А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Затем паренек вытаскивает из сетки сверху альпийский рюкзак с притороченным к нему одеялом и дергает шнур.
Автобус останавливается. Оба выпрыгивают из него и петляют по лесной заросли.
Вот она, наконец, и полянка! Весьма живописная, опоясанная вокруг кустам боярышника и стволами, вся в высоких качающихся «любишь — не любишь».
Рюкзак скидывается со спины, скатка расстилается по траве, оба, торопясь, прыгающими пальцами помогают друг другу раздеться.
Рука Моб в этом месте обхватывает мою и сжимает до боли, и я рад: так мне легче сдержаться; не помню в жизни другого такого напряжения, как при созерцании этой современной пасторали; разве — в войну, когда несся однажды на грузовике с бензиновыми бочками вдоль днепровского берега под немецким пулеметным обстрелом с другой стороны, ожидая каждый миг пули.
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья…
Ну, для судьбы — слишком уж всё просто: оба, сцепившись, катаются по одеялу, постанывая, перекатываясь через край подминая ромашки; какая-то птица, невидная в ветвистом ожерелье вокруг, подсвистывает их неистовству, и — вот ведь что труднее всего вообразить! — по крайне мере еще две пары тоже спрятанных глаз не считая глазка фотокамеры, следят подсказывают им позы и вдохновение.
Меня трясет. Я вспоминаю, что читал, или слышал где-то, как один зритель, первобытный не то душевнобольной, начал, стрелять в экран, когда показывали там что-то особенно взволновавшее его и преступное. Ну, стрелять — не стрелять, и закричать: «Караул!»
Пальцы Моб впиваются в мою руку и я зажмуриваюсь. Мне страшно, что этим двоим могут сейчас подсказать нечто такое чего я уж и не смогу вытерпеть.
Но через минуту-две пальцы разжимаются. Я открываю глаза: счастливая пара уже на шоссе, на оранжевом фото заката, держась за руки, ждет обратной автобуса у остановки.
«Полянка» кончилась.
Щеки у Моб горят, губы вздрагивают. — Сумасшедшая! — говорит она, поднимаясь. — Как могла она это сделать!
Было одиннадцать, и мы могли бы успеть еще на последний паром, но меня пугал неизбежный тогда и утомительный разговор, а мне хотелось молчать.
Это дошло до Моб, потому что, закуривая сигарету и оглядев исподтишка мое лицо, она сказала:
— Пожалуй, останусь здесь ночевать. Чтобы пойти утром в церковь. Вы проводите меня до отеля?
И потом, в отеле, уже с ключом, полученным от портье:
— А что собираетесь делать вы сами? Опрашиваю потому, что мы с вами сегодня сообщники, то есть, значит, отчасти ответственны друг за друга.
Недалеко от этого отеля жил мой знакомый, Олег И., гитарист, взявший несколько уроков у самого Сеговии. Был он человек ночной, и к нему можно было нагрянуть, когда угодно.
— Пойду к Олегу, вы его знаете.
— Как не знать! Воображаю, какое произойдет там у вас возлияние! Но от него, ж пожалуйста, никуда.
— Есть: никуда!
Когда поворачиваюсь, она говорит мне вслед:
— А за Ию я помолюсь завтра и привезу вам просфорку.
Меня всегда трогает очень человечная религиозность Моб. Непримиримая в своих правилах и суждениях, она у виновных — всегда адвокат Добра. Да, обязательно справится завтра в церковь, построенную здесь предпоследним русским царем, и станет просить Бога защитить и направить заблудшую одну овцу.
Насчет же возлияния Моб угадала: мы с Олегом опустошили бутылки две местной рыжей водки, и его жена, моя землячка, всплескивая руками, изумлялась почти нараспев: «Господи, как пьют! Чисто лошади!
А одна из «лошадей» — это уже во втором часу ночи — все еще переживая «Полянку» и припомнив пункт конвенции с Ней, запрещающий ее снимать, ощутила вдруг злобное сердцебиение и набрала на телефонной вертушке номер.
— Это вы? — спросил Иин голос. — Какая-нибудь катастрофа?
— Нет, никакой! Просто я застрял здесь, в К., так что завтра наша встреча не состоится.
— Ладно. Тогда — послезавтра.
— Вы получите от меня письмо.
— Какое письмо?
— Там увидите…
— Слушайте, у вас какой-то странный прононс. Спрашиваю еще раз: что случилось?
— Почти ничего. Я только познакомился с вашим замечательным кинодебютом.
Мембрана очень долго молчит, и по ней, кажется мне, шуршит неровное дыхание.
Потом Ия вешает трубку.
Письмо Ии, точнее записка, сочинялась на обратном рейсе через пролив и была послана с нарочным. Я предлагал ей прислать мне перевод заключительного рассказа; писал, что готов проверить, если надо, весь манускрипт, но ничего не упоминал о встрече.
Она позвонила мне в тот же день вечером.
— Хочу поблагодарить вас за помощь! — сказала она очень непринужденным голосом. — А с маленьким этим рассказом, спасибо, справлюсь сама. Слышала, что вы на днях улетаете. Счастливо!
И щелкнул рычажок.
Наутро, бродя по опустевшему пляжу, о чем выше уже рассказал, я думал между прочим и об этом «слышала». От кого?
Выяснилось через день, когда потребовала меня к себе Моб.
— Я нарочно выбрала время, когда Пьер на работе, чтобы поговорить без помехи об Ии, — начала она значительно, и по тому, как она начала и как оснащен был столик с напитками, я понял, что предстоит продолжительный монолог.
В самом деле: я узнал из начала, что трагические явления нашей эпохи познаются не общим ее изучением, но проникновением в судьбы ее жертв, потому что лишь в этом случае судьям доступны прощение и любовь, то есть справедливость оценки.
— Вы знаете Достоевского, — говорила она горячась, словно ожидая, что я стану это отрицать, — вспомните Раскольникова, который убил не из корысти, — но — чтобы утвердить в собственных глазах свою исключительность. Поверьте мне, я в этом убеждена совершенно, — безумства Ии абсолютно той же природы. Замечательная натура, одареннейшая, но — тот же излом души! Вы знаете — она призналась, что рассказала вам, — вы знаете: в четырнадцать лет ее обесчестил один мерзавец, и эта личная травма как-то переплелась в ней с их теперешним отрицанием, желанием разрушить все решительно Домострой, с эмансипацией, ну и с этой, как у Раскольникова, крайностью самоутверждения… Она умна, красива, умеет подчинять себе многих и хочет быть всех впереди, а экстремизм у нее в крови, мать ее — русская, я выяснила…
Моб говорит еще долго, не вызывая у меня желания возражать; неясно только, чего она от меня хочет, и я осторожно спрашиваю ее об этом.
— Ия сейчас в отчаянии. Эта «Полянка», этот ее сумасшедший шаг, кажется ей теперь самоубийством. Опять-таки по
Достоевскому: «Разве я старушонку убил? Я себя убил»…
— С каких пор ей это кажется? С позавчерашнего вечера, когда про «Полянку» узнали мы?
— Когда про «Полянку» узнали вы! Вы!.. Я не должна бы рассказывать, но в данном случае это не предательство. Вчера она здесь сидела до полночи, вот на этом самом диване, и рыдала у меня на плече, оттого, что упала в ваших глазах.
— Странно!
— Странно! А еще писатель!.. Она показывала мне ваше письмо.
— Что вы хотите, чтобы я сделал? Вспоминаю откуда-то: «Кто она мне? не жена, не любовница и не родная мне дочь»… У меня нет никакого права ее упрекать в чем бы то ни было, ни наставлять, и я не исповедник, чтобы отпускать ей грехи.
— Но я знаю, как вы к ней относитесь.
— Тогда вы знаете больше моего, потому что самому мне это не ясно.
Она задумывается, наливает и размешивает себе какой-то напиток, потом кладет руку мне на плечо:
— Скажите, как друг, честно: взяли бы вы ее с собой за океан, если бы ей так загорелось?
— В качестве кого? Вы не забыли разницу лет?
— Все равно, в каком качестве. Взяли бы?
— Подумав — никогда. Не думая — может быть. Но ведь у нее здесь есть сердечные привязанности.
— Да, этот Карл… Очень сложно: оба, по-моему, любят друг друга и вместе с тем — на ножах. Боюсь, может скверно кончиться. К тому же, вчера, когда она тут сидела, я заметила у нее повыше запястья уколы. Она предается теперь новому наркотику. В общем — мне жаль ее безумно. Жаль, жаль, жаль!..
— Я послал ей эту записку, потому что в самом деле после «Полянки» как-то не хотелось на нее смотреть. Но если у нее есть охота встретиться, поговорить — я готов. Ни письма ее не отвергну, ни ее самоё. Впрочем, мне остается здесь только четыре дня.
На этом, примерно, кончается разговор.
3
Есть в романах Льва Толстого чудесное совмещение душевного строя героя и — природы вокруг; таково, например, звездное, с желтовато-яркой Капеллой, небо. умиляющее Левина после счастливого объяснения с Китти, или старый уродливый дуб, глядя на который князь Андрей решает, что не существует ни весны, ни солнца, ни счастья.
Что припомнилось мне, когда в серый, как в брезент увернутый, полдень ездил на пляж очищать свою будку — хозяевам надо было отвезти ключ. Под раздевальной лавкой сиротливо торчали резиновые тапки, забытые Ней. Подобрав их, я постоял немного в нашей песчаной выемке на утоптанном пятачке, где втыкался прежде зонт. Ветер трепал верхушки сосен и доставал меня даже здесь, швыряя в лицо песок.
Дома, заполняя пустоту в себе и вокруг, я начал перестукивать на машинке черновики своих здешних записей и просидел до позднего вечера.
Он был совсем осенний, с ледяным, не по сезону, воздухом и дождем. Та-та-та…барабанили капли по стеклу, расплавляя , на нем свет уличных фонарей; та-та-та… вторила машинка.
Из-за этой вторы не сразу услышал кукушечью трель входной двери, устраиваемую здесь вместо звонка для приятности и сбережения нервов.
А открыв дверь — не сразу распознал Ию, в темном дождевике, с которого бежали струйки, и с почти сплошным капюшоном, откуда видна была только черная прядь на бледной щеке и один испуганный глаз.
— Примете меня или я должна уйти? — спросила она, протягивая через порог руку.
Она протянула ее ладонью вверх, как за милостыней, и при виде этой маленькой иззябшей руки, узкого запястья с розовыми над ним пятнышками уколов, защемило у меня в груди; огибая шаблоны, сказать бы: вот вам Крест святой — чуть не зарюмил в голос!
— Вы самое радостное, что могло случиться со мной в этот вечер! — сказал я, переводя ее за руку через порог. Ее била дрожь.
Я размотал с нее плащ, вывел из пробковых сабо, в которых была вода. Она беспомощно разглядывала мокрые, без чулок, ноги в серых потеках дождя.
— Вы закоченели совсем и голодны?
— Закоченела, но не голодна. Разве что-нибудь крепкое выпить… А можно мне принять ванну?
Она полоскалась там около часу и вышла порозовевшая, в моем полосатом халате и шлепанцах дважды крупнее ее ступни.
Мы пили виски со льдом, повторяя довольно часто, в чем я не решился ей отказать, и только потом уже, не спрашивая, разбавлял водой.
Она начала было что-то насчет «Полянки», что ее, видно, мучило, но я перебил:
— Давайте выпьем за то, чтобы не вспоминать больше об этом! Ничего не было — ни кино, ни моего к вам звонка из К Я ничего не помню!
У нее впервые за этот приход выступила улыбка и почти счастливый свет на лице, какого никогда раньше не замечал. Отставив в сторону стакан, она полулегла на диван, в груду мелких подушек.
— Теперь, пожалуйста, расскажите мне что-нибудь. О ваших планах, о Нью-Йорке…
Я начинаю рассказывать, пристроившись рядом на кожаном пуфе, и, со стороны смотреть, похожу, вероятно, на деда, усыпляющего внучку байками.
Я рассказываю ей о Нью-Йорке, этом выразительнейшем из городов мира, где корневая суть самого слова город: «городить», «громоздить», представлена в размахе чудовищном — в неистовстве камня и стали, во взлетах и вымахах этажей и мостов, в вензелях навесных эстакад, от которых спирает дыхание, глядеть ли на них снизу ли, сверху ль; городе неслыханной щедрости «хлеба и зрелищ» на все спросы вкуса и безвкусицы; прилавков с выбором «птичьего молока»; городе контрастов, страхов, необыкновенностей, великолепной мешанины лиц, цвета кожи, одежд, звучаний и грохота, блеска фонтанов и битого под ногами стекла…
Я рассказываю ей о воскресных звонах и гомоне подле моей соседки — Вашингтонской арки с лебяжьим станом, измазанным самовлюбленными росписями, о чугунно-зеленом Гарибальди рядом, который, что мало кому известно, писал, оказывается, стихи…
Закрыв глаза, она, мне казалось, задремывала, но потом я разглядел на ее скулах пунцовый налив, который постепенно густел и полз под опушку ресниц.
Я все еще бродил где-то около Вашингтонской арки, когда почувствовал на себе ее пристальный взгляд.
— Теперь мне жарко, простите! — сказала она, скидывая с себя в стороны полы халата. Я, замирая, следил за почти сверлящей меня чернотою зрачков.
— Вы что, не хотите меня? или не можете?.. — спросила она и, удивленная, может быть, тем, что прочла на моем лице, добавила едва слышно: «Я хочу…»
Когда-то в минувшую войну, попав в плен и уже полуотходя в небытие после двухнедельного голода, я неожиданно был спасен одним даром — как манной небесной: «Voila du fromage et une pomme!» — почему-то по-французски сказал чей-то голос, и я ощутил вдруг под самым носом благодатный сырно-яблочный дух. На мелкую дольку секунды сердце остановилось от страха, что не справлюсь разинуть рот, рвануть зубами… Но только на самую маленькую дольку, потому что тут же пришла и уверенность и — кто поверит! — охота повременить, оттянуть, отодвинуть невероятный и сладкий миг — хруст, и вкус, и сок, и глоток, и — жизнь, жизнь…
Что-то сходное околдовало меня и теперь. Я бродил губами по раскаленному телу, вонзал их в шелковую плывучесть живота, в бархатистую влажность под упругой щекотью волос и — медлил, задыхаясь, медлил оторваться для нового вздоха и нового касания. Иина голова перематывалась по подушке со щеки на щеку, взметывая синие пряди волос. Дрогнув чреслами, она притянула меня за плечи повыше к себе…
Конечно же, я не слышал потом ни звонка в прихожей, ни как задубасили в дверь. Не услышал бы никогда, если бы она вдруг не вывернулась из-под меня рывком, — холод и пустота хлестнули меня, как нагайкой, и вошел в уши шум.
— Это Карл… — сказала Ия, бледнея.
Мне давно уже не случалось ценить свои шесть футов, полузабытые приемы рукопашной и мускулы, подбадриваемые гантелями, но сейчас — все пригодилось.
Он стоял за дверью, этот парень, в такого же цвета, что и у Ии, плаще, но без капюшона; волосяное его хозяйство было мокро и, как показалось мне, пахло псиной. Пьян ли он был или взбодрен наркотиками, но вид имел смутный.
— Мне нужна Ия! — буркнул он.
— Ее здесь нет.
— Она здесь! — повторил он, сбычившись.
— Последний раз: нет! — и можете убираться.
Я без труда поймал в воздухе его взлетевший кулак, а другой рукой — сзади на шее те болезненные точки пониже ушей, которые обыкновенно так трудно бывает поймать. Но сейчас удалось, и он даже застонал, когда я выворачивал его к лестнице; а у первой ступеньки вниз, я видел, вздрогнул: ему представилось, что хочу столкнуть его в пролет.
— Я не собираюсь причинять вам увечья, — сказал я. — Валяйте домой! Но если явитесь сюда еще раз — будет хуже!
Я легонько подтолкнул его — и он пошел вниз, принимаясь уже на первой площадке растирать себе шею. Я ждал терпеливо, покуда не хлопнула за ним парадная дверь.
Встретили меня два бурлящих тревогой глаза.
— Что с ним? — спрашивает Ия. Она уже натянула на себя джинсы и лихорадочно хваталась за что-то другое, принесенное в спешке из ванны.
Каюсь: на том же накале, с которым укрощал Карла, я почти кинул ее на диван, но ее сдуло оттуда мгновенно, как ветром.
— Я должна идти… мне непременно нужно… — говорит она, приподнимаясь с ковра на локтях.
Я киваю отрицательно головой.
— Отпусти меня! — вскидывается она, почти задыхаясь, обхватывая тоненькими руками мои колени. — Я приду к тебе завтра, клянусь, на всю ночь, на сколько захочешь… но теперь я должна…
— Я не хочу способствовать убийству. Этот парень невменяем!..
Поднявшись с ковра, она потерянно сидит на краешке дивана, глядя незряче в сторону.
— Вы могли бы отвезти меня на паром? — спрашивает она неожиданно. — Я поеду к родителям. Да не смотрите на меня так, я не лгу! Я уговорилась встретиться с ними на днях.
Часы показывают одиннадцать с чем-то. Последний паром в К. отчаливает в это примерно время или чуть позже.
Мы захватываем его перед самым отходом, под прощальный рев сирены. Авто трап уже отделился от пристани; под прожектором с берега капли дождя подскакивают на нем, как серебряные пружинки.
Мы с Ней — у пассажирских сход ней. Выпростав из-под капюшона ее лицо, я целую ее в глаза и губы, и нет сил перестать, хотя матрос рядом — весь нетерпение.
Она не отстраняется, но и не отвечает на мои поцелуи. «Ты непременно позвонишь мне завтра!» — говорю я, и она, кивнув, поворачивается и бежит вверх по ступенькам.
Вскипает и бьет о сваи волна, мощный белесый борт с траурной ватерлинией дрожит и отваливает… Я жду, чтобы увидеть Ию на палубе. Она и появляется там, у кормы спасательной подвесной шлюпки, слепо освещенная лампочкой позади. Мне очень хочется, чтобы она осталась там долго, покуда могу еще ее различить, но она вскидывает прощально ладошку (точнее — я только угадываю этот ее жест) и исчезает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16