А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

...>. / И оживлённо средь мужчин / Поговорить о Лиге Наций, / О том, куда идёт страна, / И о записках Шульгина».
Памятны были и знаменитые лекции профессора, от которых в отчаяние приходили даже стенографистки: «По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал — и всё время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба».
«Нержин с товарищем» — это были Саня и Миля, тоже не раз вспоминавшие, как в четыре руки записывали те лекции: Саня — то, что профессор говорит, Миля — то, что профессор пишет на доске.
В начале 1930 года на фоне политических процессов о «вредителях» бушевала всероссийская кампания по пересмотру научных кадров. Предполагалось осуществить «строгий научный и общественно-политический отбор», а также произвести «замену антисоветских научных работников, использующих университетскую кафедру для антисоветской пропаганды». В мае дошла очередь и до Дмитрия Дмитриевича, которому, по его анкете, «замена» грозила в первую очередь.
Был слух, что какая-то крепкая рука на самом верху хранит профессора. Но лишь немногие знали, что ещё в 1889 году тверской помещик (деревня Верхняя Троица Корчевского района Тверской губернии) Д. П. Мордухай-Болтовской взял в услужение четырнадцатилетнего мальчика Мишу из бедной крестьянской семьи и привёз его в Петербург, к своему сыну Мите. Мальчик вырос в господском доме, поступил на завод, стал революционером, и уже революция вывела его на самую вершину власти: в 1919 году Михаил Иванович Калинин стал председателем ВЦИК, навсегда сохранив нежную привязанность к барчонку. «И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым — говорили, будто бы отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или иначе, но съездил Горяинов в Москву и привёз указание: этого не трогать. И не стали трогать» («В круге первом»).
Так или иначе, но Комиссия «по пересмотру и замене» пощадила учёного. В Протоколе заседания от 24 мая 1930 года было записано: «Отмечая как отрицательное явление то обстоятельство, что профессор Мордухай-Болтовской до сих пор придерживается философско-мистических взглядов, что он в своей преподавательской деятельности ориентируется не на массы, а на отдельные группы студентов, также и то, что он является противником реформы высшей школы, считать всё же необходимым оставить профессора Мордухай-Болтовского в занимаемой должности как крупного учёного-математика». В 1934-м ему была присвоена степень доктора физико-математических наук без защиты диссертации, а кафедра математического анализа РГУ награждена переходящим Красным Знаменем. Ему сходили с рук даже исследования по естествознанию с математическим доказательством бытия Бога, критика Маркса, публичные заявления о том, что Ньютон не материалист (как считал Маркс), а идеалист, ибо, «как всякий крупный учёный, Ньютон верил в Бога».
Но в 1937-м ни Саня, ни его сокурсники даже и вообразить не могли, что исследователь дифференциальных уравнений и трансцендентных чисел, знаток четырёхмерного пространства Лобачевского, блистательный переводчик «Начал» Евклида и математических работ Ньютона, был ещё и дерзким политическим публицистом, автором статей о «текущем революционном моменте», рисовавших апокалипсические картины дотла разрушенной России. Надо думать, что до Комиссии по «пересмотру и замене» крамольные статьи (1917–1918), напечатанные в газете Войска Донского «Приазовский край», с моральной поддержкой Белому движению и генералу Каледину, не дошли вовсе, иначе автору, даже и с такой мощной поддержкой, какая была у Болтовского, сильно не поздоровилось бы. А он писал, что революция в корне меняет взгляд интеллигенции на народ, и вместо ожидаемых вестников революции на арене истории, при зловещем зареве горящих усадеб, при адском хохоте палачей появляется страшный призрак обезьяны-человека, питекантропа. Основное стремление его — разрушение. Он втаптывает в грязь книги, разбивает сапогом вместе с фигурами амуров головы ненавистных ему интеллигентов. Болтовской анализировал путь, по которому прошла революция, через генезис целей и средств. «Сначала желанным завоеванием революции была победа над Германией, спасение родины, а вместе с тем и спасение своей национальности… затем… победа городского пролетариата над буржуазией, а потом завоевание неинтеллигенцией — интеллигенции и даже уничтожение последней».
При другом раскладе математик с белогвардейским прошлым был бы для Сани и его потаенного замысла драгоценным союзником и учителем. Но кто же открывал в 1937-м такое своё подполье? Кто бы рискнул обсуждать со студентом в обстановке победившего социализма тему русского апокалипсиса? Проще самому было пойти куда следует и сознаться в идеологической диверсии, шпионаже и вредительстве.
…Саня сразу и легко стал одним из самых сильных студентов в своём потоке, по всем предметам получал только пятёрки, и хотя жизненного призвания к математике не чувствовал, но и тогда, и всегда благословлял судьбу, что попал на физмат. Позже сокурсники будут отмечать особые отношения студента Солженицына со временем — он так плотно использовал каждую минуту, выжимая из неё максимум возможного, что успевал невероятно много.
Эмилий Мазин вспоминает (1990): «У него было обострённое чувство времени как особой человеческой ценности. Он никогда ни при каких обстоятельствах не тратил время попусту, на легкие разговоры, совещания и застолья. Занимался Саня много, учился не за страх, а за совесть. Первые два курса оценки “хорошо” просто не существовало, её ввели только на третий год нашей учёбы, а до того были лишь “отлично” и “удовлетворительно”. Но стипендию платили всегда. Повышенная — 150 рублей, простая — 110. Конечно, не хватало. Частенько ходили разгружать вагоны — извечное занятие студентов. На старших курсах сами давали уроки математики, занимались репетиторством (А. И. вспоминает, что именно Миля Мазин, более предприимчивый в деле репетиторства, помогал ему находить учеников или делился своими — Л. С .). И ко всему Саня подходил очень организованно — заниматься так заниматься, учить других так учить. Помню его как активного участника драмкружка. В памяти всплывает спектакль по известному чеховскому водевилю. Играл Саня директора банка хорошо, убедительно. Мы аплодировали, поздравляли. Вообще к искусству был неравнодушен. В отличие от многих из нас, исправно посещал филармонию, любил слушать симфоническую музыку. Недурно владел немецким и английским языками, которые изучал ещё в школе. Был редактором факультетской стенгазеты, делал её очень целеустремлённо».
И точно: стенгазета физмата, выходившая еженедельно, очень живая, остроумная, пользовалась немалым успехом и даже была премирована на общегородском конкурсе. По понедельникам у стенда со свежим номером толпились студенты и преподаватели, и за год они так привыкали к весёлому листу ватмана, что когда в июньском номере 1937 года редактор попрощался с читателями на время каникул, его вызвали в партком и в приказном порядке велели продолжать выпуск; так он и вёл газету до последнего курса.
«Был восемнадцатилетний Саня юнцом восторженным, весь светился правдоискательством, сочинял огромные поэмы в подражание “Мцыри”, — вспоминал в 1964 году ещё один Санин знакомец, студент истфака пединститута Борис Изюмский, впоследствии известный донской писатель. — Для меня встреча с Солженицыным имела ещё и особое, личное значение. До войны, студентами, бегали мы с ним в литкружок при Доме медработников. Сдружила нас любовь к литературе. Оба сочиняли стихи, нещадно критиковали друг друга, но это ни разу не осложнило нашей дружбы».
Поэма в духе «Мцыри» действительно существовала, и не одна. Может быть, Саня читал у медработников приключенческую «Ласточку» («Лирондель»), а может быть, «Эвариста Галуа». Трагическая история гениального французского математика и революционера, который в ночь перед смертельной дуэлью-ловушкой, подстроенной врагами, набросал в тетради теорию алгебраического решения уравнений, была изложена четырёхстопным амфибрахием и потребовала 248 смежно-рифмованных строк. Воин свободы, двадцатилетний Эварист Галуа, жестоко страдал из-за упущенного времени, бесценного, невозвратного. Момент, когда герой, выйдя из тюрьмы, беспечно гуляет, забыв математику и научный долг, кажется, доставляет автору невыносимые страдания. Может быть, из судьбы Галуа он извлёк серьезный урок, как следует обращаться со временем…
Тайна времени и вечности волновала его в те годы чрезвычайно. Что значит — время уплыло, время прошло? Куда оно уходит? Во что превращается? Где его пристанище? «Что там , где смерть своим дыханьем / Коснется сердца моего? / Там… за последним расставаньем?.. / Что там , где нету ничего?» Тема этих стихов («Чт? там?», ноябрь 1937-го) перекликалась с «Размышлениями» (1938), где поэт мучается вопросами: зачем жить и на что надеяться? Что значит слава, когда безвестность — удел большинства, когда мечты и стремления превращаются в ничто, когда человек обречён на забвение? В поэме «Девятнадцать» (1937) к поэту в день рождения приходит Двойник, неотступный, неумолимый наблюдатель. За бутылкой сладкого кагора (за которой следуют экзотические малага и аи) он жестоко пеняет своему визави: дескать, эгоист, себялюбец, трус, смелый только в стихах, а в жизни — неопасный мечтатель, который сохнет на физмате, смирился с потерей сцены и тонет без божества, без вдохновенья. Увидев слёзы поэта, узнав, что тот начал писать нечто важное, Двойник смягчается, советует слиться с твореньем и жить им одним, сбросив физматовское иго, воплощая свой дерзкий план.
Математика воспринималась как верный кусок хлеба, а литература — как мечта и призвание. К началу университета у Сани и Кирилла скопилось немало тетрадок со стихами, и, став первокурсниками, они отважились послать избранное столичным светилам, которые чаще всего оставляли такие письма и просьбы без ответа. И все же Л. И. Тимофеев, известный стиховед и сотрудник Института красной профессуры, прислал из Москвы скептический отзыв — несколько фраз о низком уровне стихов. Это был тяжкий удар, но они не сдавались, продолжали писать и, где возможно, показывали написанное. Приносили стихи местным поэтам Кацу и Жаку, весьма авторитетным в Ростове (в 1944-м фронтовик Солженицын недобрым словом вспомнит то время, когда такие слабые стихотворцы, как Кац и Жак, были для него высшими литературными судьями — сохранились листки, где Кац, в порядке редактуры, просто вычеркнул три из семи строф Саниного стихотворения «Волга»).
Была ещё краевая газета «Молот» — тамошний заведующий литотделом Яков Борисович Левин, живой, отзывчивый, тонкий человек, всячески поощрял молодых поэтов. По инициативе Киры они записались и в литературный кружок при Доме медработника, руководимый каким-то грубым тупицей из того же «Молота» — тот жёстко гнул партийную линию. К медработникам (в кружке, впрочем, не было ни единого медика) они ходили в 1937-м, и всё равно им казалось, «что музы порхают в той крохотной синей комнатке».
Много лет спустя Солженицын назовёт свои первые литературные опыты «обычным юным вздором». Но в 1938 году некий литконсультант со смешной фамилией Котомка, в ответном письме из Гослитиздата, куда Саня послал стихотворение в 14 строф «Дыхание войны» (четырёхстопный амфибрахий, размышления над свежей газетой об испанской войне), вовсе не отговаривал юношу писать, а лишь советовал больше читать, точно выражать свои мысли, овладевать техникой ясной и чёткой речи. И это было всё же обнадеживающим знаком.
Литературные бастионы штурмовались с разных сторон. В год окончания школы был куплен тяжёлый дорожный велосипед «Украина», на котором он смог совершить все свои довоенные путешествия. Гороно, вместо полагавшейся лучшему выпускнику Солженицыну общегородской премии, выписало через культмаг деньги; накануне удалось узнать и сообщить друзьям о «дне Х», и тройка мушкетёров ночь напролёт простояла под магазином, чтобы утром быть первыми в очереди.
Во время велосипедных походов как-то естественно возникла и укрепилась профессиональная потребность наблюдать и записывать. Так был составлен отчёт о велопоходе по Военно-Грузинской дороге (поездом из Ростова до Беслана и Орджоникидзе, потом на велосипедах в Мцхету, Тбилиси, Гори, Боржом, Ахалцых, Абастуман, Батум, Абхазию, Сочи, из Сочи поездом до Ростова) летом 1937 года. В группе, которую возглавлял старшекурсник Саша Брень, было ещё шестеро, включая Саню, Коку и двух девочек (одна из них, бывшая одноклассница Сани, студентка биофака Люля Остер, будет арестована в начале войны как немка); считалось, что студенты едут на родину Сталина, и под этот маршрут спортивное общество «Наука» выделило скромные средства.
«По Кавказу на “Украине”» — первый опыт молодого Солженицына из цикла «Мои путешествия». Записки разместились в простом отрывном блокноте в линейку (ныне изрядно пожелтевшем), вскоре по прибытии из похода, когда свежие впечатления захлёстывали очеркиста, и ему казалось, что он пишет ярко, звонко, увлекательно. Но и в самом деле язык уже вполне повиновался ему. Описания получались выпуклыми, объёмными; под пером оживали горные ущелья и перевалы, спуски и подъёмы, поломки и починки, привалы и ночлеги, купание в ледяном нарзанном озере и валяние в зелёной пахучей траве. Молодой очеркист научился передавать запах зноя и цвет солнечных бликов, вкус воды в горных источниках и свойства еды в сасад?лах (местных столовых), тоскливую протяжность грузинских песен и драматургию футбольного матча между тбилисской командой и спортсменами Басконии на стадионе «Динамо» (грузины проиграли со счётом 1:3, а газеты наутро кричали, что команда выиграла второй тайм со счётом 1:0). Саня, заядлый болельщик, не упустил рассказать, как артистично и авантюрно (совершенно в духе Остапа Бендера) он добывал билеты на ту баснословную игру…
«Когда я был маленьким, — писал 19-летний Солженицын четыре месяца спустя, — я был таким же футбольным болельщиком, как и теперь, даже, пожалуй, больше, потому что тогда, приходя после матча домой, я немедленно садился и писал подробный отчёт о матче. Так и лежит у меня до сих пор стопка тетрадочек с регистрацией каждого мяча, забитого в ростовские ворота или ростовскими форвардами. Потом я бросил эти футбольные мемуары» (включённые тем не менее в перечень его сочинений, которыми интересовался самодельный журнал «ХХ век»).
Хотя бы ради этой детали, затерявшейся в скудном серо-буром блокноте, стоило неотступно следовать за семёркой энтузиастов. Перечитав веломемуары через сорок лет в Вермонте, писатель придирчиво и несправедливо назовёт их «ничтожными юношескими набросками», а то путешествие — «временем душевной пустоты». Но — каков же был сочинительский напор, какова вера в нетленность слова: ничто, даже скромный футбол в каком-нибудь Ейске, не пропадёт для вечности, если останется отчёт, сохранятся записки…
Слово — из ничто сотворит нечто , к тому же ведь были в тех записках и проникновенные строки о могиле Грибоедова на старинном тбилисском кладбище, и о том, как важно, уйдя с погоста и окунаясь в болото текущего, нащупать твердую кочку, выпрыгнуть на твёрдую землю, которая зовётся бессмертием. «Высокое место», — согласился писатель.
Но нашлась и ещё одна примечательная страничка в блокноте. Мучительный для всякого сочинителя вопрос — для кого он пишет? — был поставлен и, в общем, решён в ноябре–декабре 1937-го, когда поздними ростовскими вечерами, отложив учебники, Саня доставал свои записки, и на душе становилось легко и свободно. Определённо стоит писать для себя, не думая о критике, не потакая чужим вкусам, не гадая о судьбе написанного. И он вспоминал поучительную историю — как в школьном детстве, наскучив сочинением наивных приключенческих романов, решил взяться за большую серьёзную вещь: достал лист, вывел заголовок, под ним написал: книга 1, часть 1, глава 1. Содержания ещё не было никакого, потому начал торжественно: «Широко раскинулась пустыня Кара-Кум». Поставил точку, задумался и просидел весь вечер, воображая бесконечные пески, чахлую растительность, а за ней моря, океаны, планету Земля и межпланетные пространства. Романа, однако, ни в тот вечер, ни позже писать так и не начал. С тех пор грозный «призрак Кара-Кум» — символ пустых намерений, — заставлял Саню Солженицына идти до конца, навстречу призванию и предназначению.
В путешествии по Украине (15 июля — 27 августа 1938 года) роль литературного отчёта, эпистолярного дневника играли письма к любимой девушке Наташе Решетовской;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21