А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Выходит Оля Лопаркина, получив пять, и говорит, что эта пятерка ей далась дороже, чем все, вместе взятые, остальные, за три года. А она на красный диплом идет!..
Я недосматриваю книгу и захожу, так как девочки с мольбой смотрят на меня — боятся идти, а она ненавидит ждать следующего: считает, что все должны залетать на ее экзамен. А не прятаться, выжидая. Хотя она не такая страшная и ничего в этом особенного нет. А что этот теоретик Энгельс сказал о литературе?..
— Саша, здравствуй, — раздается.
— Здравствуйте. — В горле неожиданно у меня пересыхает и становится горкло. Только этого не хватало, сейчас, не владеть своим горлом, нагнали нервозности на меня девушки, там, перед дверью.
— Ну, бери билет и начинай готовиться. Хотя тебе, я думаю, волноваться нечего.
Я киваю головой без звука, я даже не соображаю, что говорит она. Беру билет и моментально успокаиваюсь: Гауптман «Перед заходом солнца», «Перед восходом солнца», значение творчества; второй вопрос «Ж.-П. Сартр и французская драматургия»; третий (я даже не знал, что такой есть) «Современная немецкая литература до и послевоенного периода». Я называю вслух ей вопросы и номер билета, одиннадцатый. Девочки обалдело смотрят на меня. Гауптмана никто у нас никогда не читал. Если б я не был у нее на семинаре, тоже не прочитал бы ни за какие богатства, даже за богатства. Я киваю головой, и они, нервно вздохнув, утыкаются панически в свои листы обратно.
Да, билет еще тот попался. Я ведь не знаю, что я буду делать с третьим вопросом, читал по нему немного, в основном учебник, но ей, кажется, и нужен только общий обзор. Я сажусь за отдельный стол и даже не пытаюсь собрать мысли воедино, хоть это бесполезно, я должен уже идти биться, отвечать, только тогда у меня начинает работать и заводится голова — на глазах у слушающего преподавателя.
(Согласен, возможно, это и не лучший метод. Но язык мой — спасение мое.)
— Итак, девочки, кто следующий? Вы уже готовитесь полчаса.
В классе нависает могильная тишина. Я смотрю на них: они как бы вжимаются в свои столы, желая в них раствориться. И это отличницы, цветы нашего курса, самая сильная часть его, маков цвет. Что же тогда мне говорить, думаю я.
— Разрешите мне отвечать, если можно, — говорю я то, о чем думаю.
— Ты даже не хочешь немножко подготовиться, использовать свое время?
— Нет, этого достаточно, я могу отвечать.
— Что ж, я всегда ценила твои знания. Пожалуйста.
Но недовольна она не мной, а тем, что девочки не идут отвечать, — на редкость принципиальная женщина.
Я сажусь к ней за стол, сбоку.
— А также ты даешь девочкам еще минут двадцать подумать и подготовиться. И может, они все-таки пойдут отвечать, решившись, я ведь не такая страшная.
Ни малейшего шороха не нарушило тишину класса.
— Так что скажите ему спасибо. — Она криво усмехается, но академически; они даже не поднимают головы, не зная, как реагировать.
— Пожалуйста, Саша, начинай, — и она поворачивается ко мне, впервые внимательно глядя на меня. И я вдруг понимаю, что я второй, кто сдает ей из всего курса экзамен, в этом году, в эту сессию.
Я начинаю — они, конечно, сразу отрываются от своих листков и слушают про Гауптмана, так как потом (в ее правилах) она может задать любой вопрос в дополнение, для проверки или уточнения. Независимо от ответа; чтобы выяснить, как мы знаем ту эпоху или того писателя.
Я рассказываю о Гауптмане все, что знаю. Многое из того, что читала нам она в своих небольших обзорных лекциях, на семинаре. У меня цепкая память, это помогает часто. Но не в случае с «необходимыми» предметами.
— Что ж, я довольна очень твоим ответом по Гауптману, обычно студенты уделяют ему мало времени, попросту не читая, хотя я считаю, что он значительная фигура в литературе и драматургии XIX века, которая во многом оказала влияние на развитие театра и течений драматургии XX века.
Про себя я глубоко — глубоко и очень глубоко — вздыхаю. О Сартре я рассказываю, обгоняя себя, столько мыслей и впечатлений, тут же соскакиваю на философию экзистенциализма, говорю о его «Словах», их мы не проходили. На половине ответа она меня останавливает и говорит, что этого больше чем достаточно. (Больше чем.) Потом шутит:
— Уверена теперь, что Сартра ты знаешь лучше, чем я. — Я принужденно улыбаюсь, я бы не хотел что-то знать лучше, чем она…
— И как насчет немецкой послевоенной литературы. Только обзорно, поверху, пожалуйста. Не углубляйся и без анализа, а то я с тобой до вечера не окончу.
Я терзаю память, напрягаясь. Вспоминаю, какие фамилии были в учебнике: Бехер, Ленц (его я даже читал — «Урок немецкого языка»), Фиш, а тут еще такие «киты», как Ремарк, Белль, А. Зегерс, Брехт, — и оказывается, очень много, больше, чем я предполагал. Что знаю. Плюс я делаю еще ракурсы в литературу XIX века и начало XX, трогая Маннов, Гете, Фейхтвангера, чтобы показать ей мои «глыбучие» профундированные познания, — что ж, я зря ими наталкивался, — и она опять останавливает меня.
— Хватит, Саша, я довольна. Очень хороший ответ, скажи только, что ты знаешь, конкретно, о брехтовском театре, в чем его новизна, новаторство и почему он был — «театром улиц»? И есть.
Я коротко, сбито отвечаю.
— Довольно, — говорит она. Я останавливаюсь.
— Ну, что ж, вот и все. — Она берется за мою зачетку, а я еще не перевожу дыхание. Девки сияющими глазами и с легкой завистью смотрят на меня.
— Позволь мне только тебя спросить один маленький вопрос, — и тут я не верю своим ушам, — о письме Энгельса: какие три черты он отмечал и считал важнейшими в литературе, которые помогают и должны помочь в обучении мировоззрению и развитии пролетариата.
— Это что, дополнительный вопрос?
— Да. А ты что-то имеешь против, тогда я тебя не буду спрашивать, ты и так заслужил свою…
— Нет, почему, я отвечу. — Я не хочу, чтобы она думала, что я чего-то испугался или не знаю, — дурные принципы вертят мою голову. (И колобродят внутри меня.) И расплачиваюсь за это, тут же. Хотя это была и не моя вина.
Я продолжаю:
— Я просто думал, что дополнительные вопросы задают, когда недостаточно или не хватает основного ответа. И что надо натянуть, дотянуть, чтобы оценку поставить.
— Что ты, твой ответ был более чем исчерпывающий, очень всесторонние знания, большая глубина, объем — но то была все литература, а я хотела еще спросить чуть-чуть из критики, чтобы уж совсем получить удовольствие от твоего ответа. — Она мягко, старается, но это все равно некрасиво — она страшная — улыбается.
— Энгельс в своем письме, касаясь вопроса литературы, на примере романов Бальзака, писал… — и я начинаю рассказывать — память работает уникально — все, что я в нее вложил или бросил, забросив когда-то, она мне выдает обратно, в чистом виде, и я рассказываю ей его письмо от начала до конца.
— Я рада, что ты читал его, — говорит она, — потому что по твоему долгому вступлению я было подумала, что ты этого не сделал. Ты назвал все, и все-таки давай повторим сначала основные три важные черты литературы, поучающие и воспитывающие, — почему ее должны читать. Первое.
Я называю.
— Второе. Я называю.
— И третье.
Я говорю много, вокруг, но не конкретно: у меня крутится, но я не могу точно вспомнить, ведь у меня же не бездонная голова. Должен же и в ней существовать предел. И потом, я студент, а не преподаватель, а она и так уже мой ответ расценила выше студенческого…
— Вот поэтому, Саша, я и попросила тебя перечислить снова, так как ты не помнишь точно, хотя письмо все знаешь и читал. А конкретно — третья черта?
Я опять говорю вокруг, кручусь около, но не рождается: я вообще уже выключился, после Брехта. Я думал, она остановилась.
— Ну, ладно, не буду тебя мучить, ты и так уже отвечаешь мне сорок минут. Эта третья главенствующая черта, на которую указывал Энгельс на примере романов Бальзака — была историзм.
— Я не мог вспомнить, простите.
— Что ты, это не так важно, я твоим ответом вполне довольна.
Она берет ручку в руки и задумывается, как будто что-то взвешивая: неужели ей не достаточно и она хочет что-то еще спросить меня, думаю я.
И вдруг она говорит:
— И все же, если быть объективной, я могу тебе поставить только четыре балла.
По-моему, кто-то из девочек даже привстает из-за стола.
— Если ты не возражаешь, конечно; но четверка эта стоит многих пятерок.
— Почему? — спрашиваю я и уже догадываюсь: за предыдущие экзамены, кроме детской литературы, у меня стоят четверки: исторический материализм, политэкономия, — а в таких случаях они, многие, предпочитают не выделяться, это система.
— Но ты все-таки не знал важнейшей черты литературы — историзма, на которую указывал…
— Я могу ответить вам еще один билет, еще два, все, — перебиваю я ее.
— Я понимаю, что ты сможешь ответить их, ты очень хорошо знаешь литературу плюс редкая начитанность. Но ты же хочешь, чтобы я была по отношению к тебе абсолютно объективна. И не делала никаких послаблений, как слабым студентам, которых за уши тянуть, приходится.
— Естественно, — говорю я. Я понимаю, что это принцип, меня не волнует контур изображения моей отметки.
— Я ценю твои знания, повторяю еще раз. Но ставлю тебе твердую четверку, которая, по моему мнению, соответствует твоему ответу, так как ты не знал…
— И это все, что заслужил я? — Мои глаза смотрят глубоко в ее, до дна.
— Да, — отвечает она. Я встаю.
— Распишитесь, пожалуйста.
Она медлит, потом ставит «хорошо» (4) и расписывается. Я забираю зачетку со стола, произношу спасибо, благодарю за знания, которые она мне дала, говорю, что очень интересно было у нее заниматься, говорю все то, что собирался сказать, и выхожу из кабинета. Стояла страшная тишина.
Ирка слушала в приоткрытую дверь, и все уже знали. Они полуобалдело глядят на меня, и испуг стоит у них в глазах.
— Саш, как же так, — говорит Люба Городуля, — ты же все знал.
— Бывает, — говорю я, быстро спускаюсь вниз и выхожу из института.
Я иду по улице, и обида душит меня. Господи, какая чушь, при чем здесь политика и беллетристика — прекрасная литература. Какое отношение имеют Марксы и Энгельсы к этому? Почему они лезли не в свое дело и брались судить обо всем, даже о том, чего не знали. А мы сейчас — хлебаем то, что заварили они. И насколько же сильно все этим пропитано и пронизано, если даже Храпицкая, ученая-литературовед, плюет на мой ответ по литературе, ей важно, чтобы я письма Энгельса знал. Ну кто сказал, что они имеют какое-то отношение друг к другу, политика и политиканы, недоделанные экономисты, реформисты, идеи которых потом доделывали — кровью — маленькие и плюгавые, широкие и усатые, — и литература и писатели (я имею в виду настоящие писатели, а не писатели). Почему ее нужно обязательно ставить на «службу кому-то», даже ее — брать «на вооружение», и пачкать своими идеологическими и пропагандистскими шарадами. Кто сказал, что политика и литература должны быть перемешаны, оставьте ее в покое, для людей, для желающих, для читателей — получать удовольствие от прекрасного (ну почему вы не лезете в балет?..), удовлетворение от познанного. Почему ассенизаторы ковыряются в г…е, не лезут в нее, и почему от Лениных до Марксов все поперелазили в нее, кому не лень, загадя, запачкав, да еще и изворачивая на свой лад, выворачивая. Как же я научусь литературе? Где же я учусь и чему, на факультете «русской литературы и русского языка» или — политической литературе и экономическо-эпистолярному языку. Кому взбрело в голову, тем и писанному.
И тут я успокаиваюсь: Саша, что с тобой, какая разница, это же жалкий символ, утлый челн — твоя оценка, сдал и ладно, где твои принципы: лишь бы избавиться и хорошо, лишь бы окончить институт — и то для отца. Для его успокоения. Принципы, гордость, собственное мнение, честолюбие — все это чепуха, политика важна и что они говорили, основоположники и теоретики ее. Мать их тяпкой по голове.
Я подхожу к метро, уже немного успокаиваясь, почти успокоившись, и все-таки ковыряю себя: ведь если бы по литературе, а то по тому, что кто-то тявкнул где-то, сказал такой же дуре, как и он сам — если в социализм лезла и социалисткою была, со своими соц. делами. Да будьте вы прокляты, политики и теоретики, — вся ваша мусорная куча.
Потом мне рассказали, что было. Все стояли в шоке, и полчаса к ней не заходил ни один человек, она трижды выходила и просила заходить; пришлось вызывать зам. декана, и Дина Дмитриевна уговаривала их еще полчаса и что со мной, возможно, произошла ошибка или недоразумение, после чего сама присутствовала на экзамене и Храпицкую смягчить все старалась, но та и сама была смущена; и вся группа кое-как сдала, кроме Шурика, он на ее занятиях ни разу не появлялся.
(Ну а убило меня окончательно то, что Светке попался единственный билет, который она знала, — она счастливая, — счастливица отвечала бойко, и Храпицкая ей уже не стала задавать дополнительных вопросов, поставила пять.)
В одиннадцать часов я уже появился домой. Книгу из собр. соч. Энгельса, где было это письмо, я засандалил ногой так об стенку через всю комнату, что она проснулась.
— Сашенька. — Я улыбнулся невольно: какие глаза, — такие глаза!
— А когда ты едешь на экзамен, тебе разве не сегодня надо?
— Я уже сдал, — буркнул я.
— Правда? Иди сюда, обними меня, я всю ночь во сне была без тебя.
Меня это трогает.
— А что ты получил?
— Так как я тупой от природы, то она мне поставила четыре балла.
— Какая разница, ты мне все равно нравишься…
Вот уж кому действительно не было разницы… в отношении ко мне. Я улыбаюсь про себя.
— Я уверена, что ты все знаешь, и даже, как раздеться…
И, уже растворяясь в ней, думаю, кого волнует эта литература и Храпицкая, и что говорили они о литературе, и резкая теплая волна опрокидывает изнутри меня и заполоняет.
Она лежит, уткнувшись мне в подмышку, и шепчет:
— Я тебя поздравляю.
— С чем? — спрашиваю я.
— С окончанием сессии, это же был твой последний экзамен.
— А? — говорю. — Я даже и не заметил, впервые. Это потому, что ты у меня… — И спохватываюсь: — Не даешь насладиться радостью окончания.
— Почему ты никогда не скажешь мне ласкового или нежного?
— Это портит женщину. Да я и не умею это. Дела человеческие, лучше слов человеческих, слова — пустое, эмоции, жесты, поступки — важны.
— Да? — Она внимательно смотрит на меня, приподнимаясь.
— Да! — говорю я. — И ты не заслужила.
— А, — глубокомысленно говорит она и добавляет: — закрой глаза, я попробую.
…И она заслуживает так, что, когда все кончается и она замирает на мне, я нежно шепчу (и ласково):
— Ты божественна.
Но мне кажется, что она не слышит или делает вид, по крайней мере, она не двигается и не дышит.
Потом мы, кажется, спим.
Я просыпаюсь первый, и накрываю грудь ее ладонью, лаская. Мне нравится она.
Итак, впереди у меня лето. Вроде у нормальных людей в нормальных институтах каникулы, но не у нас, в августе нам ехать в лагеря, работать, пионерская педагогическая практика называется, будем учиться, как с детьми обращаться, а то это очень сложно. Несчастная моя голова, она всего этого не потянет. В нее это не влезает. Папа, куда ты загнал меня?
Я смотрю на спящую ее, она устала, вымоталась с этими госэкзаменами (такое за три недели проделать, и диплом еще написать), ей хочется спать.
А что с ней будет? Мне не ясно. А что будет с ней, — я хлопаю себя по одной щеке, — пораз-влекается с тобой, окончит, и до свиданья. И говорю сам себе, ударяя сильно по другой щеке: не неси ты чушь, Саша! Конечно, никого для развлечений она не нашла, кроме тебя, Аполлона.
Мне тошно от своих мыслей, даже мелькнувших на мгновение.
Я бужу ее тихо и говорю шепотом:
— Наташ, я хочу тебя…
— Неужели?! — Она сразу просыпается. — Наконец-таки дождалась… а я думала, не привлекаю…
Я закрываю ее недоговоривший рот своими губами. Мы сливаемся.
И все-таки что же будет? Это не ответ, и от вопроса не уйдешь, никогда. И тут у меня в голове рождается гениальный вопрос: нужна ли мне она? А так как мальчик я от природы общительный и не привык ничего скрывать или таить, то незамедлительно делюсь с ней.
— Наташ, я не знаю, нужна ли ты мне или нет…
Она замирает. Потом почти шутит:
— Я дам тебе время на размышление. И с грустью добавляет:
— Я знала это.
— Дело не в тебе вовсе, ты очень необычная девочка, прекрасная в чем-то, я бы даже сказал — и это первый раз в жизни говорю женщине — красивая, я балдею, когда смотрю на тебя, на твою фигуру, как ты одета, твои ноги, как ты ступаешь, а когда ты раздета, мне кажется, что раскаленные токи впиваются в меня и я не насыщусь тобой никогда. Просто я еще не отгулял, что ли, не успокоился, не отбесился…
— Я, по-моему, не мешаю тебе гулять, делай себе это на здоровье.
— Не перебивай, пожалуйста. Не в этом дело. И я боюсь очень, что (сейчас ты мне нужна, да, я увлечен и так далее, твое тело, кожа, пьянит, дурманит) через неделю или три вдруг мне это станет все равно, безразлично, неинтересно, как со мной бывало уже (хотя все они не стоили тебя, кроме одной), а я не хочу тебя обижать, или делать тебе больно, упаси меня Господи, ты мне слишком дорога и хрупка, как твоя душа, как и твое тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41