А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Из допросов, захваченных в последние дни мужиков он знал, что в Брасово не наберется и пяти сотен бунтарей, у которых и оружия-то толком нет. Стереть в порошок это осиное гнездо можно было одним ударом, но Репнин ждал, когда замкнется кольцо облавы. Искать потом по лесам беглых ему хотелось меньше всего; надлежало решить все одним днем. Мелкими глоточками отпивая приготовленный ему на ночь теплый бишоф, фельдмаршал, сощурив левый глаз, следил, как синеет снег за маленьким окошком избы. От печки пахло кислой овчиной, вертелась на языке нелепая фамилия главаря бутовщиков — Чернодыров, именем, правда, Емельян. Репнин, сморщившись, допил разом бокал, вышел на крыльцо. Стояла морозная тишь, несло гарью от печных труб. Брасо-во лежало в восьми верстах к югу, за леском, отсюда совсем не видное.
Ранним утром 13 февраля 1797 года, увязая в глубоком снегу, сбиваясь то и дело с занесенного ночным снегопадом шляха, под прикрытием четырех эскадронов драгун выдвинулись на околицу мятежного села две батареи. Репнин выехал к месту баталии позже, плохо чувствуя себя после бессонной ночи. В санях уже прочел полученное вчера письмо от владельца деревни, генерал-лейтенанта Апраксина, с просьбой, мужичков поучив, по возможности имущество поберечь. Порвал, усмехнувшись зло. Из донесения Линденера запомнилось, как тот усмирял село Тепловку. Не найдя бежавших в леса мужиков, Федор Иванович велел сначала собрать на майдан и перепороть их жен и ребятишек; когда же на вопли секомых никто из злодеев не явился, по приказу генерала гренадеры подожгли овины. Пламя перекинулось на амбары, загорелись крайние избы, но, лишь выждав час и убедившись, что бунтовщики либо не устрашились, либо далеко бежали, Линденер дозволил тушить. Апраксин, похоже, мыслит, будто на его деревни не имперские войска двинуты, а толпа бурмистров с батожьем. Что же, имущество будет пощажено — то, что останется после усмирения бунта.
Высунувшись из саней, фельдмаршал заорал бешено на копошащихся под бугром пушкарей. Подбежал, споткнувшись, вывалявшись в снегу, капитанчик, вытянулся перед санями:
— Позиции заняты, ваше превосходительство!
— Какие, dег ludеп, позиции?! Штурм Измаила готовите или усмирение взбунтовавшейся деревни? Где пушки ставите? Где?
— Согласно диспозиции, также тактического разумия….
Офицерик, возгордясь вдруг, вытянулся еще немилосерднее, выпятив грудь колесом:
— Позиция сия удобна тем, что если противник атаковать со стороны оврага вздумает…
— Какой противник?! — Репнин сорвал голос выкриком, сипло прокашлялся, глотнул — и закончил мертвенным шепотом: — Батареи — на околицу. У крайних домов поставить. Огонь — по моей команде.
А на майдане села Брасово опустились на колени четыреста душ, полученных от отца в наследство, также прикупленных генерал-лейтенантом Апраксиным. Вечером еще, решив отслужить молебен, Емельян Чернодыров велел сыскать в войске своем каких ни на есть священников и призадумался в растерянности, когда явилось их семеро. Двоих, знакомых, отозвал в сторону на совет — служить ли каждому особо или можно как вместе'? Указали на отца Савву, вернувшегося недавно лишь и I пустоши, человека, неприметного ростом и голосом. Тот, обратив к Емельяну сухое лицо, гладкое, как добро! пая обложка старой книги из хорошо выделанного пергамента, сронил негромко:
— По старому чину отслужу. Яко при всесожжении.
Чернодыров вскинулся было, но, встретив глубокий, как ночная чаща, взгляд из-под выгоревших бровей, смолчал. Наутро, слушая непривычное, будящее беспокойство пение, жаркие, шелестящие над майданом слова, он подумал вдруг, что и сам ждет от отца Саввы объяснения той силы, что привела их всех сюда.
— …отпустится, но не алчущим только вящего блага, а молящим Бога о прощении, не в суете погрязшим, а взыскующим правды. Ибо Бог сотворил не едиными нас, но и не означил в долю одним благо, иным — страдание; одним довольство, иным ничто. Потому прихожу и спрашиваю: где право мое, яко живущего? Не могу сетовать, что лишен яств и одежд пышных, ибо нагими, плачущими от глада мы в мир являемся. Но то, что дано зверю всякому, на воле пропитания искать; что дано птице всякой, своей песней Господа славить, ибо не поет зяблик соловьем; что дано рыбе речной, менять пристанище свое в пору охоты любовной и в пору взросления, — того пусть человек у человека не отнимет, ибо не им дадено! И потому зову вас: не на врагов восстать, не за суетное желание свое, но во имя Господа, против попирающих имя и дело его! Не амбаров сыроядцев-помещиков алчем, а крови их; не пения птиц заморских в клетках по домам их запертых, а вопля, барской глоткой исторгнутого; не невинности дочерей их, а мести на лоне, вынашивающем нелюдей. Потому что переполнилась чаша и оборвалась цепочка, настал день гнева. Господь с нами, никто же на ны!
Емельян, вставая в воздымающейся с истоптанного снега толпе, покрасневшими глазами видел багрово полыхающий край неба, чернь зипунов и шапок, устремленные к нему лица — но не слышал ничего, обручем свело виски. Он мотнул резко головой, замычал и, не слыша своего голоса, под мах руки с топором, завопил:
— На супостатов! А-а-а!
Толпа хлынула к околице, где разворачивались уже колонны гренадер. Но, прежде чем добежали, бухнуло глухо, гулко, дробно; облачка дыма вспухли возле поставленных поперек дороги рогаток. Выкосило передних; толпа разом распалась, растеклась. Второй залп пропал попусту. Звонко пропела труба, и пошли в штыковую гренадеры.
…За околицей, на истоптанном пятачке, где разворачивалась во время боя для атаки кавалерия, Репнин приказал вырыть яму две сажени на пять, чтобы хватило свалить подобранные тела бунтовщиков. Полковой писарь выводил уже на широкой, лощеной доске тщательно надпись: «Для всегдашнего омерзительного презрения верноподданных лежат изверги и злодеи, преданные огню и мечу за преступления против Бога, государя и помещика». Подъехал понурый Линденер, опоздавший прикрыть западню, отчего десятка три-четыре бунтовщиков бежало, спросил негромко:
— Что с духовными делать?
— Какими? — думая о своем, переспросил фельдмаршал.
— Среди убитых — трое лиц духовного звания.
— Духовного?! — Репнин обернулся резко, дернул щекой. — Меж этой сволочи? В общую яму. И пусть никто о сем и думать не смеет!
* * *
Дверь отворилась так стремительно, что император, завороженный порывом ворвавшейся к нему женщины, невольно шагнул навстречу ей из-за стола и замер, уронив руки вдоль бедер. Голова закружилась слегка от аромата духов, острого, вызывающего.
— Ваше величество, могу ли я спросить, отчего дана отставка Баженову?
Павел потянулся к ее руке, коснулся округлого, теплого запястья; Нелидова отдернулась.
— Государь, почему Михайловский замок отдан Бренне? Вы обещали, что это будет…
— Катя, я не давал Баженову отставки.
— Но он в Москве!
— Василий Иванович город готовит к коронации.
— Бог мой, можно ли его талант тратить на арки, которые простоят две недели! Чем это лучше сухопутных морей с павильонами, которые он строил после войны с Крымом?
— Тем, что это — моя коронация.
Нелидова отшатнулась, приоткрыв губы, вскинув голову, и была так хороша в тот миг, что Павел только смотрел молча, в восхищении.
— Бог мой, почему я поверила вам?
Лицо его посуровело.
— Вы упрекаете меня, не зная всего. Право, думал, что могу ждать от вас чуть больше справедливости. Смотрите!
Он, жестом подзывая Нелидову к столу, развернул рулон чертежа, придавил чернильницей угол, ладонью придерживая противоположный.
— Смотрите, разве это — Бренна?
— Бог мой….
— Это — Михайловский замок. Вы видите? Чертежи Баженова живее гравюр, они полны воздуха. Этот восьмиугольник, внутренний двор… Кто-нибудь может еще такое? Тронный зал будет круглым, вы видите его? Купол, золото, пурпур… Анфиладе не будет конца, но нет двух похожих залов, комнат. А вот, смотрите, на выносе — хоры.
— Чудо.
— Пока нет. Чудо будет в камне. На чертеже это мог сделать только Баженов. Построит Бренна. Построит быстрее.
— Но ведь это страшно, когда у тебя отнимают начатое!
— Вы не знаете всего. Чертеж сделан за неделю, я сказал ему: это будет его дом, будет то, что останется после. Люди ведь помнят не чертежи, а соборы, крепости, дворцы.
— Вы не просто жестоки, вы…
— Катя, Баженов — великий мастер. Но скажи, что он довел до конца? Мать была его злым гением, но ведь дала она время и деньги, которые он просил для дворца, а что вышло? Не хватило ни того, ни другого, у нее лопнуло терпение, дворец заброшен. А Кремль? Его проекты невиданны, Москва стала бы большим чудом, чем Рим. Но ведь те, кто строил Рим, не сносили холмов, а Василию Ивановичу, чтобы осуществить задуманное, пришлось бы пол-России нарядить в землекопы. Нужно ли всякий раз двигать горы? У меня есть теперь чертеж, это — как приказ для полка довольно хороших унтер-офицеров, чтобы его выполнить.
— Но что будет с Баженовым?
Павел уверенно взял снова ее руку, не отнятую теперь, поднес к губам:
— Я люблю его. Как многое, связывающее меня с теми днями страха и надежды. Наши судьбы коснулись друг друга слишком тесно. Допросные листы Новикова — перед глазами у меня, не знаю, когда сумею забыть. Шешковский спрашивал, зачем ко мне посылали Баженова; Николай Иванович ответил, что тот ездил своей волей, книги отвозил. Бог мой, да разве не мог Шешковский из него выбить любые иные слова? Взяли бы Баженова в Петропавловскую, вздели на дыбу…
— Почему же этого не случилось?
— Мать. Она искала моей вины, а когда нашла, остановила свою свору. Не могу этого понять.
— Может быть, добро все же сильнее?
— Добро? А разве Новиков делал дурное? Но оставим это. Я люблю Баженова и знаю, что ему нужно. Академия. Построил он, что мог или что дали, пусть после нас рассудят. А ему быть там, где дух выше плоти.
— И все же он, наверное, мечтал построить сам.
Пожав плечами, Павел убрал руку с края чертежа. Зашелестев, лист свернулся, щелкнул сухо о чернильницу.
— У меня есть к вам просьба, Екатерина Ивановна. Я хочу, чтобы знамена коронационные вышиты были в Смольном. Не связываю вас: рассудите, какими должно им быть, сообразно геральдике и обычаю.
— Счастлива буду.
— Благодарю.
Навстречу друг другу шагнули они одновременно, приникли в торопливом объятии. Сдавив губы женщины поцелуем, Павел ощутил, как переливается в него ее дыхание, подхватил на руки с нежданной силой.
— Что ты?
— Господи, Катя, мне показалось…
Она улыбнулась — загадочно, счастливо, ему навстречу.
* * *
Ярко-полосатый шлагбаум упал прямо перед возком, не задев едва шарахнувшуюся лошадь. Ругнувшись, офицер выпрыгнул в глубокий снег, увязая по колено, зашагал к будке — и увидел лишь спину бегущего от заставы караульного начальника. Солдат в будке вытянулся, грохнул в пол прикладом.
— Что делаешь, болван?! Почему жердь сронил? Где начальник?
Солдат, не меняя позы, вытянулся еще сильнее, кажется, и в сапогах на носки приподнялся, живот втянув так, что из-под мундира ребра выперли.
— Подымай шлагбаум, дурень! Я — курьер со срочным пакетом.
Поняв, что толку не выйдет, сколь ни кричи, офицер, поскользнувшись в снегу, шагнул к столбу, взялся за рычаг — и замер, услышав за спиной лязг железа.
— Ты что, дурья голова?! Опусти ружье! Тебе говорю, пень!
— Не велено! Стрелять буду.
— Да тебя за это в Рогервике сгноят, аршин безмозглый! Опусти! Где караульный начальник?
— Не могу знать.
— Обожди здесь, — крикнул офицер кучеру и, не оборачиваясь больше на будку, зашагал к кургузому кирпичному дому, наверняка казарме, в сторону которого бежал виденный им караульный.
У крыльца стояли запряженные тройкой розвальни с обтянутым кожей сиденьем и начищенными в блеск медяшками, от оковки бруса до последней скобы. Сидевший выпрямя спину на козлах солдат и головы не повернул, будто не слышал приказа — сдать назад, пришлось лезть на крыльцо сбоку, через глубокий снег.
В дверях часового не оказалось. Приезжий офицер, оправя шпагу, огляделся, пошел по коридору вправо, на шум голосов.
— …городская застава или притон?! Почему у крыльца грязь, ракалия? Ступить нельзя, все помоями залито! Нары — как в бараке холерном, мундиры на тряпки годны. Фухтелей ты недостоин, ракалия! Двести палок, чтобы знал службу!
Кислым запахом казармы ударило в нос, у конца коридора, в раскрытой двери, вырос сутулый, высокий человек с землистым лицом, обтянутый чистеньким, с иголочки, мундиром. Приезжий шагнул прямо к нему:
— Что за порядки на заставах? Шлагбаум сбросили, офицера дежурного нет, солдат туп, как головешка!
— А ты кто есть? — усмехнулся в прищуре землистолицый.
— Прислан из Тульчииа, из ставки светлейшего.
— Из Тульчина? А кто звал тебя сюда? Кто ты?
— По какому праву требуете, чтобы я себя называл?
— Я генерал-губернатор Петербурга, ракалия! Доложи, что ты есть!
Проклиная казарменную темень, в которой не разглядел он, войдя со света, мундира, приезжий вытянулся во фрунт:
— Капитан Мерлин, прислан фельдмаршалом Суворовым с бумагами.
— На гауптвахту, ракалия!
— Вы с ума сошли! Я не подчиняюсь, у меня приказ светлейшего!
— Здесь его приказ не указ. Взять!
Мерлин рванул было шпагу, да, глянув на лица кинувшихся к нему солдат, уронил руку с эфеса:
— Вы ответите за самоуправство.
Комендант и губернатор Петербурга, за две недели перед тем произведенный в генералы, Аракчеев молча прошел мимо дернувшегося в руках солдат капитана.
Два часа спустя он докладывал императору о событиях дня.
— …выбить дух царствования прежнего непросто. Радения к службе нет, казармы приведены в состояние плачевное. Ныне езжу сам по заставам, там солдаты на постой и ранее не размещались. Конюшни лучше содержатся, нежели те дома! Караульным начальникам велел палок дать, толка в том мало, ибо, покуда не сменим всех, разврата не избыть. Гниение во всем, от верха до низа. Ныне перехватил третьего за месяц офицера из Тульчина, опять с бумагами частными.
— Позвольте, Алексей Андреевич, мы же отправили в распоряжение фельдмаршала фельдъегерей?
— Точно так. А он шлет офицеров, иное для себя за низкое почитая.
— Ну, это провинность не самая большая.
— Государь, видимость малая, дело большое. Достоверно знаю: обучения нового солдат он у себя не завел.
— Полноте, я ведь писал ему в середине декабря. Звал на коронацию и просил подтянуть войска. Александра Васильевича люблю, но, право, «пуля дура, штык молодец» — только против турок годится. Фридрих Великий семь лет против всей Европы стоял, а матушкины генералы лишь инсургентов польских да османский сброд били. Плотные колонны, штыковой бой — так против европейских армий только дикари ходить могут, нужен трехшереножный строй, беглая стрельба, а всему этому следует учиться, дай Бог, хватило бы дня.
— Не хватает, государь! В Измайловских казармах велел я двор бочками смоляными осветить, чтобы, как стемнеет, занятий не прерывать.
— Молодец. Чаю, Александр Васильевич, коли уразумеет верно, сноровку да выдумку проявит.
— Не разумеет он! Над строем новым смеется, устав порвал, офицеров курьерами шлет…
— Так положим конец самоуправству. Другие новости есть?
— Нет, государь.
— Хорошо, иди. Ростопчина ко мне!
Отойдя от стола, спиной к дверям, он не обернулся на звук шагов, помедлил еще, собираясь с мыслями, потом сложил руки за спиной:
— Федор Васильевич, напишите от меня в Тульчин, Выразите все неудовольствие, вразумите фельдмаршала. Законы писаны для всех!
— Что же, государь, стопобедный Суворов попался в когти гатчинскому капралу?
Павел резко крутанул головой, дернул наливающейся кровью щекой:
— Остроты ваши уместны мало! Алексей Андреевич о порядке печется! Хвала Богу, что войну оттянуть смогли, беда была бы. Дивлюсь вам, Федор Васильевич! Знаете многое, а говорите, словно не ведаете ничего. От команды Апрелева донесения не вы ли принимали? Из сестрорецких пушек едва ли не половина с раковинами в стволах, заклепали их, спасибо Эйлеру. Лафеты Эйлеровы же Сиверс ставит, а кто из полководцев славных о сем подумал? Румянцев, Суворов, Потемкин, может быть? Ружей — до двух третей негодных, а эти — тесными колоннами, пуля дура, штык молодец… Стыдитесь!
Ростопчин, опустив голову к бювару, стоял не шелохнувшись, покуда император, вглядевшись, не подступил к нему:
— Полноте! За шутку обиды не держу, дело больно серьезно. Напишите Суворову, Федор Васильевич. Идите!
* * *
Фельдмаршал в «тульчинском сидении» кис на глазах. Маневры проводил по два раза в неделю, но уж не кружился чертом меж бегущих, со штыками наперевес, солдат, горяча каракового жеребца, топорща на непокрытой голове хохолок. Солдаты его умели все, учить их более — только портить. С этими он взял бы не то что Измаил или Варшаву…
Слухи о немилости кружились вокруг, то и дело видел Александр Васильевич, как замолкают, его завидев, только что говорившие меж собой горячо люди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27