А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Значит, если ты хочешь случиться, то есть целостность обрести, значит, надо пойти и случиться… Тут смотрю, Пал Сергеич с глазами голодной собаки этим самым девахам тарелку летающую несет. И не знает, которую раньше всю-всю-всю изглазеть.
Я потом говорю: «Ты на них так смотрел!» Он: «Они хороши — нету слов. Но ты… Юлечка, ты настолько другое!» — «Интересно, почему в среднем роде?» — «Потому что как солнце и море — ранним утром». — «Скучал?» — «Очень. Очень!»
И я снова пыталась быть флейтой. Он — гобоем. Я училась брать ноты. Получалось! Он звучал так протяжно, так искренне… Голос тоже ведь гол, но — другой наготой. А сейчас я не знаю: другой или той же. Я запуталась. Таня, когда ты поешь — напеваешь без слов — ты поешь ведь душой?..
Очень трудно быть вещью. А стать — так недолго. Вот тебя позабыли на пляже, вот тебя обронили в столовой или хуже — за целые сутки и не вспомнили, что ты есть, что ты где-то лежишь и пылишься. И — конец. Ты — полено. Молча жди, когда папа Карло снова вынет из голенища нож: где-то мой Буратино, мой дурачок недорезанный? Мы на пляже ведь порознь лежали. Он уже мне сказал, что вторично женат и что тут сослуживцы, а главное — мне и самой куда как естественней болтать и резвиться с ровесниками, то есть с унылой парочкой, фанатеющей от Б.Г. (так весь срок и лежали в наушниках — наизусть его, что ли, учили? Ленка только поднимет голову: «Животные невиданной красы». А Максим на подхвате: «Вон, вон смотри, — и в мужика татуированного тычет, — вол, исполненный очей!»).
Им и без меня хорошо было.
Ну и вот, просыпаюсь я ночью, Нина Петровна храпит, как живая, а я лежу и не знаю, я есть или меня нет. Встала, оделась зачем-то и на лоджию вышла. Там луна развалилась, как небесное тело, тоже, знаешь, дебелая вся. Воздух, как проститутка, надушен — даже трудно дышать. И полезла я, Танечка, с нашей лоджии на соседнюю, а с соседней — опять на соседнюю. Путь неблизкий: по фасаду шесть лоджий и четыре еще за углом. Я не знаю, чего я хотела. Я хотела увидеть, как спит человек, как он дышит во сне, просто рядом прилечь… По дороге трусы чьи-то сбросила вниз. Ну, короче, долезла я до его полулюкса, у него там стояла кровать и зеленый диван. Захожу. А в кровати как будто и нет никого. Но дыхание слышу. Иду на дыхание. Смотрю, на диване мой Павел Сергеич — с какою-то теткой. Спят себе без чего бы то ни было — жарко им! А меня уже не было в этот момент. И настолько меня уже не было, что я даже решила с них простынку стянуть, чтоб увидеть, какая она целиком, что он в женщине ценит.
Вдруг она как в бреду: «Погаси! Боже мой! Боже мой!» Я — к окну и за штору. Стою и не знаю, что же сделать такого, чтобы стать, чтобы быть! Разбудить их — а дальше? Тут смотрю, на окне чья-то верхняя челюсть в стакане — почти целиком, дырки три в ней — не больше. Я ее завернула в платок, хоть и было противно. Если, думаю, Пашины зубки — память будет — и мне, и ему. Если зубки девахины, тоже нехило. Кенгуру, чтоб ты знала, не от старости дохнут, а когда до корней свои зубы сотрут.
Было чувство, что я отыскала яйцо и уже надломила иглу — понимаешь? Я перестала быть вещью. Вещь в кармане лежала. Даже больше, чем вещь, — тела часть!
Я вчера поняла, для чего я живу.
Я живу, чтобы все-все-все ощутить — все, что только возможно! Чьи-то зубы — в кармане — грандиозно, не так ли? Но сначала был страх, что придут, что найдут или Нина Петровна проснется и их обнаружит. Я тряслась до рассвета — я так никогда не тряслась. Мне приснилось, что солнце рожается из земли — из ее черных недр вылезает головкой вперед — и что вместо восхода растекается кровь. Я вскочила — я думаю, меньше часа прошло. А восход-то как раз затевался вполне безобидный. Мой трофей под подушкой лежал — как меня не стошнило, не знаю! В общем, шорты напялила, сунула в задний карман эту штуку и пошла на лиман.
Он там рядышком, сразу за трассой — весь в замшелых прудах и цикадах. Я иду, а они, словно бабушкин «Зингер», строчат и к земле пришивают себя, это утро, меня, мои страхи — так, как будто без них это все испарится. А так — будет здесь! Не цитата — это цикада, что, конечно же, мило, но книжно, а цикада — это цитата. Понимаешь?
В общем, выбрала я озерцо позаплесневелей, развернула платочек. А камень я еще по пути припасла. Положила его рядом с зубками, завязала крест-накрест — и в воду.
«Я с теми, кто вышел строить и месть! ..»
(Ты помнишь, как меня чуть из школы не выгнали, когда я к его гражданственной лирике эпиграфом взяла: «…и месть в сплошной лихорадке буден»? Ты еще вместо мамы в школу ходила… Ничего, я потом оттянулась в полный рост в родной стенгазете: «Как сказал, помнится, пиит, даже к финским скалам бурым обращаюсь с калом бурым».
И этого не вынесла даже лояльная Шур-Шура: «У Поэта сказано „с каламбуром!“ — „Александра Александровна, так и я ведь с каламбуром!“ — „Ты с…— даже повторить противно!“ — „Вы же нас сами учили следовать не букве, а духу!“ — „Но дух-то у тебя какой, нос заткнуть хочется!“
Зато одноклассники меня вдруг полюбили — недели на полторы, а то и на целых две. Ну что тебе Пал Скорпионыч! А еще я звала его Палом Секамычем, и, представь, откликался!)
Ну и вот. Я вернулась с лимана и решила уехать, побросала вещички в рюкзак и — на первый автобус. Мне казалось, что так будет лучше — будет легче. Я даже билет умудрилась продать — прямо с рук. И уже встала в очередь — бронь обещали на проходящий. А потом я подумала: целая жизнь впереди, и всю эту огромную, длинную жизнь мне придется гадать — обо всем, — а не только, чьи именно зубы. Впрочем, это мне вдруг показалось важнее всего.
Я поймала попутку, чтобы к завтраку быть за столом…
Знаешь, дальше — не так интересно.
Если отрочество — средневековье, значит, юность — по логике, Ренессанс, ну, а молодость, сколь барочна, столь и порочна? Ты однажды сказала, что отрочество неизбывно во мне, что есть вечные отроки, даже в старости их глаза прожигают, как угли, потому что не смотрят в себя… Я барочна, Татьяна! Отныне — барочна, невзирая на худосочность. Весь декор мой, вся пышность — внутри. Я не буду пить дрожжи — из принципа: я не тело, а тело — не я. Я прочла у Ломброзо, как один сумасшедший приходил на могилу, которую он считал своей, как он видел сквозь землю разложение измотавшего душу, ненавистного тела и как он ликовал. Он считал себя призраком и все время ходил просветленный.
Это — все-таки выход. А, возможно, что даже и вход.
Не пугайся. Уж мне-то он точно заказан. Если я не рехнулась, когда Пал Сергеич сказал, что к нему заявилась жена! Он подплыл ко мне в море, потому что я к завтраку все-таки не поспела, и сказал, что готов от стыда утонуть, что Оксана ревнива, как тысяча мавров, что упала как снег, он не ждал, не гадал. И вдруг с пафосом: «Хочешь, мы завтра уедем?» — «Ты и я?» — «Нет, ну что ты! Я и она». — «Вы? С чего бы?!» — «Мне стыдно мозолить тебе глаза». — «Интересно! А ей что ты скажешь?» — «Ей? Придумаю что-нибудь. Ну, будь умницей!» — и нырнул: был и нету. Я хотела сказать, что люблю, что стерплю, еще классик сказал, что жена есть жена, и пускай уж себе отдыхают, но он вынырнул так далеко…
За обедом им подали тертый суп и пюре! Я специально три раза ходила — то за хлебом, то за вилкой и ложкой — мимо них. Пал Сергеич грыз мясо и — кровожадно. Суп с пюре ела белая женщина с очень красным от солнца и, наверно, от злости лицом. У нее были крепкие ноги — я на пляже потом рассмотрела, — могучие плечи и низко посаженный зад. Говорят, что изъяны волнуют мужчин — например, асимметрия, да? Это правда? У нее ягодица одна как-то больше другой… Ну и челюсть, как ты понимаешь.
В монастырь мне нельзя, потому что и там чают в теле воскреснуть — по-моему, страшная пошлость!
«Синих вод окоем
Все темней и тесней.
Запершись с ней вдвоем,
Что ты телаешь с ней?»
— тоже пошлость, конечно, но все же простительная. Я же не знала, что, запершись, они чемоданы пакуют. Я торчала на пляже — колом, шпингалетом. Я изъела их желтую штору, как моль китель дедушкин — он в руках расползался, и от этого было гадливо и страшно. Я тогда разревелась, а мама сказала, что таких психопаток, как я, не берут в октябрята. И ты согласилась. Ты всегда соглашалась, потому и ходила в любимых. В них и ходишь. «Вот Танечка — нашей породы, а ты! У свекровки был прадед, она говорила, родную сестру запорол — их отродье!»
А сестру запорол, потому что за друга отдал, а она оказалась гулящей. Генетически я, вероятней всего, прямо к ней восхожу.
И — она поняла бы меня, как никто?
Ты же только приклеишь ярлык. Я созрела, я давно перезрела уже — вот чего ты не хочешь признать. Ну так слушай!
Я осталась на лишние сутки, потому что билет продала, а когда попыталась купить, удалось только этот — в проходе и при туалете. Потому и не сплю, вонь такая — не морщься, пожалуйста. Я духами под носом намазала и лежу — ничего. Я осталась на лишние сутки, и я думала, Павел Сергеевич — Запорожье ведь рядом — приедет. Поболтать, попрощаться, адрес дать или мой взять хотя бы. Жизнь ведь — это ужасно долго. И нельзя же на всю эту вечность!..
Пересменка похожа на зиму: пляж пустой, лежаки — под замком. К довершению сходства еще с ночи зарядил мелкий дождь. Он убил все следы. Я сидела на лавке и смотрела на шторм, становясь постепенно сама этим грохотом, этим воем. Я кричала, не слыша себя. Чтоб расслышать, заткнула пальцами уши, а когда оглянулась, то увидела недомерка-качка. Он смотрел на меня, как буравил. А потом закричал, то есть рот разодрал и задергал плечами. Я спросила: «Дурак или в детстве ушибли?» Слов он слышать не мог, но кадык — он торчал у него до того непристойно! — вдруг полез вниз и вверх, вниз и вверх. Я сидела в плаще, он стоял в красных плавках — по всему было видно, что только заехал и от радости оборзел. И помчался к воде, и запрыгал на волнорезе, а потом его смыло, наверно. Я смотрела на чаек, как они головами мотают, из песка вынимая объедки. А когда обернулась, качка уже не было. Волнорез весь насквозь промывался водой, как слюной, — костью в горле застряв. Я залезла на лавку, потом побежала к воде. На солярии — я помчалась потом на солярий — я увидела пошлого вида блондинку с Бертой Марковной, которая перепутала день и тоже на лишние сутки застряла.
— Лучше б я его сразу придушила ногами! — кричала блондинка.
— Как идет! Аполлон! — ликовала старушка.
Я прижалась к перилам: недомерок был жив и здоров. Он шагал по соседнему пляжу и махал нам рукой. Или мне?
— Ты приди! Ты дойди! — бесновалась блондинка. — Урод! Недоебыш!
Разбежавшись, он подвесил себя на турник и качал свои мускулы до совершенного изнеможения. А потом по-кошачьи упал, точно умер, точно мне говорил: испугалась? решила, что завтра я буду вот так — на песке, весь разбухший?..
До отъезда еще было целых полдня и вся ночь, и кровать без постели — белье унесли, спи как хочешь. Туалет под амбарным замком — и мочись куда хочешь, хоть в этот вонючий матрас — он привычный. В общем, я попросилась пописать к блондинке.
Я по розовым брюкам ее поняла и по кольцам, нанизанным пирамидкой, что мадам занимает как минимум полулюкс.
Люкс! Единственный на этаже! С душем, ковриком и туалетной бумагой! Я размякла. А тут еще куры, пускай на газетке засаленной, но зато ведь с кагором. Я случайных людей не люблю, но есть типы, которые больше, чем люди, которые именно типы, в которых все так густопсово! И тогда я смотрю их, как фильм, — понимаешь, не соприкасаясь.
— Ешь давай, прямо больно глядеть! Слышь, подруга, ты дрожжи не пробовала? Жалко, ты не в Черкассах живешь, я б тебе с пивзавода устроила. Что молчишь, мне и так слова не с кем сказать! Ну? И груди сейчас, говорят, набавляют. А на танцах здесь контингент или так — как в глубоком тылу? Педерастов, ой, как же боюсь, говорят, их теперь развелось, спидоносцы, заразы. Я такая брезгунья! Ты будешь мне есть? Я же с парнем приехала — бойся теперь за двоих! И Чернобыль сюда ведь стекает — да, время пришло? И не знаешь, какая холера страшнее!
Я уже захмелела, когда он вошел в этих красных дурацких трусах, и мне стало смешно — поначалу ни от чего, а потом оттого, как Алена кричит: «Нервомот! Сатана! — по слогам и от деланной ярости косорото. — Я приехала нервы сюда успокоить. Что ты морду воротишь?» — И вдруг подбежала и стала хлестать его по щекам, по спине. Что меня поразило — что он даже не пикнул, просто впился в ее запястья, усадил на диван, чмокнул в щечку, в другую, взял рубаху и джинсы и отправился в спальню. А потом, когда вышел одетым — я уже не смеялась, конечно, но он помнил мой смех — и кадык у него, будто это был нож, чуть его не вспорол изнутри. Я решила налить и ему, оглянулась, а его след простыл. Я — за ним, в коридор, со стаканом в руке. Тут смотрю — Берта Марковна.
— На огонек? — говорю.
— Ой, нет, деточка, на унитаз! — и по выходе: — Это счастье мое, что вы здесь, что вы есть. Дай, Алена, вам Бог человека хорошего встретить!
А затем был девичник. Берта Марковна жаловалась на боли в суставах, ишемическую болезнь и на камень, по-моему, в почке. Она тоже устала быть телом. Впрочем, нет. Это тело устало быть ею. Тело ей диктовало, что ощущать и чем жить в каждый миг. Понимаешь, в чем разница? Тело было огромней ее, и она уже не пыталась себя отыскать в его дряблых, растекшихся закоулках. Я же тем и жива, что я — не оно.
(Ты мне скажешь, конечно, что это — период или трудности роста. Нет! Душа не растет. Я скажу тебе больше: начиная с рождения, душа день за днем отлипает от тела. Отделяется, да! Неужели неясно, что смерть — только энный шажок на этом пути?)
Дамы бурно общались, не слыша друг друга. Я смотрела в окошко на скудный наш парк о трех клумбах, двух ветлах и четырех тополях, похожих на кипарисы. Я ждала Пал Сергеича. И чем ближе был вечер, тем безобразней ждала. А потом я нашла в рюкзаке — мне Алена велела найти анальгин — тоже, можно сказать, обезболивающее средство. Я тетрадку нашла. Он в ней делал тригонометрию, а с другой стороны рисовал. Например: райский сад, древо, змий, очень толстая и весьма откровенная Ева, очень плотный, с крупным членом Адам, — нагота не постыдна, он фиговыми листьями им прикрыл только рты. Им и змию, ты понимаешь? И еще был рисунок: путник, посох, дырявая ряса до пят, ровный нос, а под ним — третий глаз — не во лбу, не на темени, а — вместо рта. И внизу была надпись «Андрей Рублев».
Тут кагор ни при чем, застучало в висках оттого, что какой-то там шкет болен тем же, чем я. Нет, не болен и даже не мучим — одержим — и при этом спокоен, потому что он знает такое!.. Я решила его отыскать и спросить. Но пока я слонялась по холлам, по окрестным кустам и по пляжам, прилегающим к нашему, я сама поняла, что он хочет сказать.
Выла кошка, сзывая котов, и валялась в песке, и лизала про-не-жность — это Павел Сергеич придумал такой каламбур, мне он дико понравился… Да. А теперь слово нежность до старости будет озноб вызывать! Потому что слова и тела, как котлеты и мухи, должны быть отдельно.
Я нашла его у магазина. Он зубами отрывал колбасу от батона для себя и для стаи бездомных собак. Среди них он был всех голодней и, по-моему, даже урчал. Собаки же рвали куски друг у друга. Самых наглых он для острастки пинал, и они, поджимая хвосты, ненадолго смирялись. Мне опять захотелось спросить, так ли я поняла два рисунка, которые больше всего меня поразили, но когда я решилась и подошла, он вдруг стал — вот чего я никак не ждала — изучать мои ноги и бедра, не прекращая жевать колбасу. А потом вдруг зашарил глазами под кофтой, будто что-то искал там, да не мог отыскать. Это был явный вызов, явный, Таня, настолько, что я даже хотела сказать: «Родничок еще не зажил, а туда же?!» Но в глаза-то он мне не смотрел. И, наверно, весь вызов был именно в этом. В общем, я развернулась и пошла себе вдаль. И спала до заката на махровом халате. Натянула его на вонючий матрас и спала. И с восторгом бы проспала до утра! Я и встала за тем только, чтобы спросить у Алены снотворного. Но она заперлась в своем душе и ревела сиреной — представь, на английский манер и, по-моему, даже из «Битлз».
А потом я подумала, что последний закат есть последний закат. Пусть без солнца, пусть лавой в разломах туч.
Шторм стихал. Море пятилось, как осьминог, исчезающий в выхлопах сизых чернил. Среди вороха дохлых медуз я искала хотя бы условно живых и швыряла их в воду. До разъезда это делали дети и — с восторгом. Мне же было гадливо, а в потемках и страшно наступить и упасть в это жалящее желе. Страх, наверное, возбуждает? Потому что, найдя на песке одежду — чьи-то джинсы и майку, всю в потных разводах, — я по запаху угадала… Майка пахла полынью и псом. Мне понравилось, знаешь? Алена сказала: только женщину-рафинэ возбуждает один аромат — без всего. Как ты думаешь, это правда? И еще я хотела спросить… ну, неважно.
Он вышел из моря и пошел за одежкой. И, конечно, опешил, увидев меня. И на полпути замер. Я сказала: «Ни слова, ни полслова!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40