобудильнике, 6:27 на золотых часиках Карин на полочке в прихожей). Фотографии приводят нас в ярость, из года в год все сильнее. Или повергают в отчаяние, особенно если мы находим там себя самих, выуженных из потока и замороженных, двухмерные миниатюры, снятая и расплющенная кожа неких исторических зверьков, обманчиво похожих на нас, только ростом не больше мышки, из эоцена или третичного периода до нулевой эры. Рядом — их мелкие любимые, которые теперь выросли в больших, объемных, теплых существ и вблизи так же далеки, как если бы впали в кому или были настигнуты молнией клинической смерти, однако при помощи невидимых капиллярных инъекций защищены от временного распада. Фотографии Карин были пыткой (сравнимой разве что с воспоминанием об извращенном оказании первой помощи псевдоклону). Мне пришлось прочитать все ее письма, дневники, новые и старые календари, проанализировать ее записки, все закорючки и каракули во всех блокнотиках и на всех листочках, которые я смог обнаружить во время тщательного обыска в каждой комнате, каждом шкафу, каждом ящике, каждом кармане. Визитация сулит успех, если вооружиться методами криминальной полиции.
В первое, десяти– или одиннадцатидневное посещение мне не хватало систематичности. При мысли о том, чтобы лечь в нашу постель, меня пробирала дрожь, как от угрозы мнимой смерти, поэтому я спал в основном у соседей, благо дверь в их квартиру была открыта. И хотя там я подробно обдумывал, где именно следует поискать указаний о балтийском путешествии и намеков на возможное местопребывание Карин, я терял нить, забывая о цели, стоило зайти в задний двор и забраться по водосточной трубе в окно кухни. Как актер на сцене, где он сыграл тысячу спектаклей, я повсюду видел призраки эпизодов из нашей с Карин жизни, часто сразу нескольких, то наслаивающихся друг на друга, то перебивающих друг друга, словно в быстром киномонтаже. Наши ужины, долгие разговоры, первая серьезная ссора на кухне. Воскресенье сразу после переезда, невероятно стерильная квартира, без мебели, как в спектакле Беккета. Ночь по-тоскански, на балконе, в соседских старых спальных мешках цвета хаки. Шкаф в ногах кровати, к которому я направляюсь за презервативом, разгоряченный, но в таком ледяном душевном спокойствии, точно мир уже во власти безжизненного наркоза безвременья, пока рука Карин слегка потирает место, только что покинутое моим языком. И тут словно удар тяжелого кулака между лопаток едва не свалил меня с ног. Карин лежала тогда в позе псевдоклона (которого я, с трудом вновь одев, усадил на деревянную скамейку на платформе). Мне никогда не найти ее, даже если я месяцами буду прочесывать мой Бермудский треугольник между Берлином, Гданьском и Ростоком.
Годами. После тринадцати безночных недель мне казалось, что такие массивы времени невозможно выдержать. В другой раз, опустившись на стул в нашей кухне, я долго взирал на пачки купюр, беспорядочно сваленные мной на столе. Никогда уже не узнать, было бы мне сейчас лучше или хуже, если бы в последние настоящие месяцы мы с Карин жили в ладу. Частые поездки, развлечения поодиночке, избыток алкоголя в компаниях, избыток трезвых разговоров наедине. Уверенная, все жестче, манера общения Карин, должно быть, неизбежная после всех пациентов, профессиональная болезнь, загнала меня в тупик, в мечтательно засасывающий тупик между ног Анны, и все же без принуждения, а потому непростительны те пять инфракрасных распаленных минут в фотолаборатории, в циничном и жалком для нас теперь месте. Наверняка сейчас, и сейчас, и сейчас, пока аналоговые часы на кухне показывают 12:48:53, Анна, гораздо живее, чем в моих воспоминаниях, идет через проклятие вместе с Борисом. При взгляде на стул в спальне, куда Карин обычно вешала свои вещи, мне наконец ударила в глаза красная полоска. Я вытащил из-под летнего костюма блузку макового цвета, какую я в несчастном возбуждении запихивал в джинсы псевдоклона на лозаннской платформе. Разумеется, это был тоже клон из обычной текстильной фабрики Тайваня. Карин пребывает в том же состоянии, что и ее более красивая, ошпаренная кофе близняшка, и восьмилетний Кристоф, открывающий мне дверь в соседнюю квартиру, и его необъятная мама Лаура, которая уже больше недели одаряет меня теплейшим гостеприимством, — это стало мне теперь абсолютно ясно, точно для доказательства хватало одного предмета одежды. Она не будет исключением. Для ледникового периода она — как все остальные.
Я еще раз подошел к моему письменному столу. Нажал на кнопку компьютера, которая с щелчком поддалась. Может, вся информация об отпуске Карин изгнана в безгласное ныне электронное царство, мозг коего столь же скудно может открыть нам свое содержимое, как и человеческий, выложенный на разделочной доске анатома. Вокруг бессильной клавиатуры, помимо ЦЕРНовских брошюр, лежали фотографии, книги, документы для других проектов. Удар между лопаток пробивает все панцири, доспехи, защитные слои. Я отрекаюсь от моей профессии, решил я, стоя у стола и бессильно опустив руки. От моего брака. От моей любви. Нам надо выбрать новые имена, предложил однажды Дайсукэ — каймё, посмертное японское имя, покупается у буддийских монахов, самое дорогое (пачки цвета рыбьих тушек на кухонном столе), с самым благородным окончанием — не проблема для нас. Адриан-дайси через десять дней мучительной близости обретает себя, выбираясь из собственного кухонного окна по водосточной трубе, бездействующей уже три месяца. Прильмайерштрассе. Наискось через Карлсплац. Нойхаузерштрассе. Запись в настольном календаре Карин дала мне, как я думал, единственный шанс: берлинский адрес ее подруги Кристины, с которой они вместе уехали. Может статься, у Кристины найдется название отеля или какой-нибудь план путешествия. Я шел по парализованному, ледяному, солнечному Мюнхену, мимо придушенных прохожих, к ироническим скульптурам туристов под Колонной Девы Марии , голодари за бело-голубыми накрытыми на улице столами, держащие перед незакрывающимися ртами крендели и куски белой колбасы, ливерный паштет и ниточки квашеной капусты, Танталы в баварских национальных костюмах, такие же пестрые, тихие и далекие, как фигурки танцующих бочаров на фасаде Ратуши. Перед свежим трупом магазинчика деликатесов, хорошо знакомого мне раньше, сидит уличный музыкант, заставляя публику понервничать, но он настоящий профи, невозмутим, он еще пять лет подождет, прежде чем сыграет незабываемый аккорд. Сгорбленная старушка за его спиной придерживает для меня стеклянную дверь. Я наполнял рюкзак так торопливо, будто меня могли застичь, и с такой идиотской жадностью, словно продуктов должно было хватить на всю двухнедельную прогулку до Берлина.
3
Если за много месяцев не удается найти выход, задумываешься о дороге. Чтобы передвигаться под сенью проклятия более или менее уверенно, Борис с Анной выбрали тот же способ, что и я. Трансъевропейский маршрут № 1: От Швеции до Апеннинского полуострова. № 2: От Северного моря до Ривьеры. № 3: От Атлантического океана до Черного моря. № 4: От Гибралтара до Пелопоннеса. № 5: От Атлантики до Адриатики. № 6: От Балтийского моря до Эгейского. № 7: От Португалии и Испании до Словении. № 8: От Северного моря до южной Болгарии. № 9: От северной Испании до Балтики. № 10: От Балтийского моря до Средиземного. № 11: От Северного моря до Мазуров. Европейские дороги дальних странствий раскинулись по континенту, как сети робкого, хоть и гигантского паука, который по-быстрому, не тратя лишних усилий, решил зашнуровать территорию заколдованного замка. Но его нити несокрушимы, их больше не оторвать от земли, это трещины в граните времени закостенелого мира, вдоль которых мы идем, если не хотим дни напролет блуждать по автострадам и магистралям, шаг за шагом отчаиваться в пустынных и безбрежных областях. Дороги дальних странствий обещают занимательность, красоты, спокойствие (хотя это — извращение). Анна говорила, что ей до сих пор становится жутко или, по крайней мере, как-то не по себе, словно все было запланировано уже давным-давно, когда она видит на стенах домов, на заборах, на деревянных столбах и деревьях условные обозначения этих дорог, часто в окружении болванчиков, словно пытающихся спрятать знаки: диагональный крест, ромбы, зеленый треугольник на белом поле, желтые круги, насаженные друг на друга поперечные полоски, напоминающие флаги. Как символы апокалипсиса, рассеяны по континенту эти маленькие путеводные звезды, и, замечая их, часто расположенных по ходу древней паломнической или соляной дороги, понимаешь, что ты как в воду канул в проклятие.
Борис и Анна за свои пять лет, как и я, не нашли ни единого исключения. И так же состарились на пять лет, когда все вокруг законсервировалось в прекрасном сне. Мимолетнейшее и непостижимое когда-то настоящее отныне всегда перед нами, и мы видим его колоссальный, неумолимый, окаменевший лик, что подобен Северной стене Айгера , нависающей этим сияющим вечером над Гриндельвальдом. Настоящее выбито десятками тысяч ударов долота из голубого льда небосвода. Гранитно-ожесточенное. Незыблемое. Если точнее присмотреться, как считает Борис, настоящее всегда было самым могучим из времен. Но поскольку мы утекали прочь и вместе с нами все плыло в большом ленивом потоке, поскольку мы верили, будто скользим, подгоняемые ужасной грязевой лавиной прочего мира за спиной, а растопыренными руками и набухшим челом мыслителя протыкая пустой кокон будущего, от нас оставался сокрыт истинный и окончательный облик настоящего. Настоящее благородно, точно и несомненно, возвышенно и отчетливо, как массивный наконечник Северной стены. Оно заявляет о себе. Никто и ничто не обладает такой уверенностью. Желтые крапинки недавнего прошлого, когда мы поднимались горным лугом одуванчиков, вписаны в наши персональные учебники истории, как и следующее мгновение, когда мы вновь достигнем Женевы и призовем Мендекера к ответу за РЫВОК, за этот маневр в духе досадного научно-фантастического романа. Уже и представить невозможно, что мы когда-то могли думать о топоре, о бешеной многократной гильотине, вновь и вновь разрезавшей и без того худосочную частицу секунды, на дольки, пленочки, мембраны, неизмеримые, бесконечно минимальные девственные плевы времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36