А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он обнаружил, что его бывшие друзья постарели не меньше, чем он сам. А потом реактивный самолет доставил его опять в аэропорт Кеннеди и вскоре после этого он уже, как обычно, сидел в читальном зале библиотеки на Сорок второй улице над томом Мейстера Эркхардта.
Блаженны нищие духом. Нищ же тот, кто ничего не имеет. Нищий духом восприимчив ко всему духовному. Только Бог — это дух Духа. Плоды Духа — любовь, радость, покой. Позаботься о том, чтобы ты был свободен от всех живущих и от утешения, которое они способны дать. Ибо пока живущий утешает тебя и может утешить тебя, воистину нет тебе утешения. И только когда ничто, слава Богу, не сможет тебя утешить. Бог сумеет утешить тебя.
Мистер Сэммлер не мог бы сказать, что он полностью разделял мнение автора книги. Но он мог сказать, однако, что никакое другое чтение не приносило ему радости.
Лужайка перед домом, до половины облицованным деревянными панелями, была влажной, пахло травой. Или это сама земля под ногами благоухала свежестью? Он увидел Шулу, она шла навстречу ему сквозь чисто промытый лунным светом воздух.
— Почему ты не спишь?
— Я иду спать.
Он лег в постель, и она укрыла его афганским пледом Элии. Он лежал и удивлялся тому, что принадлежит к этой поразительной породе, сумевшей организовать собственную планету до такой степени. Он думал о несметном множестве изобретательных существ, половина которых сейчас погрузилась в сон, — головы на подушках, тела укрыты простынями, пледами, одеялами. Бодрствующие, словно команда воздушного лайнера, следят за работой мирового мотора, и все идет вверх, вниз и по спирали с точностью до миллиардной доли градуса; кожухи моторов снимают и заменяют новыми, в пространстве прочерчиваются миллионномильные траектории. И все это делают бодрствующие гении. А спящие спят — скоты, мечтатели, фантазеры. А потом они проснутся и сменят тех, других, которые отправятся спать.
Вот таким образом блистательный род человеческий управляется со своим вращающимся шариком.
И он на время присоединился к спящим.
6
Умывальник в маленьком туалете позади кабинета был из темного оникса, с золоченой арматурой, с кранами в виде дельфинов, с фарфоровой мыльницей в виде раковины, с полотенцами, пушистыми и мягкими, как мех норки. Зеркала украшали все четыре стены; мистер Сэммлер увидел себя в новых ракурсах, и ему это не доставило удовольствия. Пенистое мыло пахло сандаловым деревом. Бритвенное лезвие затупилось, пришлось его наточить о фарфор. Вполне вероятно, что этим лезвием пользовались дамы, чтобы брить волосы на ногах. Сэммлеру не хотелось подниматься наверх в поисках другой бритвы. Хозяйская спальня сильно пострадала от наводнения. Дамам пришлось оттащить матрасы с кроватей в сухой угол. Доктор Лал спал в комнате для гостей. Уоллес? Весьма возможно, он провел ночь, стоя на голове, как йог.
Сэммлер вдруг прервал бритье и замер, уставясь на собственное отраженное в зеркале маленькое, сухое, «ухоженное» лицо, вспыхнувшее неожиданно ярким румянцем. Даже набухший и мутный невидящий левый глаз слегка заблестел в зареве этого румянца. Где они все? Приоткрыв дверь, он прислушался. Ни звука. Он вышел в сад. Машина доктора Лала исчезла. Он заглянул в гараж, там тоже было пусто. Исчезли, убежали, смылись!
На кухне он обнаружил Шулу.
— Что, все уехали? — сказал он. — Интересно, как я доберусь до Нью-Йорка?
Она процеживала сквозь конический фильтр кофе, который варила по французскому рецепту.
— Все уехали, — сказала она. — Доктор Лал не мог ждать. Для меня не нашлось места в машине. Ведь машина, которую он арендовал, двухместная. Роскошный «остин-хейли», ты заметил?
— А где Эмиль?
— Ему нужно было отвезти Уоллеса в аэропорт. У него сегодня пробный полет. Ты знаешь, для этой его затеи. Ну, эти фотографии с самолета и все такое.
— А я застрял здесь. Где расписание? Мне срочно надо в Нью-Йорк.
— Сейчас уже больше десяти, поезда идут довольно редко. Я позвоню, спрошу. Скоро приедет Эмиль и отвезет тебя на станцию. Ты спал, и доктор Лал не хотел тебя беспокоить.
— Какое невнимание! И ты, и Марго знали, что я спешу в город.
— Машина у него просто прелестная. Марго выглядела в ней довольно нелепо.
— Не раздражай меня.
— Папа, ты заметил, что у Марго ужасно толстые ноги? Ты, наверное, никогда не замечаешь таких вещей. Впрочем, когда она сидит в машине, их не видно. Доктор Лал позвонит тебе попозже. Так что ты еще увидишься с ним.
— С кем, с Лалом? А зачем? Я надеюсь, его рукопись там?
— Там?
— Не серди меня, не повторяй мои вопросы! Я и так сержусь. Почему ты не разбудила меня? Я спрашиваю, его рукопись действительно в камере хранения?
— Я положила ее туда собственными руками и заплатила за это двадцать пять центов. И взяла ключи с собой. Нет, ты увидишь его не из-за рукописи, а из-за Марго. Она за ним охотится. Впрочем, ты и этого не заметил. А я бы действительно хотела поговорить с тобой об этом, папа.
— Не сомневаюсь, что ты хотела бы. Честно говоря, я заметил тоже. Что ж, она вдова, она уже достаточно походила в трауре, и ей нужен кто-нибудь. Вряд ли мы служим ей особым утешением. Я, правда, не могу понять, что она нашла в этом волосатом маленьком человечке. Я полагаю, это просто от одиночества.
— Я как раз могу ее понять. Доктор Лал — особенный человек. И ты это знаешь. Не притворяйся, я видела, как ты разговаривал с ним на кухне. Это было замечательно!
— Ладно, ладно. Что мне делать сейчас? Ты знаешь, дела Элии очень плохи.
— Правда?
— Хуже быть не может. И вот теперь я не знаю, как отсюда выбраться!
— Папа, я все устрою. И ты не добрился. Иди брейся, а я принесу тебе чашку кофе.
Он отправился в туалет, думая о том, как они ловко избавились от него. Отстранили. Как Цезарь Помпея или Лабиена. Ему не следовало уезжать из города. Теперь он отрезан от своей базы. Как же все-таки добраться до Элии, который так нуждается в нем сегодня? Взявши трубку в кабинете, чтобы позвонить в госпиталь, он услышал сигнал «занято» — это Шула пыталась дозвониться на Пенсильванский вокзал. Сейчас нужны были качества, которых у Сэммлера не было никогда: терпение, способность ждать. Однако он старался развить их в себе путем тренировки. Нужно начинать с внешнего самообладания. Он уселся на маленький пуф напротив дивана, уставясь на роскошный шелковистый зеленый ворс афганского пледа, которым он укрывался прошедшей ночью. Утро было воистину прелестное. Пока он прихлебывал принесенный Шулой кофе, в комнату заглянуло солнце. Стеклянные столики на ножках и на полукруглых бронзовых подставках отбрасывали причудливые радужные блики на восточный ковер на полу.
— Все время занято, — сказала Шула.
— Я знаю.
— Сейчас во всем Нью-Йорке телефонный кризис. Специалисты ломают голову над этим.
Она вышла в сад, а Сэммлер снова попытался связаться с больницей. Но все номера были заняты, и он, отчаявшись, положил на место бесконечно попискивающую трубку. Представить себе невозможно это космическое количество разговоров, связей, коммуникаций. Использование невидимых сил вселенной. Внизу, в саду, Шула тоже вела разговор. В саду было тепло. Там росли тюльпаны, нарциссы, жонкилии с тонким нежным запахом. Похоже, она выясняла у цветов, как они поживают сегодня. Ответа ей не требовалось. Достаточно было их прекрасного вида. Сама Шула была тоже прекрасным видом чего-то, органически странного. Оттого, что вчера он увидел ее всю, сегодня, наблюдая, как она ходит по траве, он ощущал даже ее физический вес. Все ее женское тело вспоминалось при этом, ровная белая кожа, торс, ступни, живот с треугольником внизу и курчавые волосы — как те, что выбиваются из-под косынки. Все доступно взгляду и прикосновению. А кто знает всю правду даже о растениях? Как-то они с Марго видели по телевизору передачу о ботанике, который умудрился подсоединить самозаписывающий прибор — детектор лжи — к цветам и записать различные реакции роз на нежные и грубые возбудители. Он утверждал, что грубость заставляла их съеживаться. Когда на землю перед ними бросили мертвую собаку, они отшатнулись. Сопрано, поющее колыбельную, вызвало противоположный эффект. Сэммлер предположил, что сам исследователь, с его бледностью, косящим взглядом и острым носом всезнайки, вызывал отвращение у роз и африканских фиалок. Даже при отсутствии нервов эти организмы умели отличать хорошее от плохого. Мы же с нашим избытком воспринимающих устройств находимся в состоянии нервного хаоса. Тени деревьев трепетали на ковре, тени оконных рам лежали неподвижно; блики от стекла и бронзы переливались, играли; среди всего этого мистер Сэммлер протирал ботинки бумажным полотенцем, которое Шула постелила на поднос под кофейной чашкой. Ботинки все еще не высохли. Они были влажные, противные. У Марго тоже были подопечные растения, и Уоллес готовился открыть бизнес, связанный с растениями. Очень жаль, если первые контакты с миром растений окажутся полностью в руках сумасшедших. Может быть, имеет смысл самому поговорить с ними? На сердце у мистера Сэммлера было тяжело, и он старался отвлечься. Однако тяжесть на сердце не отступала.
Он опять вернулся к болевой точке. Какой странный знак — этот потоп, что Уоллес устроил на чердаке. Ведь это же метафорически представленное состояние Элии. В связи с этим состоянием возникали другие образы: вздувающийся нарывами мозг, накипь ржавой кровянистой пены на этом особом растении, которое растет у нас в голове. Нечто вроде вьюнка. Или, скорее, вроде толстой цветной капусты. Этот кран, навинченный на артерию, не может понизить давление, а значит, сосуд должен лопнуть там, где он тоньше паутины. И тогда — наводнение, потоп! Надо стараться думать о чем-то утешительном… О чем бы? Ну да, о жизни! Каждый, кому она дана, обречен ее потерять. Или можно считать, что сейчас наступил звездный час Элии, когда он сможет проявить свои лучшие стороны. Да, но все это хорошо до поры, пока смерть не посмотрела тебе прямо в глаза. Тогда всем этим мыслям грош цена. Все дело в том, что он, Сэммлер, именно сейчас должен был быть в больнице — чтобы сделать то, что должно быть сделано; сказать то, что должно быть сказано и что может быть сказано. Собственно, он сам не знал точно, что могло и должно было быть сказано. Он бы не мог определить это. Когда человек, как он, живет только внутренней жизнью, вырабатывая только свои собственные предельно сжатые заключения, он становится некоммуникабельным. Всякая попытка объяснить и выразить свои взгляды становится утомительной и раздражающей, он хорошо понял это вчера вечером. Но он не чувствовал себя некоммуникабельным с Элией. Напротив, он бы хотел высказать все, что возможно. Он хотел немедленно оказаться в больнице, чтобы сказать хоть что-нибудь. Он любил своего племянника, в нем было нечто, в чем Элия нуждался. Как, впрочем, в каждом, кто любит. Конечно, первое место у смертного одра Элии принадлежало Анджеле и Уоллесу, но что-то было не похоже, чтобы они собирались его занять.
Элия был врач и бизнесмен. Но надо отдать ему должное, он не был бизнесменом со своей родней. Тем не менее у него был кругозор бизнесмена. А бизнес в Америке, стране бизнеса, тренировал души определенным образом. Люди ужасно боялись прослыть непрактичными, неделовыми. Умирающий Элия, вполне возможно, поддерживал себя тем, что продолжал заниматься своим бизнесом. Да, именно это он и делал. Он продолжал совещаться с Видиком. А у Сэммлера не было никаких деловых соображений, которыми он мог бы поделиться с Элией. Но ведь в последний момент бизнес вряд ли мог послужить Элии утешением. Некоторые люди, несомненно, продолжали бы обсуждать свои дела до последнего вздоха, но Элия был не из таких, он не был настолько ограничен. Элия не все подчинял деловым соображениям. Он еще не дошел до этого чудовищного состояния механического насекомого — до этого полного поражения, до этой победы насекомых над человеком. Даже теперь (теперь, возможно, более, чем обычно) Элия был способен на человеческие проявления. А ведь он, Сэммлер, не разглядел этого вовремя. Вчера, когда Элия начал говорить об Уоллесе, когда он обличал Анджелу, ему, Сэммлеру, не следовало уходить. Ведь тут могла возникнуть предельная откровенность. Любая фраза могла стать минутой истины. Конечно, смысл всех обычных разговоров сводился к систематической лжи. Но Элия вовсе не герметически завершенная непроницаемая система. Он не кристалл, не сосулька. Поглаживая пальцами длинный шелковистый ворс афганского пледа, Сэммлер думал о том, что они с Антониной были словно предназначены продемонстрировать всю тщету отчаянных взлетов на качелях высшей интуиции над вечным, смрадным, жадно разверстым зевом могилы. Он, Артур Сэммлер, не согласился с этим, он сопротивлялся до конца. И Элия тоже был сторонником такого, казавшегося дискредитированным жизненного поведения, которое защищали в наши дни только немногие. Не само поведение ушло из жизни — ушли старые слова. Исчезли привычные формы и знаки. Не сама честь, но слово «честь». Не добродетельные порывы, а их определения, низведенные до плоской бессмыслицы. Не сочувствие; кстати, что же такое выражение сочувствия? Ведь выражения сочувствия были до смерти необходимы. Выражения, звуки, слова надежды и страсти, восклицания боли и горя. Все они были подавлены, объявлены вне закона. Иногда эти знаки появлялись в зашифрованном виде, в непонятных иероглифах, начертанных на окнах обреченных зданий (например, на окнах закрытой пошивочной мастерской в доме напротив больницы). На этой стадии жизнь приобрела чудовищную немоту. Ни о чем существенном нельзя было говорить вслух. И все же можно было подавать знаки, их следовало подавать, это было просто необходимо. Следовало бы объявить нечто вроде: «Не важно, насколько реальным я кажусь тебе, а ты кажешься мне, — мы гораздо менее реальны, чем нам это кажется. Мы все умрем. И что бы то ни было, это наш предел. Это наш предел». Мистер Сэммлер полагал, что вовсе не обязательно говорить столь многословно, можно сказать это молча. В сущности, это повторяли все и всегда, под видом других утверждений. И во всяком случае, всем было известно, что есть что. Но в настоящий момент Элия особенно нуждался в таком знаке, и он, Сэммлер, должен был быть с ним, чтобы этот знак подать.
Он снова позвонил в больницу и попросил соединить его с дежурной сестрой. К его удивлению, телефон ответил ему голосом Гранера. Значит, можно было звонить прямо Элии? Но ведь звонки должны его беспокоить. Нет, даже со смертоносной опухолью в голове он все еще не хочет выходить из игры, все еще делает свой бизнес.
— Как ты себя чувствуешь?
— А вы как, дядя?
Реально вопрос мог означать: «Где же вы?»
— Все же, как ты себя чувствуешь?
— Никаких перемен. Я думал, вы приедете меня проведать.
— Я буду у тебя очень скоро. Мне ужасно жаль, но ведь всегда так: когда особенно спешишь, что-нибудь как назло задерживает. Это уж обязательно.
— Вы вчера уехали, а мы не все еще обсудили. Нас отвлекли Анджела и другие неразрешимые проблемы. А ведь я хотел кое о чем расспросить вас. Про Краков. Про старое время. И между прочим, я рассказал о вас тут одному врачу из Польши. Я похвастался, что вы мой дядя. Он очень хотел бы почитать ваши статьи для польских газет о Шестидневной войне. У вас есть копии?
— Конечно, сколько угодно. Только дома.
— А вы не дома сейчас?
— Нет, не дома.
— Может, вы захватите с собой вырезки из газет? Заглянете по дороге домой и привезете?
— Конечно, конечно, но я бы не хотел терять время.
— Мне, возможно, придется спуститься вниз для анализов.
Нельзя было понять, какие обертоны звучали в голосе Элии. Способность Сэммлера к толкованию что-то не помогала. Ему стало не по себе.
— А времени у нас достаточно, — сказал Элия. — Времени хватит на все.
Это прозвучало странно, и тон был непривычный.
— Правда?
— Конечно, правда. Хорошо, что вы позвонили. Совсем недавно я пытался позвонить вам. Но никто не отвечал. Вы ушли из дому рано.
Сэммлеру было до того не по себе, что это как-то повлияло на его дыхание. Длинный и тощий, он сжимал телефонную трубку, сознавая, что лицо его выражает тревогу и страх. Он молчал. Элия сказал:
— Анджела тоже едет сюда.
— Я скоро буду у вас.
— Да, да. — Элия как-то странно растягивал даже односложные слова. — Так что же, дядя?
— Значит, до свидания?
— До свидания, дядя Сэммлер.
Сэммлер стал стучать в стекло в надежде привлечь внимание Шулы. Она казалась особенно белолицей среди переливчатой пестроты цветов. Его примавера. Вокруг головы ее была повязана темно-красная косынка. Она всегда покрывала голову, вероятно, страдая от мысли, что волосы ее недостаточно густые. Похоже, что в цветах ее восхищала именно пышность, щедрая мощь, многоцветность. Видя, как дочь бродит среди качающихся на ветру белокурых нарциссов с приоткрытыми желтыми зевами, отец поверил, что она и впрямь влюблена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35