А-П

П-Я

 


-- Нашего секретаря сняли с работы, -- всхлипывает Фрикаделина, -- а мой дурак заявление написал. Не буду, говорит, ждать, когда выгонят.
-- Давно это случилось? -- спрашиваю я.
-- Днем, -- отвечает Фрикаделина.
-- А где Адам Петрович? -- спрашиваю я.
-- В типографии.
Мы бежим туда, и еще от дома я замечаю, что на крыше типографии стоит, как печная труба, столб света, а из столба валит дым, словно исток Млечного Пути. Мы припускаем еще быстрее. Какие-то полуночные зеваки думают вслух, вызывать -- не вызывать пожарную команду. На проходной -- никого. Перепрыгивая через три ступеньки, я влетаю на чердак, ногой пинаю дверь с этикеткой "Директор" и первое, что вижу, -- черный металлический ящик на длинных ножках, в котором уличные продавцы готовят шашлык. Из мангала и валит дым в открытое на крыше окно, а Семенов мешает в мангале кочергой, кашеварит. Сусанин сидит за столом в клубах дыма, и вокруг его головы летают траурные бабочки -- клочья горелой бумаги. Лицо Сусанина страшного цвета. В такой цвет выкрашены стены сортира на Сворском вокзале. Адам Петрович кидает в огонь целые охапки бумаг и даже папки, а Семенов старательно их ворошит, чтобы горело быстро и без остатка.
У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю:
-- Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию с горя подпалили.
-- С какого горя? -- спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов.
-- Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли?
-- Ровным счетом ничего не случилось, -- говорит Сусанин. -- Я сжигаю свой архив. Зачем он преемнику?
-- Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой изменится?
-- Поправить? -- переспрашивает Сусанин. -- Не стоит ничего поправлять.
-- Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь неожиданный ход и выпутаетесь.
-- Вот я как раз и выпутываюсь! -- кричит Сусанин, бросая в огонь гроссбухи.
-- Они не сгорят, -- говорит Семенов, -- надо было порвать в клочья.
-- Знай помешивай! -- командует Сусанин.
-- Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во всем Сворске не сыщешь.
-- Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом -- мирное население в плен не берут.
-- В мирное время, -- добавляет Семенов.
-- Да замолчишь ты, наконец! -- кричит Сусанин. -- Хоть раз можешь обойтись без сентенций?!
-- Я вот тебе поору на меня, -- грозит Семенов кочергой.
-- Зачем же вы подали заявление, -- спрашиваю я, -- если не сдаетесь?
-- Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед своим ребенком! Никому не стыдно -- а мне стыдно!
-- Что же она такого ужасного сказала?
-- Да говорит: "Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло, магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал надежды вырасти порядочным человеком".
-- Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? -- спрашивает Семенов.
-- Нет, вечное я от себя вставил.
-- А пепельницу?
-- Пепельница -- тоже отсебятина.
-- Что же сказала твоя дочь?
-- Неважно.
-- Ничего она и не говорила, -- решает Семенов.
-- Так скажет, если я не уволюсь.
-- Но как вы собираетесь жить без работы? -- спрашиваю я.
Сусанин машет рукой:
-- Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии, спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей проституткой.
-- Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора, -- говорю я. -- Все мы -- разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же самое.
Сусанин кладет ноги на стол, как янки:
-- Понимаешь, Иван, я -- одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. "Книгу восхищения Пиндаром"! Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь государство, когда другие пьют пиво или снят перед телевизором -- делай дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и работой не назовешь, -- это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, по ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо иметь под рукой государственную библиотеку, и не одну. А когда мне было ездить в Ленинград и в Москву? Кто отпустил бы меня на год в творческую командировку, если я нужен здесь заниматься не своим делом...
-- Хватит хныкать, -- говорит Семенов. Но Сусанин не обращает на него внимания, он нашел благодарного слушателя.
-- ...Вся беда в том, Иван, что не один я полоскаю нос в чужой тарелке. Миллионы не смогли стать тем, кем хотели, и живут теперь, как в парнике: растут по потолку на дозволенном уровне; а другие миллионы стали тем, кем им ни в коем случае быть нельзя. А что может страна, в которой люди заняты не своим делом, в которой отставные майоры и прирожденные фарцовщики лезут в журналистику, а дипломаты и математики руководят банями? Ничего такая страна не может! Ничегошеньки!.. Мировая история кишмя кишит откровенными глупостями и преступлениями, но наша молодая страна по количеству совершенных ошибок и просчетов впереди всех на голову, всех государств, всех цивилизаций, всех эпох. Одной экономики хватило бы на лидерство. Правда, пока слабо изучена индийская культура Мохенджо-Даро. Будем уповать на то, что ее правители были еще более бестолковые. Другой надежды нет.
-- Теперь понятно, почему вы любите Древнюю Грецию: вас просто тошнит от современности, -- говорю я.
-- Не совсем так, -- отвечает Сусанин. -- Однажды я взял Большую энциклопедию и выписал имена людей, которые по-моему, сделали что-то новое и полезное для человечества Половину списка заняли древние греки.
-- Они стояли у истоков, это объяснимо... Но почему вы никогда не рассказывали о Пиндаре мне с Мариной?
-- В бытность мою школьным учителем, я однажды рассказал о нем детям. За это меня прозвали Пиндармотом.
-- Плюнули в душу, -- поясняет Семенов.
-- Теперь вы вернетесь в Ленинград? -- спрашиваю я.
-- Дураков нет, -- отвечает Сусанин, -- никто не поменяет квартиру в Ленинграде на весь Сворск.
-- Только что ты утверждал, что кругом одни дураки! -- возмущается Семенов.
-- Что же вы будете делать? -- спрашиваю я.
-- Куплю баян и пойду по квартирам петь Пифийские песни. Потом напишу книгу, как я ходил по квартирам. Научной работы не получится, но я хоть буду ублажать себя.
-- И станешь блаженным, -- говорит Семенов. -- Впрочем, ты им уже давно стал.
-- А вы не сопьетесь? -- спрашиваю я.
Но Сусанин не отвечает мне. Вместо ответа он оглядывает кабинет, крутя головой, как подсолнух, потерявший солнце сладко зевает, засовывая кулак в рот, и говорит:
-- Кажется, все сожгли. Можно еще типографию напоследок подпалить. Сыграем в Нерона? Кто будет водить?
Я притаскиваю из коридора огнетушитель и заливаю мангал. Мы выходим из кабинета, и Сусанин, заперев его, выбрасывает ключ.
-- Зачем? -- спрашиваю я. -- Завтра же искать будете.
-- Пусть за этой дверью краеведы создадут музей самого неустроенного человека в мире! И пусть взимают плату за вход с тех, кто занят своим делом! -- говорит Сусанин. -- Попрошу ван дер Югина, он сделает так, чтобы вышло по-моему.
На проходной мы застаем Марину и не решаемся ее будить, Я беру Марину на руки и несу домой. По дороге мне помогает Адам Петрович...
VIII ЗАГАДКИ -- ОТГАДКИ
Загадка: Адам, И, Бутылки сидели на стене. Сусанин и сантехник свалились во сне. Кто остался на стене?
Отгадка. Ван дер Югин
Загадка: Сколько дураков можно получить из одного умного?
Отгадка: Одного дурака.
-- Почему небо белое? -- спросил Сусанин.
-- Это потолок.
-- Значит, я дома.
-- Одевайся и иди на работу, -- сказала Фрикаделина и кинула в мужа штаны.
-- Я вспомнил. Я уволился и могу спать, сколько хочу.
-- А ты забери заявление.
-- Поздно, -- ответил Адам и сладко потянулся.
-- Если отец не пойдет на работу, я тоже не пойду в школу, -- решила Антонина.
-- Правильно. Нечего там делать, -- сказал Сусанин. -- Я тебя сам всему научу.
-- Дурак! -- сказала Фрикаделина. -- Господи, зачем я с тобой связалась! -- И она заплакала...
-- Сколько раз я доказывал тебе, Фрикаделина, как я умен! Каждый раз ты соглашалась, но через неделю забывала. Ты подобна автомобильной шине: покатался -- подкачай.
-- Да что толку от твоих мозгов, если ты дурак! Где ты шляешься целыми днями? Ты забыл, что у тебя есть семья? Забыл, что у тебя растет дочь?
-- Ты забыл про меня, -- сказала Антонина.
-- Не может быть! -- сказал Сусанин.
-- Может, -- сказала Антонина
-- Родители, которые мало занимаются детьми, не вправе потом требовать, чтобы дети были похожи на них. А я потребую, дочка. Давай заниматься. Какой первый урок?
-- Алгебра.
-- Скучный предмет... А второй?
-- История.
-- Прекрасно! Тема?
-- Кажется, греко-персидские войны. Сейчас в дневнике посмотрю.
-- Кто командовал афинянами при Марафоне?
-- Мильтиад.
-- Чей он был потомок?
-- ?..
-- Двойка.
-- А сам знаешь?
-- Знаю, конечно. Потомок Аякса.
-- Кто же так ведет урок, учитель? Сначала надо рассказывать, а потом спрашивать по написанному в учебнике.
-- О чем же рассказывать? -- спросил Адам.
-- О чем будешь спрашивать, -- ответила Антонина. Сусанин повернулся на спину, заложил ладони за голову и уставился в потолок.
-- Ну, слушай, -- сказал он. -- Жил-был на свете гоплит...
-- Объясни, кто такой гоплит.
-- Вооруженный человек, ополченец... Не перебивай меня, по утрам тяжело фантазировать. Лучше закрой глаза и представь.
Дорога. Она тянется по холмам, с горы -- в гору, юлит и петляет, как хочет, и ржавая выгоревшая на солнце трава бежит за ветром, а ветер гонит облако пыли по пустой стране, точно беспутный мальчишка -- выводок цыплят по двору. Гоплит торопит себя и все время смотрит на мыски: ему кажется, что дорога так летит под ногами и приближает цель. Лицо гоплита морщится, и он не может согнать морщины, потому что скулы перекосило от боли. А ноги не гнутся, ноют от усталости и цепляются одна за другую, шлем давит голову, панцирь мешает вздохнуть полной грудью, поножи липнут к икрам, щит оттягивает руку. В палестре это называлось гоплитодром -- бег и доспехах, на выносливость. Но в палестре дальше двух стадиев не бегали...
-- А куда он бежит?
-- Закрой глаза...
От Марафона до Афин -- двести сорок стадиев. Скороход, вроде Фидиппила, уже давно был бы в городе, думает гоплит. Когда его отправили на Пелопоннес узнать, будут ли спартанцы участвовать в битве, он на другой день прибежал в Лаконику. Но Фидиппил не сражался перед этим с мидийцами, бежал налегке, и ноги -- его ремесло...
Из-под бронзового шлема на скулы падают капли пота величиной с горох, и гоплиту кажется, что это мухи ползают по лицу. "Беги! -- подгоняет он себя. -- Надо бежать! Через "не могу". Стратеги поручили тебе сообщить, что афинское войске вступило в бой с мириадами варваров и сражалось доблестно. Аттика не покорилась Дарию, хоть Эллада и предала ее. И в начале пути грудь твою распирало, так хотелось крикнуть, чтобы и в Беотии, и в Мегарах услышали о победе, а теперь ты не можешь даже вздохнуть толком, и до цели еще далеко, и Эридана не видно, хотя полоса маслин впереди..."
-- Это кто такой, Эридан?
-- Ручей...
Внутренности гоплита иссохли и тлеют -- солнце раскалило доспехи, -- и ему кажется, что сейчас он вспыхнет, как вязанка хвороста в костре. Глухо бьется сердце, точно угодившая в сети птица, гонец хочет попасть в его ритм и бежать, не чувствуя проклятого стука, но сердце опережает, кажется, оно быстрее и выносливее ног... и гоплит задыхается. Проводит разбухшим языком по губам, и во рту остается горький привкус пота, грязи и крови. Гоплит хочет плюнуть и не может, хочет протереть губы ладонью -- и нечем: рука со щитом онемела, а та, в которой копье, болтается как веревка...
-- Бедненький, -- сказала Антонина.
...Нога вдруг подворачивается на остром камне, и гоплит, не в силах сдержать тело, падает перед гермой. Каменный бог смотрит вперед, на дорогу, ползущую в Афины. Лицо у него тоже уставшее, все в пыли и грязных подтеках. Помоги мне, Гермес Дорожный, стонет гоплит, и до него доносится меканье. Гоплит поднимает голову и видит, что упал в двух плефрах от ручья. Там, вдоль берега, стоят белая полоса коз и забор маслин. Гоплиту кажется, что козы выпьют всю воду. Он пытается ползти и сдирает запекшуюся кровь на ране чуть выше запястья. В ладонь собирается лужица бурого цвета. Он встает на колени, потом -- на ноги, качается и падает. "Гермес не слышит меня или не хочет слышать", -- думает гоплит и зовет в помощь Гею. Опять приподнимается, опираясь на копье, и ковыляет к берегу. Остановиться невозможно. Распугав коз, он падает в Эридан и всасывает в себя ил и воду. На берегу -- только две ступни. Вокруг толпятся брошенные пастухом козы...
Влага добавляет сил, тело остывает, мышцы из тряпок собираются в пружины, гоплит сгибает руку и держит щит, как положено бегущему воину. Но бездушный Гелиос не дает ему пощады, своенравный Эол снова облепляет пылью, и через стадий пот опять застит глаза, а на уголки губ налипают сгустки запекшейся крови. Кровь течет из носа -- от перенапряжения -- по капле. "Добегу, непременно добегу", -- уговаривает cебя гоплит, бросая вперед непослушные волочащиеся ступни. Шлем качается при каждом шаге, и гоплит тыкается лицом то в одно, то в другое плечо, изредка попадает и стирает пот. Он не может не добежать, потому что его ждут, потому что, если он упадет посреди дороги и не встанет, -- это позор для гражданина Афин, даже жена не скажет ему: "Хайре", -- и этот позор не смоют ни дети, ни внуки, и род его покинет цветущие Афины, оставив богов и предков, чтобы прозябать на краю ойкумены. И упрямое чувство долга гонит гоплита вперед. "Вынесите! -- просит он свои ноги. -- Вы же сильные!" Но ноги заплетаются, и гонец дает им волю, стараясь двигаться по инерции и не тратя сил, которых еле хватает, чтобы дышать; стараясь не вспоминать коз, брошенных на жалость Мойр; стараясь не видеть пустоты дороги, обычно забитой повозками и пешеходами, и наспех опустошенных хозяевами сельских усадеб, загнанных внутрь низкорослых оград; стараясь не думать о вести, которая отопрет все ворота Афин и вернет жизнь в привычное состояние. Но пока -- пока известие сидит в нем, как невырвавшийся крик, -- во всей вечносущей Аттике не сыщется смельчак, решившийся бы отойти на десять стадиев от стен, которые укрыли население.
Огромный слепень присасывается к ране на руке. "Странно, -- думает гоплит, -- я же бегу, а слепни садятся на неподвижные предметы". И стонет от резкой неожиданной боли: сползший с бока короткий меч вонзается в голень. Гоплит смотрит на свою ногу -- как на смерть. Он не знает, что это и есть смерть, что меч перерезал вену и кровь, подгоняемая сердцем, будет литься, пока не вытечет вся вместе с жизнью. Гоплит хочет остановиться, чтобы согнуть руку и передвинуть меч к спине, но падает... тянет голову, чтобы оглядеться, сколько еще до города, но в глазах темнеет. И по очереди поднимая голову и шлем, грудь и панцирь, руки и щит, он встает, хлюпая ступнями в бордовой луже, хрипя от немощи своего измученного тела, поддерживаемого копьем, точно лоза. Больше всего на свете ему хочется стонать и оказаться в городе. Сказать бы, упасть и забыть о том, что он -гражданин, что у него нет права не добежать, как у инородцев и рабов нет права защищать богоизбранную Аттику. И он опять ковыляет по ослепляющей дороге, такой яркой, словно Гелиос проехал перед ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23