А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Несколько раз в день на мостик поднимался с подносом китаец-бой в белой короткой куртке, с трепавшейся под локтем салфеткой. Короткими, поросшими рыжей шерстью мокрыми пальцами лоцман брал с подноса стаканчик, вынимал изо рта трубку и выпивал залпом.
В Северном море две ночи дул злейший норд. Над кипевшим изжелта-седым морем, задевая верхушки мачт, сизыми клочьями низко проносились штормовые облака. Пароход шел, едва продвигаясь против ветра, и штурвальные шалели, стараясь держать на курсе. Ночами слышнее ухали о борта волны, высоко мотались над пароходом на мачтах огни, и выходивший из-под колпака компаса свет холодно освещал покрытое солеными брызгами лицо рулевого.
На место пришли на рассвете. Тонкой синевеющей полосою лежал берег. Над городом, над устьем реки неподвижно висела сизая мгла; в просветах облаков сквозило холодное, чужое небо. Пользуясь приливом, два маленькие буксира втащили пароход в док. Мимо проплывали покрытые асфальтом берега, белели штабеля досок, краснели крыши бесчисленных складов. Равнодушно поглядывая на проходивший пароход, на берегу стояли люди. С парохода были видны их гладкие, отливающие здоровой синевой лица. Работавший во второй вахте матрос Бабела, глядя на них, выругался солоно и сердито.
Вечером матросы брились, чистились, вынимали из чемоданов слежавшиеся костюмы, непривычными руками повязывали галстуки. Город за воротами дока опять встречал их ошеломительным шумом, ослепительным блеском магазинных витрин. Возбужденные городским шумом, они шли освещенными улицами, мешаясь с толпою. Женщины шли навстречу, четко отстукивая каблучками. Толпа наполняла улицы, и, отдавшись течению, матросы проходили мимо освещенных витрин, забредали в портовые кабачки, где люди сидели, поставив на полки недопитые стаканы. Матросы пили пиво и виски, разговаривали и смеялись. Город казался таинственным и огромным, — над городскими крышами, над мачтами кораблей плыл звон колоколов, перекликались гудки пароходов.
III
Пароход был большой, океанский, после мировой войны застрявший где-то в Америке, надолго оторвавшийся от России. Из Америки шли с грузом через Панаму, океан, Гавайские острова, Японию и дальше—на Индию, Суэц—в Европу. Как всегда в плавании, жизнь на пароходе текла своим положенным порядком. О России, о том, что совершалось в ней тогда, знали мало, но непостижимо близка была Россия каждому матросу. Всякий день открывалась перед глазами величественная бескрайность океанов и было трудно представить, что где-то на родине по-прежнему топят бабы печи, глубокие высятся сугробы, новая строится жизнь.
И, бывало, на пароходе не раз—задумается кто-нибудь, глядя на море, неожиданно скажет:
— А у нас теперь зима, снег, вешки по дорогам торчат, волки бродят. Бывало, насажаем девок полные сани. Три гармошки у нас на деревне...
Всех в кубрике было пятнадцать. И, как бывает всегда, каждый занимал свое место, о каждом знали точно: знали, что у красавца Македонского хранится карточка его невесты, дожидающейся его в Одессе, что любит погулять старший матрос Гриша Сусликов. А больше всего говорили о женщинах. Говорили о женщинах грубо и солоно, но, случалось, находила минута — вдруг вспомнит кто-нибудь свою сестренку-невесту, и станет в кубрике тихо... И почти у каждого лежал припасенный в Россию подарок.
А больше всех мог бы рассказать любимец кубрика, легкая душа, «царь-человек» — Сусликов.
Это был сухощавый, долгоносый и длиннорукий, жилистый хлопец с сильными рабочими руками. Койка его, крайняя слева, была опрятно застелена. На крашеной обшивке над койкой висел портрет женщины в платочке и маленькой девочки—жены и ребенка, оставленных им в России. Из России Сусликов уехал давно (он был сибиряк, томчанин). Много лет жизни в чужой стране изменили его внешность: он подсох, гладко брился, носил воротнички, по-русски говорил с легким акцентом, к которому привыкают много говорящие по-английски. На пароход он поступил в Гонолулу, надеясъ пробраться в Россию, куда после четырнадцати лет жизни в чужих краях его потянуло неудержимо, точно так, как в эти годы неодолимо звала Россия простых русских людей, живших вне своей родины.
По основному ремеслу Сусликов был столяр, столяр отличный. В свободное время матросы любили ходить на бак, где работал у верстака Сусликов, смотрели, как ходко кипит под его руками работа, как вьются над волосатыми пальцами кудрявые стружки, смотрели на его жилистые руки, на его потное, строгое на работе лицо.
— Горяч ты, Сусликов, на работу!.,
Как все настоящие мастера, Сусликов был горд, знал себе цену. В кубрике Сусликова почитали за его талант, за легкий, товарищеский характер. Со всеми он был уживчив, общителен, прост, и в свободное время было приятно пойти с ним на берег выпить...
Весь рейс от Константинополя до Александрии был шальной. В Константинополе пили, гуляли, не жалеючи пускали на ветер трудовые, кровные денежки. И то ли, что далека, недостижима была в те годы Россия, что каждый в глубине души мучился разлукой, что иной раз легок простой человек поставить на ребро последний грош, — многие из Константинополя выходили с пустыми карманами.
До Александрии в кубрике по вечерам резались в карты. В кубрик приходил боцман, приводил своего земляка, усатого мрачного чухонца. В карты играли те, у кого шевелились деньжонки. Боцман играл зло, молчаливо, сухо постукивая по столу. Земляк его сидел сумрачно, не играя. Под привычное покачивание парохода нередко играли до утра, и до самого утра в кубрике было сизо от табачного дыма; дерзко врывался в дверь морской пахучий ветер.
Сусликов, свесив босые ноги, обычно сидел на своей койке, смотрел на игравших. Однажды, не вы- держав, он соскочил с койки, побежал к приятелю-машинисту занимать денег. На час ему повезло: перед ним лежали измятые бумажки, грудкой высилось серебро. Потом, как это часто бывает в игре, безудержно таяли и текли из его рук деньги.
В Александрии, после проигрыша, Сусликов первые дни не сходил на берег, был мрачен и трезв, сурово отказывал приглашавшим его на берег матросам, был молчалив, работал зло, потом не выдержал, сорвался. На берег Сусликов пошел, прихватив для компании Хитрово. Они пили в каком-то переполненном портовом кабачке. Сусликов хмелел туго, угощал Хитрово, слушая его нескончаемую веселую болтовню. Потом они бродили по улицам, переполненным шумной, разноцветной толпою.
В городе их повстречали свои. В тот вечер на пароход вернулись поздно. Было слышно, как пустынно и гулко звучат шаги, как раздаются в опустевших припортовых улицах матросские голоса.
IV

Самый приметный на пароходе человек был бывший борец, гроза припортовых кабаков и притонов — кочегар Митя. Хорошо помнили Митю на одесских «спусках», в «карантине». А еще крепче запомнили Митю стамбульские греки — «пиндосы», менялы и торгаши, которых он не раз мял и трепал в тесных галатских проулках, где всякое утро полиция подбирала неудачных участников ночных побоищ и драк.
Росту Митя был огромного. На широких и толстых плечах его, раздиравших синюю кочегарскую куртку, конусом поднималась толстая шея. Ходил он упрямо, по-борцовски раскинувши локти, и, на него глядя — на бычью шею, на могучую грудь, — встречный спешил посторониться. Как многие сильные физически и уверенные в себе люди, на язык он был неожиданно насмешлив и зол; горько приходилось тому, кто попадал на его зубок.
Хитрово он донимал лоцманским званием, его слабостью к воспоминаниям о минувших «золотых денечках> . Это бывало так: сидит, случалось, Хитрово на юте, курит, «травит» матросам о своих похождениях и сердечных победах, и вдруг над трапом с палубы показывается Митина бритая голова. Хитрово замолкает, жмется в тень шлюпки, всячески стараясь, чтобы не увидел его Митя. А Митя непременно его замечает, подходит, садится рядом, обнимая Хитрово своей тяжелой лапищей и, огромный, в расстегнутой куртке, с черными от угля ноздрями, говорит ласково и притворно:
— Капитан, друг-товарищ, одолжи папироску.
— Да ты же не куришь! — морщась, отодвигаясь, плаксиво говорит Хитрово.
— Папиросочку! — подмигивая и налегая на Хитрово, продолжает приставать Митя. — Отстань, черт!
А бывало и так: докурив папироску, добрел, замолкал Митя, смотрел на вечернее, дышавшее тихой выбью море, мирно и неподдельно предлагал примолкнувшему Хитрово:
— А ну, Хитрой, давай петь!
Помолчавши, они делали строгие лица и, братски обнявшись, ладно и чисто запевали таявшую над вечерним морем морскую страдательную:
Казал мини батько:
«В море не ходи; Сиди, сыну, дома, хозяйство гляди».
— «Хозяйство гляди-и!. .» — тенорком выводил Хитрово, и с его голоса ладно подхватывал Митя.
В кубрике добродушно смеялись над Хитрово, с первых же дней добровольно взявшим на себя роль пароходного шута. Знали о нем, что в кои-то веки он учился в мореходке, спился и долгое время скитался по одесским ночлежкам и «спускам», где ютилась и перебивалась портовая голь и шать.
Как полагается моряку, в жизни своей Хитрово видывал всяческие виды. На море он убежал еще от отца-матери вместе с таким же, как он, приятелем мальчишкой. Вместе они спрятались в трюме большого океанского парохода. Выползли они на свет только в море, и матросы их накормили, приютили в кубрике на койке. Весь рейс они присматривались к новой жизни, прислушивались к незнакомой речи окружавших их людей, куривших вонючие трубки, жевавших табак. В чужой стране, куда пришел пароход, они сошли на берег. В первые дни они чуть не погибли от голода, потом нашли земляка-кока, и он указал им ночлежку, где жили безработные моряки. Здесь, в ночлежке, их залучил жулик-шипмайстер, поставлявший на корабли дешевые руки, напоил спиртом, и они очнулись на паруснике, прямым рейсом идущем в Австралию. Хозяин-шкипер показал им бумагу, в которой под хмельную руку они расписались в получении жалованья за весь рейс вперед. Шкипер так выразительно помотал над головами бедных хлопцев концом просмоленного линя, что им осталось покориться. Шесть месяцев мотались они по океанам, ели гнилую солонину, пили затхлую воду, и только на обратном пути, в Копенгагене, удалось сбежать на берег, где их выручил и отправил на родину русский консул.
В кубрике Хитрово рассказывал смешные истории из морской и одесской жизни, о своей небывалой любовнице американке, имевшей три миллиона капитала; о том, как, спустивши у Дафиновки шлюпку и пристав к берегу, одесские горе-мореходы спрашивали у мужика, купавшего лошадей: «А скажите нам, дядько, это якого царя земля?»; как задумал один шкипер хохол жениться на образов анной, благородной девице и одесская сваха нашла ему невесту, — будто, гуляя по судну, обмолвилась та «благородная» невеста так: «А туточки у вас что такое?» — «Что ты сказала? — грозно спросил ее шкипер. — Туточки? Боцман, гони ее в шею!. .»—закатываясь мелким смешком, заканчивал свой рассказ Хитрово.
— Спой, Хитрово, «Чайника»! — в шутку просили иногда Матросы.
И, готовый на смешное, Хитрово делал баранье лицо, набирал воздух, начинал «карантинную» нелепую песенку, которую пенала в прошлые времена одесская веселая голь.
V
В порту простояли всю зиму.
За долгую зиму примелькался чужой город, присмотрелись люди, осточертели скучные чужие порядки. Матросы бродили по кабачкам-«румам», гуляли по улицам, где вечерами двигалась шумная толпа, встречались в знакомились с женщинами. Случалось, кто-нибудь забредал в кино, где было темно и уютно, под музыку целовались влюбленные пары.
За зиму матросам запомнился город: широкие освещенные улицы, торжественно плывущий над крышами звон колоколов, дождливое небо и гремевший крышами ветер; дымившие в небо трубы фабрик; приходившие и уходившие пароходы; вечерние лавочки, где жарилась рыба и у дверей стояли очереди бедных людей. Четко запомнился нищий старик, стоявший на городской площади и предлагавший спички: «Спички! Спички! Купите, добрые джентльмены, спички!»
Запомнилась забастовка рабочих-докеров, ее первые дни: пикеты забастовщиков, с утра сходившихся
у ворот дока, митинги в скверах, каменная молчаливость толпы, колонны безработных, сопровождаемые рослыми полицейскими в черных мундирах и касках с лакированными ремешками на подбородках.
Однажды в матросский кубрик зашел худой как жердь моряк-безработный. Застенчиво улыбаясь, скаля длинные зубы, он поздоровался, стал смотреть на обедавших за длинным столом матросов. В его глазах, в том, как конфузливо и неловко прятал он свои большие, покрытые веснушками руки, было выражение потерянности и несчастья. Матросы усадили его за стол, а дневальный Миша поставил перед ним бачок с едою. Все так же улыбаясь, он принялся жадно хлебать борщ. Оживившись после еды, он рассказал, что безработных моряков в стране очень много, что ему, ирландцу, особенно трудно получить работу.
На другой день он привел с собою своего товарища, такого же голодного парня. Их опять посадили за стол, и после обеда они взялись помогать дневальному Мише выметать кубрик, убирать стол. Весь месяц они ходили кормиться, и на пароходе к ним привыкли, как к своим.
Чем дольше стоял у чужого туманного берега пароход — живее вспоминались матросам родная Россия, семьи и русские женщины, все чаще бывало, что заглядится на огонь хлопец, неожиданно молвит:
— Теперь у вас самое время свадьбы играть.. Сваты, бывало, с колокольчиками ездят, женишки не- вест выбирают... Мужики сидят с бородами... На девишниках девки вокруг стола песни поют... А у меня на деревне сестренка осталась...
— Невеста?
— Невеста, красавица... Такая плясунья, хороводница, бывало всех девок-баб переворошит, ребят наизнанку повывернет. А деревня у нас бедовая, бабы-девки ядреные, ребятишки бойкие...
Лежат хлопцы по койкам, а у каждого перед глазами: знакомая улица, женщины, поскрипывая морозцем, идут за водою, табунятся у водопоя застоявшиеся лошаденки, валят гурьбою девки, а попереди всех, а покраше всех — белозубая девка-певунья, щеки — как ягода. И так близко да живо, — не выдержит иной хлопец, повернет на бок и крякнет:
— Хорошо бы, братишки, в Россию...
В феврале всей команде сбавили жалованье, и еще тоскливее, безнадежнее показалось вынужденное береговое сидение. Опять по вечерам резались в карты. И, как после Константинополя в кубрик приходил боцман, скалил зубы, садился, и на столе появлялись карты. Все злее, азартнее шумели в кочегарском кубрике японцы. До бесчувствия накуривались опиумом бои-китайцы, сонный и желтый ходил кок Чжан.
Зимою на пароходе появилась женщина. Ее привез на пароход сам капитан, — хоть запрещалось по закону появляться женщинам в доках, но за взятку все можно сделать... Она приехала в автомобиле, и матросы видели, как бойко взбежала по трапу, а за нею степенно и важно прошел старик капитан. На пароходе видели ее ежедневно, Днем она сидела в рубке за книжкой, поглядывала на проходивших матросов. От боев, разносивших по пароходу вести, знали матросы, что «капитанша» держит под каблучком молодящегося капитана, что уступил, подчинился девчонке старик капитан. И всю зиму следили за ней матросы, всякий ладил пробежать мимо рубки, чтобы ее увидеть. Однажды она сама зашла в кубрик. Сусликов —носастый, длинный — гладил на столе белье. Матросы торопливо вскочили со взбитых коек, встретили ее приветливо и знакомо. Смеясь, придерживая накинутое пальто, она подошла к Сусликову, взяла утюг и стала гладить. Матросы смотрели на ее руки, на завязанные тяжелым узлом волосы, на улыбавшееся лицо.
В марте прокатился слух о подготовлявшейся белогвардейцами продаже парохода. Через стюарта-китайца знали в кубрике, что в кают-компании шел разговор о продаже: будто покупают пароход англичане и всей команде нужно ждать расчета. Второй месяц матросы и кочегары не получали жалованья, тревожнее ходили слухи, все тошнее, невыносимее казалась стоянка.
И чем ближе подступала весна — живее, тоскливее вспоминалась Россия. Чаще и чаще такие слышались разговоры:
— Эх, ребятки, до чего осточертело тут сидеть, — говорил кто-нибудь, бросая в сердцах недокуренную папироску. — Скинул бы сапоги — и в Россию, пешком... Тут у них весна не весна, смотреть тошно... А что-то у нас делается?.. Народ новую жизнь строит...
Весна пришла с моря. Шла она с ветрами, с бегучими облаками, с. редким солнцем, скупо светившим на чужую землю. Матросы ходили в парк смотреть, как наливаются на деревьях почки. И весна брала силу: все тоскливее поглядывали на море матросы, все живее, неотступнее представлялась Россия.
И, должно быть, потому, что всех крепко проняла весна, каждому по-ребячьи хотелось выкинуть веселую шутку. Однажды, работая на спардеке, матросы изловили капитанского кота Джека, и Хитрово, падкий на веселые выдумки, суриком выкрасил ему хвост.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15