А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Да уж, еще тот тип мой папаша, правда? – Он со вздохом поднялся с травы и отошел в кусты помочиться.
Чарли прислушивался к пению птиц, стрекотанию кузнечиков и мощному напору струи из мочевого пузыря Джорджа – еще один естественный звук, часть той природы, с которой ему придется теперь сблизиться, по крайней мере, на какое-то время. К груди он прижимал бутылку. Он погружался в забвение, порой отчаливая на минуту-другую от берега реальности под легкими парусами алкоголя, не замечая наручников – подумаешь, неудобство, у всех свои проблемы. Джордж вернулся, принес ржавый металлический прут длиной в полтора фута. Словно окровавленный – такая толстая красная корка ржавчины. Чем он был прежде? Отвесом, осью в какой-нибудь жизненно важной части механизма, деталью молотилки, грохота или одной из этих огромных печей?
– Иди сюда, – скомандовал Джордж и повел Чарли мимо обломков к остову ближайшего из двух больших механизмов для просеивания муки. Чарли захлестнул цепь, сковывавшую его руки, за выступающий край нижнего поддона, натянул, а Джордж занес над цепью ржавый прут и стал бить по ней с упорной, неумолимой, задающий ритм яростью. Он наносил удар за ударом, и развалины наполнились глухим звоном. Цепь извивалась, подпрыгивала, закручивалась и наконец распалась. В честь этой победы они еще выпили.
– Теперь ты свободен, Чарли, – заявил Джордж, отставив бутылку. Физическое упражнение словно отрезвило его. – Послушай, я собираюсь кое-что сделать – за нас обоих. Оставайся здесь – пей это снотворное, сколько душа пожелает. Оно мне ни цента не стоило, я его, скажем, нашел на заднем сиденье машины, припаркованной возле Грэнд Транк. Я вернусь поздно, после фейерверка. К тому времени они и меня тоже будут искать. – Он сделал паузу, смакуя эту мысль. – Это точно. Меня они будут искать.
Чарли не возражал. Идти ему было некуда и спешить незачем. Он бы охотно чего-нибудь пожевал, но эликсир из бутылки успокоил его желудок, залечил раны, набил ватой голову. Он будет пить, пока не отключится. Чарли поудобнее устроился в сорняках.
– А что это за питье? – уточнил он, скосив глаза на этикетку.
Джордж стоял над ним, зловещий силуэт на фоне темнеющего неба. Волосы непокорно торчали на темном шаре его головы, фалды плаща превратились в бахрому. Он казался угрюмым и старым, старше Чарли, старше всех живущих.
– Прочти наклейку, – посоветовал он, уже уходя, уже готовясь к какому-то действию, к какому-то прощальному жесту, в котором нуждался, прежде чем навеки покинуть Пищеград – Чарли не спрашивал, что он задумал, знать не хотел. Однако Джордж снова шагнул к нему, задержался на миг на краю темноты, чтобы пояснить: – Величайшее надувательство. Берут целый бакс за бутылку этого зелья, можешь ты в это поверить? – Тени поглотили его, и он исчез.
Чарли поставил бутылку себе на грудь и всмотрелся в этикетку. «Лидия И. Пинкхэм. Растительная настойка. Верное средство от расстройства желудка и всех женских заболеваний». Его как громом поразило. Он был изумлен, потрясен (по крайней мере, настолько, насколько может быть потрясен наполовину пьяный несостоявшийся магнат, преследуемый законом, чьи руки все еще украшены парой стальных браслетов, разве только отделенных друг от друга). Весь этот час он пил патентованное медицинское средство! Вкус этого напитка никак не мог навести его на подобную мысль – разве что чуть припахивало корешками, но ведь хорошее виски из Кентукки, к примеру, пахнет дубовыми угольками. «Содержит пятнадцать процентов алкоголя», – прочитал он и снова отхлебнул. – «Алкоголь добавлен исключительно в качестве растворителя и консерванта».
Разумеется. Ну конечно же. Он снова глотнул. Пятнадцать градусов – и они выбрасывают это зелье на рынок в качестве лекарства для женщин по доллару за бутылку. «Да это же гений, – думал он, следя, как на востоке загорается Венера и небо быстро погружается в глубокую синеву, – это же гений, подобный создателю таблеток для укрепления памяти». Чарли снова медленно, задумчиво отпил из бутылки. В какой-то миг, когда губы его сомкнулись на горлышке бутылки и крепкая, горячая жидкость добавила горючего в очаг его желудка, Чарли посетило озарение.
«Иде-То», – сказал он самому себе, повторил вслух. «Идеальное тонизирующее». Разумеется, с вытяжкой из зерновых. Он прикинул, не добавить ли к названию эпитет «пептонизированное», призадумался, что вообще значит это слово, и отбросил его. Ладно, бог с ним, пусть не пептонизированное – он придумает что-нибудь другое, что-нибудь похлеще. «Освежает кровь» – это по-прежнему годится, верно? И к чему останавливаться на пятнадцати градусах, когда можно сделать тридцать – да все сорок. «Иде-То». Ему понравилось, как это звучит. Привлекательно, ново. Никто не устоит.
Ночь постепенно наполнялась жизнью насекомых, все знакомые Чарли звезды и созвездия проступили на небе, словно драгоценности, усеявшие старинную вышивку. Вдали взорвалась первая ракета, промчалась в пустоте, влача за собой рассыпающийся золотыми искрами хвост. Высоко, высоко, гораздо выше, чем он ожидал, изогнулась в небесах, точно огненный хлыст, и погасла, а за ней последовала другая, и еще одна, и еще.
Глава десятая
День памяти погибших
Тени на Южной лужайке удлинялись, в окно доносились голоса пациентов и сотрудников Санатория, дружно певших хором, а доктор Келлог сидел в своем кабинете среди обычного нагромождения бумаг, разбираясь с делами, которые он не пожелал отложить даже в праздник. Он вовсе не считал себя педантом, он самолично дважды прошел во главе санаторского оркестра по территории, бойко взмахивая дирижерской палочкой под громыхающую медь «Эль Капитана», он открыл пикник, первым бросив стейк из протозы на вынесенный на улицу гриль – одетые в белое повара Санатория, две тысячи пациентов, служащие и горожане приветствовали его радостным кличем. Но время – деньги, и жизнь, даже организованная по физиологическим законам, конечна. Доктор решил выкроить для себя небольшую паузу, отлучиться на часок, завершить неотложные дела.
Когда наступит ночь и небо полностью погрузится во тьму (тогда и ни минутой раньше), доктор намеревался позвать Эллу, Клару и восьмерых детей, которые еще оставались в числе его воспитанников, на фейерверк. Воспитанию приемышей были посвящены сравнительно молодые годы, теперь, с наступлением зрелости, доктор без всяких угрызений совести сокращал количество малолеток в доме, а заодно и шум, беспокойство, грязь, которые неизменно сопутствовали им, несмотря на все усилия нянь. Он чувствовал в себе трепет ожидания. Он так любил фейерверки! День памяти погибших не относился к числу любимых праздников доктора, поскольку сам он никогда не был военным (хотя не счесть генералов, адмиралов и даже военных министров, которых он мог бы назвать своими лучшими друзьями), но торжество служило прекрасным поводом для того, чтобы разукрасить небо над Бэттл-Крик несравненными красками.
Доктор продолжал свою работу, не отвлекаясь ни на что. Он гордился своей способностью сосредоточиваться на текущих делах, полностью отрешившись от окружающей обстановки, где бы он ни находился. И все же он слегка притопывал ногой в такт песенке «Моя матушка была настоящей леди», которую как раз допевал двухтысячеустый хор. За этой мелодией последовала «Daisy Bell», его любимая, и доктор поймал себя на том, что он начал мурлыкать себе под нос.
Сумерки сгущались, доктор работал при свете своей настольной лампы, остро ощущая отсутствие Блезе. На миг – только на миг – он пожалел о том, что дал секретарю выходной. Однако каждому человеку требуется иногда вырваться из повседневной рутины, тем более столь преданному и исполнительному, как его помощник. Доктора утешала мысль, что он совершил великодушный поступок. Думая о Блезе, он ненадолго оторвался от деловых бумаг, прислушался к шепотам и шорохам большого дома. Санаторий затих. Такой тишины в нем никогда не бывало. Все, даже инвалиды на колясках, собрались на лужайке, чтобы попеть хором и поглазеть на чудеса пиротехники, которые должны вскоре разыграться перед ними. Доктор погрузился в тишину, словно в старое кресло или согревшиеся у камина тапочки. Его Санаторий, его великое творение, зримое воплощение его воли и вдохновения. В этот краткий миг здание полностью принадлежало ему, а из-за окна, радостные и бодрые, долетали голоса всех тех, кого он собрал здесь.
И вот в эти минуты, когда доктор, оторвавшись от разложенных на столе бумаг, позволил себе недолго потешить свою гордыню смотром всего достигнутого, когда его дух ликовал и ощущение полного благополучия разливалось по жилам, словно бодрящий напиток, странный запах начал тревожить его ноздри. Химический запах, насыщенный привкусом нефти, запах топлива, угля, старинных ламп со стеклянными раструбами и горящими фитилями. Откуда он доносился? Или это шутки памяти, отголосок прошлого? Он не пользовался керосиновыми лампами со времен, когда это учреждение именовалось Западным Институтом Реформы Здоровья.
Движимый любопытством, доктор поднялся из-за стола, сдвинув целлулоидный козырек над глазами вверх, до самой линии волос. Прошел через комнату, дотронулся до дверной ручки. Открывая дверь, Келлог почувствовал, что запах усиливается, а когда, резко распахнув дверь, он выглянул в коридор, то едва не задохнулся от вони. Пол итальянского мрамора, который он сам отбирал по каталогу Фавануччи, влажно поблескивал, словно уборщица только что его протерла, словно… и тут доктор похолодел. На полу и впрямь растеклась какая-то жидкость. Он дотронулся пальцем до лужицы, поднес палец к носу. Керосин. Ошибки быть не могло.
Он поднял глаза, все еще не до конца понимая, и лицом к лицу столкнулся с величайшим испытанием своей жизни, с призраком, тревожившим его сны: из дверей соседнего кабинета вышел Джордж и остановился, небрежно прислонившись к стене. Джордж. В руке у него спичка. Одна-единственная, тоненькая, почти невидимая деревянная палочка, с одного – огненно-красного – конца намазанная фосфором. На этот раз на лице приемного сына нет притворной улыбки, нет издевательской гримасы. Узкий угрюмый разрез рта окаймляет плохо растущая бородка, глаза черные, как черные дыры вселенной, такие черные, словно они поглощают, уничтожают свет. А за его спиной, там, в дальнем конце коридора, лежит опрокинутая на бок пятигаллонная канистра керосина…
– Доктор Овощ! – выплюнул Джордж. – Доктор Анус! Ты знаешь, зачем я пришел?
Мирный покой кабинета, прелесть вечера и сладостная меланхолия песен, радостное возбуждение от того, что удалось заманить в ловушку этого презренного Оссининга и освободить от его чар Амелию Хукстраттен – все это разом куда-то улетучилось. «Черт бы побрал Фаррингтона!» – яростно выругался он, давая себе зарок добиться смещения шерифа с его поста. Неужели этот растяпа и двенадцать его помощников не могли найти Джорджа, в какую бы яму тот ни спрятался? Доктор не двигался с места, не дышал, не отводил взгляд от глаз Джорджа, от глаз своего сына.
– Знаешь? – голос Джорджа разносился по пропитанному керосином коридору, знакомый, ненавистный подростковый визг – двадцать пустых лет не убрали эту ноту.
Доктор не отвечал. Напряг мускулы. Пусть говорит, пусть болтает – доктор готовился к прыжку, готовился к битве за свою жизнь и жизнь Бэттл-Крик, готовился совершить все что угодно, лишь бы заставить замолчать этого червяка, сокрушить его, растоптать. Раз и навсегда.
Глаза Джорджа полыхнули ненавистью.
– Я пришел преподать вам урок истории, доктор Анус, вот зачем. Я пришел, чтобы разрушить вашу жизнь, как вы разрушили мою, чтобы раз и навсегда запихнуть вам в глотку все ваши клизмы и сухари и прочее дерьмо, – он поднял спичку на уровень глаз и скользнул взглядом от начала ее до кончика, словно это было заряженное ружье. – Я сожгу этот дом, – прошипел он, задыхаясь от ярости, – я сожгу его снова.
Снова. Короткое слово брошено как перчатка. Отзвуки отдались эхом, электризуя кровь, сдирая последнюю оболочку цивилизованности. Доктор Келлог рванулся вперед, будто во сне, слепо, безумно, повинуясь грохочущей в ушах крови. Джордж щелкнул ногтем большого пальца по головке спички, и, словно чудом, в его кулаке расцвела проворная желтая искра.
– Да-да, папочка, – поддразнил он, – снова. – И в тот момент, когда доктор набросился на него, Джордж уронил спичку на пол, огоньки пламени жадно набросились на корм, выпрыгивая изо всех углов с изяществом и проворством. Джордж заплясал между ними, словно злобный дух, порожденный адом, дух с глазами из битума и кожаными крыльями.
– Это я! – орал он, уклоняясь от нападения доктора, а пламя стремительно бежало к валявшейся в конце коридора канистре. – Я, и никто другой. Ни сестра Уайт, ни кто-нибудь из этих идиотов старейшин, нет, я, только я один! – Он отступал по коридору, выкрикивая свои признания, отплясывая вокруг все новых языков пламени. – Мне было тринадцать лет! – его хриплый истошный вопль словно раздувал огонь. – Это был я – я – я!
* * *
Уилл Лайтбоди вел свою жену через широкое, волнующееся от ветра поле, назад, на дорогу, не произнося ни слова. Когда они вышли на шоссе, он взял ее под руку, и они молча побрели по слежавшейся грязи на обочине, не торопясь и не медля, словно вышли на вечернюю прогулку по мощеным улочкам Петерскилла. Уилл распрямился, закинул назад голову, выпятил грудь, поправил галстук и застегнулся на все пуговицы. Ему не требовались физиологические кресла, чтобы получить правильную осанку. Хотя в душе Уилла царило смятение, тело его чувствовало себя легко и свободно, оно обрело тот покой, который можно получить в награду за сильное напряжение и проверку собственного мужества. Уилл шел по дороге, словно чемпион, одержавший очередную победу. Различные экипажи – двуколки, коляски, автомобили и даже фермерская повозка – останавливались возле них, супругов предлагали подвезти до города – Уилл упорно отказывался. Ему казалось правильней всего идти пешком. Даже необходимо.
Элеонора опиралась на его руку, день отливал золотом, и хотя та животная, омерзительная сцена, свидетелем которой он стал, то и дело пыталась прорваться в его сознание, Уилл решительно отметал это видение. Он не желает вновь оживлять эту сцену, нет, он отказывается возвращаться к ней. Всякий раз, когда она пробиралась в его голову, он прогонял ее усилием воли. Он старался думать о более счастливых временах – пять-шесть лет тому назад, когда мир был цельным и дом на Парсонидж-лейн, с запахом новой краски и аппетитным ароматом свежих обоев, будил у молодых супругов исключительно романтические чувства. Так они шли, мимо ферм и фермерских домиков, то в горку, то под горку, наискось пересекая поля, примыкавшие к освещенной солнцем ленточке – шоссе Каламазу – Бэттл-Крик. Два часа назад Уилл не понимал самого себя, не осознавал, куда он движется, что делает, его несло по жизни, как ветром несет листок, но теперь он точно знал, кто он и где, куда он идет и зачем.
Элеонора молча шагала рядом с ним, не смея поднять глаза на мужа, уставившись прямо перед собой, не протестуя, не возражая. Она словно очнулась от сна, словно освободилась от чар. Они не стали ничего обсуждать – быть может, они никогда не вернутся к этому разговору – но и так было ясно, что она зашла чересчур далеко, переступила границу, вышла за пределы разума и приличия, она искала здоровья, а обрела лишь болезнь и разврат. Уилл был уверен, что в глубине души Элеонора все это понимает. И еще он был уверен в том, что отныне все полностью переменится.
Уже ближе к вечеру они достигли пригорода Бэттл-Крик, после долгого путешествия по жаре покрытые пылью и потом, страдая от сенной лихорадки. Уилл ощущал, что весь вспотел; Элеонора, застегнутая на все пуговицы, тоже рада была присесть в тени. Они постучались в первый же дом на окраине города, с лужайкой, цветочными клумбами и парой огромных старых вязов, распростерших свою тень над двором, точно гигантские зонтики. На примыкавшей к дому полянке был колодец. Уилл постучал в дверь и попросил попить. Ему отворила старуха, опиравшаяся на палку, рассеянная, глуховатая. Сперва она не поняла его, посмотрела на него, на Элеонору, словно собираясь их сфотографировать.
– Все ушли, – прокаркала она слишком громким для такого тщедушного тела голосом. – Туда, на концерт и фейерверк.
Когда Уилл наконец втолковал ей, чего они хотят, старуха зашла в дом и вернулась с оловянным черпаком. Пусть, дескать, сами себе зачерпнут воды, сколько надо.
Они долго сидели на скамейке возле старухиного колодца, наслаждаясь отдыхом от дороги и жары. Уилл спустил бадью в колодец, наполнил черпак и протянул Элеоноре. Она пила, изящно изогнув шею, вытянув губы навстречу поцелую холодного металла черпака, и когда она подняла глаза на мужа, ее глаза, бывшие в последнее время такими холодными, что он опасался, как бы они не превратились в ледяные бусины, сделались влажными и теплыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57