А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Батя позволил Гусевым переночевать одну только ночь. Одну-единственную. В эту самую-то ночь сатана и привел в батин дом Ипата Терентьева с царской казной…
И Осташа вроде бы уже дознался, как дальше было дело. Как Гусевы задумали прибрать казну себе и потащили батю — указать надежное место для клада. Или на худой конец хотя бы довести лодку через переборы до Кумыша. Как они уламывали Колывана. Как батя увел у Гусевых золото и где-то его перепрятал. Как, словно в насмешку над братьями, захлебнулся царевым вином дурак Малафей, в жизни-то не едавший ничего вкуснее черствой горбушки, и как Малафея наскоро зарыли на Четырех Братьях. А потом Гусевы разбежались в разные стороны — по лесам. Так и пророчили им, человеческим подменёнышам. И каждый из них сыскал себе логово по уму: мудрый Яшка-Фармазон в скитах; ухарь Чупря — на лихом деле при сплавщиках; а угрюмый пьяница Сашка — в темных, разбойных пещерах…
Осташа вспоминал все это до утра, до самого восхода. И сначала проявился заросший инеем бревенчатый угол осляной, потом убитый земляной пол, а потом мутно-розовым светом зажглось узкое окошко. Это за Чусовой в морозной мгле вставало над окоемом тусклое солнце неволи.

Часть третья
РАССЕДИНЫ ЗЕМНЫЕ
ОСЛЯНАЯ В ИЛИМЕ
Наумов день открыл декабрь, как книгу. Попы по приходам принялись учить грамоте заводских парнишек — на ум наставлять. Раскольничьи учителя вышли из скитов, собрали детвору в горницах у общинных старост. А Осташа сидел в осляной и читал только письмена куржака на бревнах.
Треснул Варварин день: трещит Варюха — береги нос и ухо. В осляной злой мглою стелилась по полу собачья стужа. А потом пришел Николин день — Никола с гвоздем. Мороз гвоздил по снежным лесам. Звонко лопались над Чусовой скалы — словно бесы лупили по камням молотком. С Николина дня нечисти была воля, народ начало блазнить. По ночам Осташе чудилось, что кто-то сидит, хихикает в углах его каморы. Какие-то тени в темноте шарили по стенам — их видно было в отсвете изморози, толсто наросшей на потолке. Чьи-то длинные дрожащие, как лапша, пальцы, шевелясь, высовывались из непроконопаченных щелей.
— Эй, Жалей Дубиныч!.. — звал Осташа сторожа деда Лупаню, что изредка проходил по гульбищу над осляной, скрипя снегом. — Ты ночью-то будешь спать или бродить?
— Да поброжу небось, — подумав, отзывался дед Лупаня. — Отосплюсь-то уж скоро под голбцом…
— В трещотку-то, деда, колоти погромче.
— А чего? Страшно?
— Страшно, — признавался Осташа.
— По само Крещенье оно будет, — соглашался дед.
Глаза Осташи истосковались по движению. Зрение сделалось чутким, как у зверя, а потому и ловило по краю промельк нежити за спиной. Осташа зарывался в солому лицом и благодарил бога, как под Костер-горой, что дана ему вера превозмочь все эти страхи.
Солнцестояния он, конечно, не видел. Узкое окошко под потолком выходило в угол заднего двора, в щель между дровяником и заплотом. Здесь и тропинки-то не было. Нежным бабьим изгибом громоздился нетронутый сугроб. Спиридон-солнцеворот полыхнул на нем снежной пылью, словно блеснул оскалом. Солнце на лето поворотилось, а зима — на люто.
Осташа раньше думал, что в тюрьме безделье тяготит. Но дело-то он себе нашел, хоть и бессмысленное. По соломинке перебрал весь ворох, гнилье выбросил за яму нужника, из хорошей соломы сплел, как девка, косы-пленицы, из них смастерил соломенные одеяла. Все лежать теплее, чем просто так. Еще он по вершку осмотрел всю осляную: искал, как убежать. В промерзшую землю не подкопаешься под стену; не выдавишь вверх плаху потолка; не пролезешь в окошко, перехваченное двумя глубоко вбитыми скобами. Скобы, конечно, можно выставить, если ударить по ним, к примеру, бревном от лесенки, но в одиночку бревно над головой не поднять… Нет, не безделье тяготило. Безмыслие.
Чего бы, казалось, проще — не думать. А не получалось. Как это старики могут весь день сидеть на лавочке да смотреть на небо? На то, видно, нужна стариковская мудрость. Откуда ей быть у Осташи? Или вот скитники: закроются в яме земляным накатом и молятся… Но и с богом говорить Осташа не умел, не только с самим собой. Вот бесы-то на глаза и лезли: давай поговорим! Они не в углах — в башке копошились.
Никому, кроме них, Осташа здесь не был нужен. Илимский староста велел повязать его, чтобы сдать воинскому караулу капитана Берга. А капитан Берг сидел в Демидовской Шайтанке, и не случалось оказии, чтобы послать солдат в Илим — в эдакую даль. И Осташа ждал. Перещелкал, выморозил всех блох в зипуне; выпросил у деда Лупани бабкин гребень и вычесал всех вшей. Кормили Осташу раз в день. Не снимая цепей, приоткрывали крышку в потолке и без разговоров просовывали ломоть хлеба да деревянную плошку с водой. Не с кем было перемолвиться. Днем, когда люди бывали в конторе или на гульбище, Осташа, подобравшись к крышке, пытался слушать, о чем же говорят, но голоса звучали невнятно. А уличных разговоров из окошка и подавно не услышать было, только собачий брех на дворе у купца Сысолятина. И глухими ночами Осташину душу студило безмолвие, одиночество смерти. Наяву ощущалось ее безбрежие. Не дай бог за грехи быть в него погруженным навечно и неизбывно. Тоска… И в тоске подзуживали бесы.
Ни любви, ни радости сердце не сберегло. Попади сейчас сюда Колыван или Конон — Осташа бы их убил, растерзал. Хорошо, что голод отбивал память о бабах: страшно было представить, как он бы надругался над Нежданой. Заходила мысль на нее — Осташа тупо молился, закрыв глаза и думая только о молитве: словно головой изо всех сил в стену упирался. А образы Бойтэ или бати Осташа гнал. Не мог отогнать — ногтями соскребал иней с потолка и тер льдом лоб и глаза. Он всю жизнь свою уже перебрал, как язычки лестовки, все передумал, что смог, и в пустой голове разум метался, как узник в узилище. И порой Осташа ловил себя на желании завыть, или грызть бревна, или колотиться затылком о землю, или взять да и закукарекать, чтобы деда Лупаню ночью повеселить. Это бесы мутили дух. И Осташа не знал ни одной молитвы, чтобы разметать бесов, как вихрь расшвыривает угли костра.
А народ отгулял Святки, отпел, отпил, отсмеялся. На Чусовой рубили проруби-иордани — крестом, чтобы в воде тело и душу омыть. По ночам в небесах искрило многозвездье — к ягодному лету. До февраля улеглись ветра. Подбоченясь, распрямились по берегам молодцеватые кедры в снежных кафтанах. Березы согнулись под тяжестью ледяных бус, как девки, что осенью вышли замуж и теперь смущаются первых животов. Отрясли сосульки с усов кряжистые утесы, выставили каменные груди в проемах толстых шуб. По опушкам грузными старухами с белыми платками на плечах расселись елки: сугробами им придавило подолы. Чужая жизнь шла полнокровно, а Осташина была пуста. Гнев, как бур, вкручивался в темя, еще немного — и треснет череп.
И как-то под вечер Осташа услышал гомон во дворе, потом множество ног затопало по гульбищу, по конторе, забрякала цепь, откинулась крышка. Сверху по лесенке кубарем слетел какой-то человек. Вслед ему под ругань толпы полетели шапка и зипун. Крышка захлопнулась. Человек ворочался на земле, как ожившая куча тряпья, пытался ухватиться за что-нибудь и встать. Осташа подбежал, начал поднимать мужика.
— Зар-режу с-суку… — хрипел мужик.
Был он мертвецки пьян, рожа разбита, рубаха порвана, кулаки в крови. Осташа и не сразу признал его: в осляную кинули Федьку Милькова.
Осташа дотащил Федьку до соломы, с каким-то трепетом ощущая тяжесть живого человеческого тела. Федька повалился ничком и сразу захрапел. Осташа закинул его зипуном и сел рядом. Ему вдруг плакать захотелось — так он разволновался. Только сейчас он почувствовал, как измучился от немоты и одиночества. И долго не мог уснуть, стоял под окошком, всей грудью вдыхая мороз, словно не пьяного буяна Федьку ему швырнули в напарники, а саму Бойтэ, по которой, оказывается, так изнывала душа.
Осташа проснулся от хрипов и стонов: Федька стоял над отхожей ямой. Он обеими руками уперся в стену и блевал. Потом вытер рот рубахой, проковылял к окошку и начал горстями грести снег и запихивать в пасть. Он оглянулся, когда Осташа зашуршал соломой. Лицо его было залито водой и страдальческими слезами.
— Упекли ведь, ироды, в осляную, — сипло сказал он. — А кувшинчик-то в кабаке я не допил… Э-эх… У тебя опохмелки нет?
— Вон лед погрызи из отхожей ямки, — усмехнулся Осташа. — Он солененький.
Федька шумно вздохнул — и тоскливо, и укоризненно, — и снова принялся жрать снег.
— За что тебя сюда? — спросил Осташа.
— А я почем знаю? — злобно буркнул Федька. — Ничо не помню со вчерашнего…
Он длинно сплюнул в угол, проковылял, держась за стену, и рухнул рядом с Осташей.
— Сысолятина, жилу, небось убить хотел, — признался он. — Чего еще-то может быть? Я его всегда убить собираюсь, когда в Илиме напьюсь.
— Чем он тебе не угодил?
— А тебе чем угодил? — обиженно спросил Федька.
Он как-то по-детски извернулся и прижался лбом к холодному бревну.
— Надолго тебя сюда?
— Завтра иль послезавтра плетей всыплют да пнут под зад, — глухо сказал Федька. — Знаю, не впервой.
— А чего тебя в Илим-то занесло? — не отставал Осташа, соскучившийся по разговору. — Сысолятин тебя прогнал; дел вроде больше здесь нету тебе… Ты ж сам с Каменской пристани будешь, да?
— Камешок, — согласился Федька. — Дрын длиннее на вершок… Я теперича на Каменской пристани младшим приказчиком. Поехал сюда по заботе: с казенным человечком с Ослянской пристани перетолковать надо было. Да вот, вишь, в кабаке меня защемило. Протухло мое дело, да-а…
— Сначала дело делай, потом пей-гуляй, — наставительно заметил Осташа.
— Ну, еще ты меня поучи, — сварливо отозвался Федька. — А то я совсем дурак. Сам-то, видать, от большого ума тут очутился.
— Ладно, не злись, — примирительно сказал Осташа, лишь бы Федька не обиделся и не замолк.
— Там в кабаке Фармазон гулял. Поднес мне чару-другую. От Фармазонова угощенья не откажешься — не то получишь потом в бок ножичек. А у меня на каждую чарку неделя запоя приходится.
Осташе будто тряпкой по роже шлепнули. Опять Гусевы!.. От злобы в скулах тяжело сделалось. Он, Осташа, без вины в осляной сидит, а Яшка, вор, по кабакам гужуется!..
— Ты что же, друг с Фармазоном-то? — недобро спросил Осташа.
— Ты чего, какие друзья у Фармазона? Так… Вокруг Чусовой дорожки путаные. Пересекались, бывало, вот и все.
— А Фармазон чего в Илиме праздновал?
— Сам спроси. Грехов не отмоля, к нему лучше не лезть. Прирежет или пристрелит, вот и вся недолга.
Осташа молчал.
— А ты как сюда угодил? — Федька отлип от бревна и повернулся на другой бок.
— Про клад Пугача слышал?
— Кто ж не слышал?
И Осташа, глядя в заросший льдом потолок, коротко пересказал Федьке свою историю. Федька выслушал и присвистнул.
— Что за дурак-народ? Коли знал бы ты, где казна, давно бы сам выкопал. Раз не выкопал — выходит, не знаешь.
— Батя мой знал — и не выкопал, — возразил Осташа.
Федька подумал один миг.
— Ну-у… Все равно, ктонь-то за четыре года из тебя пыткой место бы вызнал.
— Клад — штука колдовская, он на пытошные слова не объявится. Через пытку клад не взять.
— Н-ну да, — неохотно кивнул Федька. — Да то не важно. Ясно главное: ежели ты как был живешь, то не знаешь, где казна.
— Вот это верно, — согласился Осташа.
Федька, всполошившись, вскочил, торопливо напялил зипун, шлепнул на голову шапку и принялся ходить по осляной от стены к стене.
— Слушай, вот что, — горячо заговорил он. — Тут не властей дело. Капитан Берг — так, ерунда. Тут кто-то другой тебя решил убрать. Надо ему было тебя застрелить или зарезать.
— Спасибо, конечно, на добром слове, — мрачно согласился Осташа, — только я легко не дамся. Чужого не подпущу к себе.
— Потому на тебя капитана и натравили. Кто-то в Шайтанке ему про тебя письмо подметное всучил, чтобы он илимскому старосте приказал изловить тебя. А кто-то здесь, в Илиме, старосту подмазал, чтобы тот от печки задницу оторвал да людей выслал. А кто?
— Кто? — спросил Осташа.
Федька замер на месте, пристально глядя ему в глаза, будто ожидал ответа.
— И зачем? — добавил Осташа.
— Затем, что ты на его дорожке стоишь.
— Дак я ж не знаю, где клад.
— Не знаешь, да стоишь.
— И что с того?
— Дурень, тебе ж не жить по-человечески, пока клад не достанешь! Не дадут, не пустят никуда!
— Там посмотрим, — злобно сказал Осташа.
— Слушай, давай вместе казну цареву найдем! — выпалил Федька. — Одному тебе не справиться! Молодой ты, глупый. Я пособлю! Со мной не пропадешь. Помнишь, как летом я тебя в сплавщики к Сысолятину пристроил? То-то! Я, брат, на все руки мастер!
— Иди к бесу! — в досаде огрызнулся Осташа, перевернулся на другой бок, чтоб не видеть Федьку, и крепко зажмурился: может, заснет.
Он не заснул, и Федька не успокоился. Сел в солому над Осташей, как вогульский болванчик, и тихонько бормотал, размышляя сам с собой: «Девять бочонков там было, говорят… Четыре с вином, три с мехами… Значит, с золотом — два… По бочонку на рыло… Скоко пудов в бочонке?..»
— Ладно! — решился он и хлопнул Осташу по спине. — Помогу! Вдвоем враз справимся!
А Осташа думал, и после голодухи на мысли думалось ему легко, ходко, мощно. Неспроста Яшка-Фармазон в Илиме объявился. Прав, наверное, Федька. От Конона капитану донос на Осташу послали, а Яшка в Илим побежал, чтобы здесь его, пленного, и перехватить… Зачем? Кресты родильные отнять? Их одних маловато будет… Вон у Веденея крест потеряли — и бог с этим крестом, никакой суматохи… Что же в нем, в Осташе, может быть такого, отчего все эти тенета заколебались и пауки посыпались?
…К вечеру Федька окончательно оклемался от похмелья и уже успел устроить свару с дедом Лупаней: почему хлебный кус такой маленький? Осташа уже пожалел, что рассказал Федьке про себя. Для Федьки достать цареву казну стало уже решенным делом, и он высчитывал, сколько на что потратить нужно, чтобы свою лавку в Каменке открыть. Осташе он определил быть своим скупщиком на Ирбитской ярмарке и теперь гадал, куда же ему пристроить какого-то Спирьку, человека кроткого и честного, но пьющего без продыху, а потому вроде бы ни к какому делу и не способного.
— Слушай, а если мы его к тебе возчиком, а?! — Федька подполз и обрадованно схватил лежавшего Осташу за рукав, но тотчас сник: — Не-е, лошади хмельного духа боятся… Лягнет гнедко Спирьку в башку — конец Спирьке будет…
— Тихо! — вдруг шепотом крикнул Осташа. — Тихо ты!..
Из окошка, чуть синевшего в дальнем верхнем углу осляной, снова донесся свист.
Федька вскочил первым, подбежал, задрал руки, вцепился в скобы и подтянулся к проему. И тотчас отпрыгнул обратно, словно обжегся.
— Сей миг, Яков Филипыч, — робко и послушно пробормотал он окошку над головой и оглянулся на Осташу. — Тебя зовут…
«Яшка Гусев, что ль? — изумленно думал Осташа, вставая и направляясь к окну. — Фармазон?..»
Осташа, как и Федька, уцепился за скобы, подпрыгнул и повис лицом в темноту. Он ничего не успел разглядеть: черный громоздкий в шубе человек присел перед окном на корточки и загородил небо. И вдруг где-то рядом железно щелкнуло, вспыхнула искорка, осветив длинный ружейный ствол, нацеленный Осташе в переносицу, и в глаза Осташе дунуло кислым и горячим пороховым духом. Осташа, еще и не поняв ничего, упал на пол, под защиту стены осляной. Это была осечка. Яшка Гусев подозвал его к окошку и выстрелил прямо в лицо, да ружейный кремень подвел в самое нужное мгновение.
— Чего там? — ошарашенно спросил Федька.
— Прижмись! — рявкнул Осташа и дернул Федьку за рубаху на брюхе, роняя того на колени.
За окошком молчали. А потом раздался удаляющийся хруст снега: Яшка уходил прочь.
— Чего? — тупо повторил Федька.
— Фармазон в меня пальнул, вот чего! — прошипел Осташа, будто Яшка мог его услышать. — Ружье осеклось!
Федька потрясенно затих.
— Сиди тут, мало ли что, — добавил Осташа, не двигаясь с места.
Они сидели, прижавшись спинами к стене, и ждали. Осташа потихоньку начал ощущать лопатками липучий холод куржака на бревнах. И тогда, словно раскручиваясь, перепуганная душа ткнулась в горло, затряслась в груди. «Эх-х, не добил я его в тот раз…» — с мукой и ненавистью подумал Осташа про Яшку.
Вдруг наверху хлопнула дверь, раздались шаги по потолку.
— Деда! Деда Лупаня!.. — заорал Осташа, вскакивая. Он снова подпрыгнул к окошку и выглянул на улицу.
Теперь он увидел синий изгиб сугроба, посеребренный луной, и черную стену дровяника. Яшки не было.
— Лупаня!.. — снова заорал Осташа.
Шаги все так же двигались по потолку, но никто не отзывался. Быть того не может, что старик сторож не слыхал воплей!
— Карауль у окошка! — велел Осташа Федьке, который застыл с раскрытым ртом, подлетел по приступочкам к крышке в потолке и толкнулся в нее руками.
Крышка была заперта на щеколду. Осташа поднялся еще на ступеньку, изогнулся и ударил плечом, потом другой раз, третий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71