А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сейчас Сюзанна, вероятно, направляется в свою контору. Она идет, не глядя по сторонам, – наверное, повторяет про себя текст какой-нибудь роли, забыв о том, что он ей уже никогда не пригодится. В небе над головой я обнаруживаю планер. Белой птицей бесшумно и медленно он скользит в синеве, описывая большие круги. В моем лице Сюзанна Блойлер имеет того, кто может поручиться за чистоту ее помыслов и искренность намерений, потому что именно мне однажды, когда нам было по двенадцать лет и мы катались на санках (я сидел сзади), она призналась, что обязательно станет актрисой, только актрисой и никем другим. Во время такого катания на санках я впервые прикоснулся к девичьей груди. Долгое время я и думать не думал, что там, спереди, есть какая-то грудь. Просто я всегда сидел позади Сюзанны, крепко обхватив ее руками. Сюзанна тоже не обращала внимания на то, что мои руки лежат у нее на груди. Но когда ей исполнилось тринадцать, она вдруг расцепила мои пальцы и засмеялась. Я тоже рассмеялся, и только благодаря этому общему смеху до нас дошло, что существует грудь, и существуют руки, и какой-то неведомый страх, который отдалил нас друг от друга, во всяком случае на некоторое время.
Сюзанна готова без конца пережевывать со мной мельчайшие подробности. Она называет эти подробности нашим общим детством. Она, например, находит весьма примечательным тот факт, что я почему-то всегда сидел сзади. Если бы я сидел спереди, я не мог бы касаться ее груди. Только сидение сзади предоставляло мне такую возможность. Ведь неспроста же я упорно занимал именно это место. Тысячу раз я пытался объяснить ей, что при всем желании не мог бы догадаться, что там, под толстой курткой, под свитером, кофточкой и рубашкой, находится ее грудь, но она упорно не верила мне. Поэтому я не люблю говорить с ней о детстве. Я оттого и люблю блуждать по городу, что, когда я иду, мне легче не вспоминать ни о чем. Мне совершенно не хочется никому объяснять, почему я не люблю вспоминать свое детство, и уж совсем не хочется никому говорить, хватит, мол, мне тут рассказывать о моем детстве. Мне не хочется, чтобы мое личное детство все больше превращалось в рассказ о моем детстве, мне хочется сохранить его для себя – доступное только моему взору, капризное, непутевое и нахальное. Сюзанна же, наоборот, свято верит в то, что из всех этих разговоров о детстве, единственном и, что ни говори, неповторимом, вырастет другое, второе, новое детство, что с моей точки зрения представляется недопустимым безобразием. Тогда мы даже повздорили по этому поводу – начали еще в ресторане, продолжили на улице, – и я всерьез задумался над тем, а не повесить ли мне себе на спину табличку с таким текстом: ПРОШУ НЕ ЗАВОДИТЬ СО МНОЙ РАЗГОВОРОВ О МОЕМ ИЛИ ВАШЕМ ДЕТСТВЕ. Или можно еще более жестко: ЗАПРЕЩАЕТСЯ ГОВОРИТЬ О ДЕТСТВЕ. Конечно, ходить с такой табличкой значит подвергать себя всяким опасностям и недоразумениям. Сюзанна такой текст никогда не поймет и будет вопить, что у меня, мол, крыша поехала. Это она мне уже говорила много раз, она всегда такое говорит, когда чего-нибудь не понимает или не хочет принимать. Я смотрю на синее небо и обнаруживаю еще один планер. Один планер в небе – это чудо, два планера – это уже удовлетворение общественных потребностей. Вот опять критикую общество, т. всегда говорю себе: держи себя в руках, но в какой-то момент теряю самообладание – и на тебе. Сюзанна, судя по всему, удалилась. Иначе она бы уже давно уселась рядом со мной на фонтан и завела бы свою бесконечную пластинку о своем или моем детстве или же о пьесе Сартра «Закрытое общество», в которой она когда-то играла роль Эстеллы (лет эдак двадцать семь тому назад, замечу в скобках).
Приятная усталость проникает в меня – или проходит через меня? – уж не знаю, как будет точнее. Если бы я мог, я бы растянулся прямо тут, на земле, и вздремнул бы полчасика, здесь, где так замечательно сверкает вода. Но все дело в том, что спать я могу только в закрытом помещении. Я поднимаюсь и пересекаю площадь наискосок. Полдень, и магазины кажутся сейчас даже почти приятными, народу никого, тишина и полная анонимность. Насколько я помню, носки продают на третьем этаже. Я иду по первому этажу в поисках эскалатора. Слева тянутся полки с мылом, лосьонами, пенкой для бритья, с мужской парфюмерией, ватными палочками, кремами и средствами по уходу за детьми. Я делаю небольшой крюк и попадаю в отдел, где продаются моющие средства, спреи от вредных насекомых и всякие тряпки для мытья. Десять секунд спустя я, сам не понимая зачем, быстро засовываю в карман упаковку бритв. Наверное, от досады на то, что я живу без внутреннего разрешения. Именно здесь, в этом универмаге, мне хочется услышать вопрос о том, а нравится ли мне жить на этом свете. Мне нужна одна-единственная пара носков, но я оставил без внимания добрую сотню носочных изделий и перещупал не меньше десятка, прежде чем нашел ту самую пару, которая меня вполне устроила. И за все это время никто ко мне не подошел, никто не отвел меня в сторонку, никто не спросил, есть ли у меня разрешение на то, чтобы ходить здесь бродить. Вместо этого в проходе появляется инвалидная коляска. Дама в коляске проплывает мимо полок, на которых громоздятся гигантские упаковки с туалетной бумагой и памперсами. Дама ловко крутит своими маленькими ручками колеса. При виде ее я принимаю решение все-таки заплатить за бритвы, лежащие пока во внутреннем кармане куртки. Я сам не понимаю, какая между этим связь. Видимо, все дело в том, что появление некой персоны, которой живется еще хуже, чем мне, вызывает у меня потребность вести себя, как подобает приличному человеку. Объяснение вроде бы убедительное, но не имеющее никакого отношения к реальности, перед неразрешимой загадкой которой я безнадежно пасую. Я продолжаю смотреть вслед стремительно удаляющейся коляске с дамой и твердо знаю: сейчас я ни за что и никому (при условии, что ко мне обратились бы с такой просьбой) не выдал бы разрешения на пребывание на этом свете. И вот я уже стою в ближайшую кассу. Упаковку с бритвами я незаметно извлек из кармана. Со стороны это выглядит так, словно я с самого начала собирался идти к кассе и карманный протест против несанкционированной жизни не имеет ко мне никакого отношения. Пока я стою в очереди, медленно продвигаясь вперед, взгляд мой начинает скользить поверх полок с товарами и упирается в изрядно потрепанное жизнью лицо моего бывшего друга Химмельсбаха. Мы не виделись по меньшей мере полгода и столько же времени не разговаривали друг с другом. Лет семь назад мы с ним здорово поссорились. Дела у Химмельсбаха уже тогда шли неважнецки, и он спросил у меня, не одолжу ли я ему пятьсот марок. Я дал ему денег и до сих пор не получил их назад. Вот так развалилась наша старая дружба, или, точнее, она постепенно трансформировалась в череду неловких ситуаций, одна из которых, кажется, начинает разыгрываться в этом универмаге. Давным-давно Химмельсбах работал фотографом в Париже. Вернее, он хотел работать фотографом в Париже, снял даже небольшую квартирку в восьмом районе, которую предоставил в мое распоряжение на целых две недели, когда сам укатил куда-то на юг Франции. В квартире была крошечная кухня, крошечная ванная комната и две жилые комнаты – одна побольше, другая поменьше. Большой комнатой он пользоваться не разрешил и запер ее на ключ, поскольку это, дескать, его сугубо личное пространство. В первый же день, оставшись один, я обнаружил, что в отведенную мне комнату вовсю заливает дождь. Окно было разбито, и ветер свободно гулял по моей клетушке, в которой стоял дикий холод. Вот почему все две недели я практически провел на улице, а домой приходил только на ночь. Когда Химмельсбах вернулся из вояжа и открыл свою комнату, именуемую сугубо личным пространством, обнаружилось, что это самое пространство нисколько не пострадало от стихии: оно было совершенно сухим и теплым, поскольку, как выяснилось, там имелась вполне исправная батарея.
Я понял, что в мою задачу входит не говорить о том, что в маленькую комнату заливает дождь, что окна там без стекол и что жить там практически невозможно. На следующий день я съехал, ссудив накануне Химмельсбаху пятьсот марок. Потому что в Париже пробиться фотографу сложно. Он, конечно, фотографировал каждый день, но вот пристроить свои работы в газету или журнал у него никак не получалось. В Париже фотографов как грязи, ругался он и все повторял: «Нет, очень много фотографов, страшно много». В ответ я сказал ему что-то такое, что его, вероятно, задело. Мои слова можно было понять так, что Химмельсбах сам принадлежит к числу тех фотографов, которых слишком много. Потом Химмельсбах заявил мне, будто пустил меня пожить только потому, что боялся оставлять квартиру без присмотра – вдруг кто заберется. Я думаю, он уже давно забросил свое фотографирование. Во всяком случае он перестал повсюду таскать с собою камеру. И снова, как и в случае с Сюзанной, я призываю на помощь всех святых, чтобы он меня не заметил. Я поминаю недобрым словом проклятую инвалидку – если бы не она, меня бы давно уже здесь не было. Химмельсбах так занят собой, что не замечает ничего вокруг. Ботинки у него какие-то серые и заскорузлые – наверное, не чистит. Он бродит по парфюмерному отделу и пробует духи. Берет в руку пробный флакончик и прыскает сначала на ладонь, а потом на запястье. Он фукает и фукает, только и слышно: пшшш, пшшш. Боже ты мой, думаю я, вот что сделалось с Химмельсбахом. душится на халяву в универмагах пробными духами и еще считает себя, наверное, суперменом. Я вижу, он превратился в дряхлое привидение, в пшик, в существо, которое никогда не вернет взятые в долг деньги. С трудом мне удается слегка смягчить свой взгляд, хотя бы на несколько секунд. Если Химмельсбах меня сейчас обнаружит, пусть считает, что я такой весь мягкий. И тогда, может быть, несмотря на холодную комнату и невозвращенный долг, нам все-таки удастся поговорить и одержать победу над хитрой судьбой, так и норовящей поставить нас в неловкое положение. Но ничего не происходит. Химмельсбах не может оторваться от флаконов, он продолжает самозабвенно душиться и вот теперь опрыскал даже свою рубашку. Он не замечает, что продавпщцы уже смеются над ним. Мне нужно было бы заступиться, защитить его, но я не в силах сделать это, потому что в душе я тоже смеюсь над ним. Чуть позже я ловлю себя на том, что, потеряв его из виду, я несказанно радуюсь и только почему-то все бормочу себе под нос: пшшш, пшшш, пшшшш.
2
После всех этих приключений у меня пропало всякое желание покупать сегодня носки. Незапланированная покупка бритв и так достаточно потрепала мне нервы. Носки не убегут, сегодня они мне не нужны, завтра тоже, да и послезавтра они понадобятся мне не то чтобы сразу. К тому же у меня появится еще одна причина вылезти из своей квартиры и отправиться в город. Дело в том, что помимо разработанной мной стратегии защиты от воспоминаний о детстве в процессе ходьбы у меня есть еще одна веская причина по возможности избегать длительного пребывания в собственной квартире, возвращаться в которую я не спешу, предпочитая как можно больше времени проводить на улице. Честно говоря, сейчас я не в состоянии говорить об этой, второй, причине, равно как я не могу о ней ни думать, ни размышлять. Помехой тому труднообъяснимое обстоятельство, связанное с тем, что именно сейчас, когда я вышел из универмага, я ни с того ни с сего вспомнил об одной моей давнишней идее, о которой я уже и думать забыл. Лет пятнадцать назад я попытался представить себе, как буду умирать, и мне почему-то подумалось, что у моей постели обязательно должны сидеть две полуобнаженные женщины – одна слева, другая справа. При этом они должны сидеть так, чтобы я мог легко потрогать рукою их обнаженную грудь. Мне казалось тогда, что это прикосновение будет действовать на меня успокаивающе и облегчит мне процесс ухода из жизни. Целыми днями я размышлял о том, кого бы из знакомых женщин заранее спросить, не согласятся ли они, когда дойдет до дела, оказать мне эту последнюю услугу. Помнится, я решил тогда остановить свой выбор на Марго и Элизабет. Обе женщины, как бы это сказать, еще при жизни, в пору нашей любви, действовали на меня успокаивающе, не прилагая к этому никаких усилий. Мне было достаточно взглянуть на них или, если захочется, прикоснуться рукой – и я уже спокоен. Я стою на трамвайной остановке и жду одиннадцатого трамвая, на котором скорее всего домой я все-таки не поеду. Вместе со мною ждут трамвая несколько женщин, молодые и постарше, и какие-то мужики. На женщинах легкие блузки, под которыми гуляет ветер, заставляя их то трепыхаться, то раздуваться. Любопытное наблюдение: прежде у женщин вырез на блузках был спереди, под шеей, а теперь сбоку, под мышками. В женской груди, созерцаемой сбоку, есть что-то материнское, а вот прямое созерцание не дает этого эффекта. То обстоятельство, что боковая перспектива на женскую грудь мне как-то милее, объясняется, видимо, тем, что при таком ракурсе у меня создается ощущение, будто эта грудь как-то удаляется от меня, вытесняется из моей жизни, пока не исчезает окончательно и бесповоротно. Я вот думаю: почему я отставил эту замечательную идею обустройства собственной смерти таким ласкающим взор, нет – ласкающим руку, вернее, ласкающим руку и сердце образом? Чем больше я думаю об этой затее, тем больше она мне нравится. Не помню только, говорил ли я тогда об этом с Сюзанной или нет. Пора бы сосредоточиться на поиске причин, по которым мне будет гораздо разумнее отказаться сейчас от поездки на трамвае. На меня навалилось столько вопросов, связанных с моей прошлой и будущей жизнью, что, пожалуй, будет очень глупо с моей стороны втискиваться с этой кучей вопросов в узкое пространство трамвая. Ведь что ты можешь делать в трамвае – ехать себе, и всё. Нет, еще следить за тем, чтобы не ткнуться в какого-нибудь пенсионера или не рухнуть на колени какой-нибудь сидящей дамочке. Вот он идет, мой одиннадцатый трамвай. Двери открываются, женщины подхватывают свои кошёлки. Я с интересом наблюдаю за тем, как все эти люди, не способные в принципе ни на какие завоевания, штурмуют трамвай, чтобы успеть захватить себе место. Я остаюсь по эту сторону баррикад, – трамвай уехал, а я пойду пешком, тут всего-то идти четыре остановки. По правую руку от меня расположен большой автосалон компании «Шмоллер». Каждую пятницу в салоне производится уборка. Молодой человек и молодая женщина, вероятно супружеская пара, бродят по залам, таская за собою большие пылесосы, напоминающие бочонки. Жужжание пылесосов слышно даже на улице. Я останавливаюсь перед витриной и делаю вид, что разглядываю новые модели машин. На самом деле я смотрю на маленькую девочку, которую уборщики всегда приводят с собой на работу. На вид ей лет семь, она стоит между машинами, ища глазами свою мать, которая так близко и одновременно так далеко. Пылесосящая мамаша напоминает смерть: она как будто есть, и ее как будто нет. Всячески избегая столкновений со своим чадом, мамаша сосредоточенно шурует щеткой, то и дело запихивая ее под машины. Она, наверное, любит пылесос за то, что он помогает ей оставаться недосягаемой. Мать превратилась в пылесос, а пылесос превратился в мать. Своего мужа, впрочем, она тоже избегает, но муж уже давно привык к тому, что они оба превратились в пылесосы. Каково?! Какая блестящая критика пылесосов! Весьма недурно у меня получилось. Тупг девочка заметила, что какой-то мужчина стоит у витрины и смотрит. Она подходит к витрине с другой стороны и не спускает с меня глаз. В этом месте мне нужно было бы пойти к ее родителям и спросить, не разрешат ли они мне погулять с их дочкой полчаса. Они, наверное, пришли бы в восторг от моего предложения и, может быть, даже подарили бы мне своего ребенка. К сожалению, мне ничего не остается, как только рассмеяться над этой шальной мыслью. Девочка интерпретировала мой смех по-своему и тоже засмеялась. Смеясь, она прижалась носом к стеклу. Вот хороший момент, чтобы войти в салон и забрать ребенка. Но вместо этого у меня на руке начинают пикать часы. Лет двадцать пять назад я завел себе привычку носить часы. Точнее, двадцать пять лет я никак не могу к этому привыкнуть. Я расстегиваю ремешок и незаметно опускаю часы в левый карман куртки. Девочка сразу понимает: исчезновение часов в кармане – знак того, что ничего не будет, представление окончено. Она отрывается от стекла и отправляется на поиски своей матушки, которая как раз принялась пылесосить между двумя здоровенными джипами. Но вот резиновый шланг толстой змеей выполз из-под радиатора. Девочка с облегчением смотрит на подрагивающую кишку и чувствует себя в безопасности.
На помощь мне приходит вид маленького зоомагазина в одной остановке отсюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17