А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Писателем я называю того, кто проникает в душу человека, в его характер. Для этого вы должны отдать себе совершенно ясный отчет в том, какова же основная черта, или, так сказать, ядро характера, который вы намерены изобразить. Ваша задача - добраться до того ядра, сделать его видимым, отбрасывая все наносное или несущественное. А вас отвлекают мелочи.
Мне действительно, как скульптору, лепящему с натуры, были дороги многие черточки моего героя, я не хотел их отбросить. Раздумывая над речами Бережкова, я вдруг вспомнил одну сценку, свидетелем которой мне довелось быть. Однажды утром Бережков просматривал при мне свежие газеты. И неожиданно ахнул. И крикнул на весь дом, зовя жену из другой комнаты:
- Валя! Статья про нас! Иди скорей сюда!
Она вошла, глядя на Бережкова с любящей, умной улыбкой. Статья тотчас была оглашена.
- Прелестно! Прелестная статья! - безапелляционно заявил Бережков. Вчера я продиктовал все это корреспонденту в пять минут.
Он радовался в этот момент поистине словно ребенок. Однако спустя четверть часа, когда мы приступили к очередной беседе о моторе Бережкова, о творчестве, о страсти конструктора, он сказал, кивнув на газету, на статью, что все еще лежала перед нами:
- Да, это приятно. Но ведь вещь создается не ради этого. Если вы, конструктор, работаете ради этого, значит, ваша вещь ничего не стоит.
Эти слова врезались мне в память. Я понимал, что они вели к чему-то очень глубокому в личности Бережкова, к основной черте, или, по его выражению, к ядру характера; понимал - такова его вера. И вместе с тем я чувствовал, что если, рассказывая про моего героя, приведу лишь эти слова без предшествующей сценки, то у меня не получится, не выйдет живой Бережков.
Однако я больше не спорил. Я записывал. Возвращаюсь к своим записям.
3
- Удивительная это вещь - человеческая психика, - продолжал свою повесть Бережков. - Как она изумительно сконструирована природой! Ведь я окончательно и бесповоротно запретил себе думать о каком-нибудь новом сверхмощном моторе, решил больше не гнаться за этой синей птицей, зарекся: пусть отсохнет моя правая рука, как только она проведет первую линию. И как будто обрел полное душевное спокойствие. Но вот подите же...
Сейчас я вам расскажу о самом решительном и самом горячем этапе своей жизни.
Однажды в июне 1931 года, прекрасным летним вечером, я выехал в командировку в Ленинград по делам института. В Москве, с небольшим удобным чемоданом, я сел в поезд-"стрелу". Знакомо ли вам это чудесное чувство отрыва от бренной земли, от привычного круга вашей жизни, когда поезд наконец трогается и вы словно понеслись куда-то в иной, таинственно-привлекательный мир?
Осталась позади, была закончена целая полоса дел: сверстана и утверждена пятилетка авиапромышленности, в составлении которой принял участие и я; подписан пятилетний план института; разработаны всякие титульные списки, спецификации; вычерчены и утверждены проекты; распределены заказы; получены ассигнования, фонды, наряды и т. д. и т. п. С той самой минуты, как колеса двинулись, я уже стал отдыхать. Забрался на верхнюю полку, на приготовленную мне свежую постель. Помечтал о встречах, отнюдь не предусмотренных командировочным заданием, о встречах, которые, возможно, случатся в Ленинграде. Впрочем, блаженство, вкушаемое мной на верхней полке, нарушалось порой мыслью об одном ленинградце - о Ладошникове. Собираясь в поездку, я твердо решил: в Ленинграде к Ладошникову не загляну. Да, не хочу ему показываться. Если мы увидимся, от большого разговора не уйти. Сперва Ладошников спросит о Маше, о наших общих друзьях, потом неминуемо задаст вопрос, который я не желаю услышать. Категорически не хочу! Ведь я же поклялся: "Пусть отсохнет моя правая рука..." И надо быть последовательным. Пусть же отсохнут и ноги, если они понесут меня туда, куда не следует идти! И довольно об этом! К черту эти мысли!
Вагон на ходу мягко покачивался. Я достал из чемодана книгу, какой-то приключенческий роман. Маленькая лампочка над головой уютно освещала страницы. Ни разу я не поймал себя на том, что читаю механически, обдумывая что-то иное. С удовольствием почитав, я сладко потянулся, выключил свет и уснул.
Бережков улыбнулся.
- Пока ваш покорный слуга спит, покрывая расстояние от Москвы до нашей бывшей северной столицы, мы, как принято в старинных романах, сможем кратко обозреть события, которые произошли за те полгода, как мы с ним расстались.
4
- Вернемся к дням, - продолжал Бережков, - столь тяжелым для меня, когда "Д-24" потерпел фиаско.
Приблизительно в это же время в авиационной промышленности были произведены аресты. Арестованным оказался и небезызвестный вам Любарский, этот, по выражению Шелеста, "нежный поклонник и рыцарь моторов", ценитель новой французской живописи, негодяй с острой бородкой, который когда-то при мне чуть ли не со слезой декламировал: "Россия, нищая Россия", и хладнокровно душил русские моторы.
Я со дня на день ожидал, что наконец арестуют и Подрайского. Правда, мы ни разу не поймали его за руку, но у меня не было сомнения, что он по мелочам непрестанно мешал нам. А может быть, и не только по мелочам? Однако проходили недели, а Подрайский оставался на воле, на своем прежнем посту в Авиатресте. По-видимому, превратности судьбы научили Бархатного Кота крайней осторожности. Возможно, нюх предостерегал его против опасных связей. Полагаю, что он в эти дни дрожал, но, так или иначе, не попался.
У нас в институте три или четыре вечера подряд продолжалось закрытое партийное собрание. Мне, конечно, не докладывали о том, что там происходило, но многое и не скрывалось от нас, беспартийных. Прежнее партийное бюро, которого, откровенно говоря, в повседневной жизни института я почти не ощущал, подверглось уничтожающей критике и было до срока переизбрано, заменено новым.
Вскоре в главном чертежном зале института было созвано открытое партийное собрание. На кумаче над столом президиума были начертаны слова: "Мы отстали от передовых стран на 50 - 100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут".
На повестке значился один вопрос: доклад директора АДВИ Августа Ивановича Шелеста об итогах и перспективах работы института. В этот напряженный политический момент, когда выяснилось, что мы так и не смогли дать государству отечественного мощного авиационного мотора, на собрание пришли поголовно все работники АДВИ. Меня повлекла к себе группа молодежи, младших конструкторов института, с которыми я провел столько дней и ночей за чертежными столами и в мастерских, в наших бедных мастерских с несчастными пятнадцатью станками, и на испытательной станции, и у стенда, выхаживая мотор.
Два года назад в этот самый зал, где сейчас столы сдвинуты к стенам, взгромождены один на другой, где шумят несколько сотен человек, два года назад, январским утром, я вошел сюда со своими щитами, сорвал бечевку, обертку из газет и, не промолвив ни слова, волнуясь, повесил на стену первую компоновку сверхмощной машины. Шелест стоял тогда вот там, прислонившись к косяку двери, потом сел на чей-то высокий табурет и, удобно закинув ногу за ногу, обхватив колено руками, разглядывал чертежи и до поры до времени помалкивал, никого не стесняя, следил, как я у доски, без пиджака, с засученными рукавами, отражаю все нападки, развиваю идею конструкции. И в серых глазах Шелеста, на удивление молодых, проскакивали и проскакивали искорки. И в боковую запертую дверь вдруг застучали кулаками: в зал рвались студенты-практиканты, проведавшие, что здесь вывешен чертеж самого мощного в мире мотора и идет жаркая баталия. Ниланд свирепо им крикнул: "Нельзя, эта дверь не открывается!", но они нажали, и дверь распахнулась... Впереди был староста группы - курчавый, большой, улыбающийся Андрей Никитин, который мог бы высадить плечом и не такую дверь.
Как давно все это было!.. Отдано два года жизни, два года страстного труда и...
И вот это тревожное собрание, на котором будут говорить о трагической судьбе мотора. Молодежь, которая когда-то вторглась сюда без позволения, теперь главенствует в зале, занимает первые ряды, а также и места в президиуме. Там и Недоля, и Никитин, Андрей Степанович Никитин, новый секретарь парторганизации института. Вместе с группой студентов-выпускников он поработал у нас практикантом и затем остался в институте. Не отличаясь дерзновенным, бьющим в глаза, буйным дарованием, он стал отличным математиком-расчетчиком. Мне говорили, что брат в шутку называл его "Поздняя звезда".
Вот он не спеша встает. Все в нем как-то тяжелее, основательнее, чем у Петра: руки крупнее, плечи шире, брови гуще. Но выдающиеся скулы и упрямо оттопыренные уши - никитинские, родовые.
Тут же, у этого стола, накрытого зеленым сукном, сидит Шелест. Он выглядит свежим, спокойным; отлично одет, как всегда. С ним кто-то разговаривает; Август Иванович слушает, удобно облокотившись; отвечает с доброжелательной улыбкой. Под взорами сотен пар глаз он, основатель института, как будто ничем не обнаруживает смятения, вполне владеет собой.
Никитин стоит, не призывая к порядку, не постукивая карандашом по столу или по графину, проводит рукой по вьющимся крупными витками волосам. Разговоры стихают. Он ждет еще немного и открывает собрание.
5
- Случалось ли вам замечать, - спросил Бережков, - что трибуна, то есть место, откуда публично выступают, обладает одной странностью. Вот вы сидите, разговариваете, даже шутите и улыбаетесь, более или менее удачно скрывая душевную сумятицу. Кажется, что вы уверены в себе, что вы ясно видите и понимаете свой путь, пройденный и пролегающий дальше. Но вот вам предоставляют слово, вы встаете, произносите с трибуны несколько первых фраз и вдруг подвергаетесь воздействию каких-то странных икс-лучей, пробивающих ваш панцирь. Вы словно просвечены. Видна ваша душа, страсть, стремление, убежденность или, наоборот, ваша растерянность, или беспомощность, или неискренность - то, что раньше оставалось незаметным. Почему так происходит, не знаю. Но я не раз это испытал.
Августу Ивановичу Шелесту было, слава тебе господи, не в новинку говорить на людях. Почти тридцать лет кряду он изо дня в день всходил на профессорскую кафедру в Московском Высшем техническом училище. Все мы, инженеры АДВИ, и только что выпущенные, и старожилы института, были его учениками, привыкли к его ясной, строгой речи.
В полной тишине Шелест поднялся для доклада, открыл большой желтый портфель, вынул папку, налил в стакан воды, посмотрел на аудиторию, произнес первые слова. И вдруг, едва он начал говорить, почувствовалось, что он растерян, неуверен, не знает, как и куда вести дальше свой корабль. Не заглядывая в лежащую перед ним папку, помня наизусть весь материал, каждую цифру, всю аналитику доводки, Шелест будто читал лекцию об итогах некоего научного эксперимента над неким мотором "АДВИ-800". По залу сразу прокатился гул. И не стихал. Делая вид, что он этого не замечает, Шелест прежним ровным тоном продолжал свой строго технический анализ, но все понимали, что Август Иванович делает вид, делает над собой усилие, чтобы... Ну, как бы вам сказать?.. Чтобы пройти по какой-то узенькой дощечке и не смотреть по сторонам, ибо там, за этой дощечкой чистой техники, для него все неясно, все зыбко. Позади Августа Ивановича стояла черная классная доска. Он направился к ней, чтобы начертить диаграмму, показать графически какую-то закономерность доводки мотора. Но кто-то крикнул из зала:
- Не о том говорите! Скажите о своих ошибках!
Шелест обернулся, побледнел. Пожалуй, еще никогда аудитория его учеников не встречала его так.
- Товарищи!
Ему изменил голос, чуть дрогнул, но Август Иванович опять овладел собой.
- Товарищи! Волнообразная кривая с резким затуханием после пика позволяет нам определить...
Его спокойно остановил Никитин:
- Август Иванович, простите, что я вас перебиваю...
- Пожалуйста, - машинально выговорил Шелест.
- Вы слышали вопросы из зала? Я тоже от имени бюро прошу вас поделиться с нами своими мыслями о том, каковы были ошибки руководства института.
- Извините, но я не чувствую себя обязанным здесь каяться.
- Дело не в покаянии. Дело в том, чтобы дать стране мотор. Почему же его нет? Мы хотим знать все. - Никитин помолчал. - Но, может быть, ошибок не было? - продолжал он. - И мы потеряли наш мотор, не сделав ни одной ошибки? Вы же, наверное, это продумали, Август Иванович?
- Да, думал об этом. Вспоминал весь путь института. И, извините меня, не мне говорить об этом, но... Россия имеет сейчас подлинный научно-исследовательский институт авиационных моторов. А что до ошибок... - Шелест пожал плечами. - Может быть, мне их укажут. Буду благодарен. Но теперь, с вашего разрешения...
Кто-то выкрикнул с места:
- Почему вы молчите о вредителях?
- Товарищ председатель!.. - произнес Шелест.
Было видно, что ему нелегко прибегать к чужому авторитету, чтобы заставить себя слушать. И где же? В своем институте. Этого тоже еще не случалось на его веку.
- Август Иванович, - сказал Никитин, - этот вопрос вполне законен. Миновать его нельзя.
Шелест как-то выпрямился. Мне запомнились его сжатые губы и седоватая прядь, опустившаяся на смуглый лоб.
- Не знаю, - с некоторым усилием проговорил он, - не знаю, может быть, я слишком старомодный человек, но у меня не укладывается в голове, что эти люди сознательно вредили. С иными из так называемых вредителей я сидел рядом на студенческой скамье, встречался с ними на протяжении десятилетий, никогда не сомневался, что это талантливые инженеры, и не могу поверить, чтобы инженер, то есть по самому своему существу созидатель и строитель, стал бы умышленно пакостить, уничтожать. Это выше моего понимания...
Его опять перебивали, выкрикивали возражения и вопросы, но Никитин попросил тишины.
- Продолжайте, Август Иванович, ваше сообщение, - сказал он.
На классной доске Шелест так ничего и не начертил - понял неуместность этого и не смог уже найти прежнего профессорского тона. Он развернул папку, начал в нее заглядывать и, видимо сокращая, комкал свою академическую стройную лекцию. Становилось ясно: дальше он не поведет АДВИ.
6
Рассказывать - так рассказывать все. На собрании произошел еще один очень странный случай, правда малозначительный, о котором сейчас, наверное, никто не помнит. Но я помню. Это стряслось со мной.
Как вам известно, я очень тяжело воспринял кончину мотора. Сначала метался, потом некоторое время был подавлен. Но все это было уже пережито. И, казалось бы, я вполне оправился, снова обрел душевное равновесие. Сидел на собрании рядом с молодыми друзьями, непринужденно наблюдал, обменивался с ними впечатлениями. Но, представьте, на трибуне я тоже оказался в сфере загадочных лучей и...
Вот как это было. Я не записывался для участия в прениях, не предполагал говорить. Выступали молодые инженеры, которые вместе со мной и с Шелестом пережили всю эпопею доводки, вместе со мной мучились, нервничали из-за непрестанных изматывающих, необъяснимых проволочек в выполнении наших заказов, постоянно тут и там чувствовали чью-то злую руку. Заявление Шелеста о том, что вредительство представляется ему невероятным, вызвало отпор. Шелеста опровергали, говорили о нем резко, не считаясь с его авторитетом, его возрастом. Август Иванович сидел, расстегнув коричневый пиджак, сунув пальцы за пояс брюк; он ни разу не опустил головы, куда-то смотрел перед собой.
После трех-четырех выступлений Никитин со своего председательского места во всеуслышание обратился ко мне.
- Товарищ Бережков, собрание хотело бы выслушать и главного конструктора.
Предложение застигло меня несколько врасплох. Но, впрочем, почему же? Ведь у меня имеется совершенно четкое мнение по всем вопросам, затронутым здесь. И нет причин его скрывать. Что же касается моих личных решений, моего тайного "табу", то... Разумеется, не стану же я об этом объявлять. Это моя душевная жизнь, она спрятана под панцирем. Что же, я готов!
Я выбрался из своего ряда; по пути в одну минуту схватил мыслью, представил всю речь, кристально ясную, абсолютно стройную. Ничуть не волнуясь, подошел к столу, обернулся к залу, произнес несколько первых слов и... Что такое? Я будто заиграл на каком-то расстроенном инструменте, издающем фальшивые ноты. Клянусь вам, я этого никак не ожидал.
Черт побери, ведь мне же все ясно! Еще три года назад я сам крикнул в лицо Любарскому: "В тюрьму! В тюрьму! Вот где для вас место!" Так почему же здесь, с трибуны, я говорю о нем какими-то пошлыми фразами, без вдохновения, без огня, без ненависти, которая, знаю, горела же во мне? Даже об измучившей нас вечной волоките в Авиатресте, в отделе, где восседает Подрайский, я сказал не взволнованно, не убедительно, а как бы по обязанности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62