А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А впустую я обещать не могу. Что? Без разговоров! Чтоб было!
Он бросил трубку и возмущенно задвигался в кресле своим богатырским телом. Высокая, узкая желтая дверь, какие обыкновенно бывали в гимназиях и в банках, быстро открылась, и в кабинет вошел Фрунзе. С виду он был совершенно спокоен и даже улыбался. Но Куйбышев привык не доверять наружному спокойствию этого человека. По мелким-мелким, еле заметным для глаза признакам он всегда умел услышать в нем гулкий бой его сердца, почуять жар его крови, поймать на быстром полете встревоженную мысль. Фрунзе держал в руках бумаги и, словно чего-то в них не понимая, с удивленной улыбкой разглядывал синие машинописные строки.
— Что случилось?
— Или я сошел с ума, — сказал Фрунзе, кладя бумаги перед Куйбышевым на стол, — или они там… Вот — последние приказы командующего фронтом, отданные им тотчас по возвращении из Москвы. У меня отнимается Пятая армия. Делается это тогда, когда Пятая грудью встречает бешеный натиск бугульминских войск генерала Войцеховского. Только что разговаривал по проводу, — никакого толка. «Расчленение Южной группы — вопрос решенный». Надо ехать в Симбирск…
— Боюсь, что не в Симбирске зарыта собака, — мрачно проговорил Куйбышев, — не знаю, что будет, как будет. Но когда-нибудь лопнет мое сердце, — не выдержит вражьей подлости и — лопнет!
* * *
Лабунский сидел в кабинете Азанчеева, скромно составив вместе коленки и еле слышно постукивая пальцами по жестянке с табаком. Впрочем, всегдашняя развязность постепенно возвращалась к нему по мере того, как развертывалась беседа.
— Итак, Карбышев относится к вам настолько недружелюбно, — говорил Азанчеев, — что решительно отказался использовать ваши знания, опыт и мужество. Да! Этот человек ни к кому из своих прежних соратников не питает уважения, ни за кем не признает заслуг. Его уже одергивали из Москвы. Но… как с гуся вода! Возможно, что он видит в вас конкурента, — кто знает? Когда авторитет шатается, люди подпирают его плечом и при этом обязательно толкаются. Однако чем же я могу вам помочь?
— Пожалуйста! — прохрипел Лабунский, — прошу вас!
— Благожелательность — основное правило в отношениях между порядочными людьми. Вы нуждаетесь в хорошем совете. Слушайте. Карбышев вам отказал; здесь, в штабе Южной группы, вы уже ничего не добьетесь. Вам надо теперь действовать через штаб фронта и для этого сегодня же выехать в Симбирск. Литер на проезд получите у нас. Я назову вам людей, с которыми вы будете говорить в штабе фронта. Никаких ссылок на меня делать не следует. Это тем более излишне, что ваше появление в Симбирске совпадет с пребыванием там товарища Фрунзе. Почему надо ехать сегодня же? Очень просто. Два месяца назад Карбышев был назначен главным руководителем военно-инженерных работ на Восточном фронте. До сих пор его задерживал здесь товарищ Фрунзе. Но обстоятельства начинают так складываться, что и сам товарищ Фрунзе не нынче-завтра может утратить свое положение. И тогда Карбышев немедленно окажется в Симбирске. Вы понимаете: стоит ему вступить в свою новую должность, как места для вас не окажется уже и на всем Восточном фронте. Вот почему я советую вам спешить…
— В какую армию прикажете проситься? В Пятую?..
— Ни-ни-ни… Отнюдь! В Первую, в Туркестанскую, в Четвертую. Только не в Пятую. Причина? Так и быть, я скажу. Дело в том, что вопрос о замене товарища Фрунзе еще не решен окончательно. Кажется, его замена для кого-то нежелательна. Но мы имеем два приказа командующего фронтом, который только что вернулся из Москвы, и приказы эти направлены прямо против товарища Фрунзе. Отныне центр тяжести военной борьбы на Восточном фронте считается перенесенным к северу, за Каму. Белебейская операция товарища Фрунзе признается пустяком. И потому командование фронтом изымает Пятую армию из состава войск Южной группы и двигает на Мензелинск. За всем этим кроется нечто очень большое. Я почти вижу, как бикфордов шнур тянется из Москвы через Симбирск сюда, к нам, где, собственно, и должен произойти сокрушительный для товарища Фрунзе взрыв. Это имеет отношение к вам, дорогой Лабунский, ровно постольку, поскольку вероятное падение товарища Фрунзе повлечет за собой немедленное вступление Карбышева в новую должность, а Пятая армия, именно она, окажется у него в непосредственном инженерном подчинении. Спрашивается: зачем же вам нужно сажать Карбышева на свою шею?
— Вы абсолютно правы, — пробормотал Лабунский и подумал: «Эко счастье, что наскочил я на такого доброжелателя!»
И он принялся шаркать, кланяться и благодарить, тщательно соблюдая все правила старовоенной вежливости.
* * *
День отъезда Фрунзе в Симбирск был пятнадцатым днем Бугурусланской операции. Можно было подводить первые итоги. Они были немаловажны. Все три корпуса армии генерала Ханжина последовательно, один за другим, разбиты наголову. Там, где белыми наносился главный удар, то есть в самом центре Восточного фронта, противник отброшен на сто пятьдесят километров и от наступления перешел к обороне. Но окружить и вовсе уничтожить его все-таки не удалось. Помешали путаные распоряжения фронтового командования. Армия Ханжина не только существовала, — она еще и усиливалась свежими резервами (корпус Каппеля). В Уральской и Оренбургской областях продолжали бунтовать белоказаки; однако Уральск держался. Так обстояли дела в районе войск Южной группы. На севере они обстояли хуже. Там Гайда теснил Первую и Третью армии, и Казань переживала опасные дни. Что же надо было делать? Во-первых, добить врага в центре, — главное; во-вторых, подавить восстание белоказаков; в-третьих, приостановить наступление Гайды. Фрунзе находил, что решение последней задачи должны взять на себя армии Северной группы. А командующий фронтом считал, что для этого необходимо усилить Северную группу Пятой армией, отобрав ее у Фрунзе. Спорили долго и с трудом согласились на том, чтобы поделить Пятую армию между Севером и Югом.
Пока спорили, противник оставил Белебей. Войска Южной группы продвигались вперед, почти не встречая серьезного сопротивления. В мыслях Фрунзе уже складывался план овладения Уфой силами Туркестанской армии. Одновременно можно было бы приступить к активным действиям под Уральском и Оренбургом. Фрунзе вернулся в Самару, молчаливо настороженный, но с ясной и свежей головой, полной смелых и твердых решений.
Дачи, отведенные городским советом Фрунзе и Куйбышеву на Просеках, представляли собой большие, светлые летние дома. Но Фрунзе устроился не в большом доме, а в маленьком деревянном, игравшем прежде роль какого-то служебного помещения при даче. Отсюда в штаб и из штаба на дачу Фрунзе ездил верхом. Он очень любил лошадей и верховую езду. Ему подавали Лидку. Это была высокая, стройная лошадь, с блестящей, шелковистой шерстью, живыми широкими ноздрями и быстрым взглядом огненных темных глаз. Почуяв близость хозяина, Лидка радостно ржала и, нервно пританцевывая тонкими ногами, старалась так повернуться и стать, чтобы обнюхать хозяйское лицо и, отфыркнувшись горячим паром, засунуть морду под знакомое плечо. Фрунзе ездил хорошо, сидел в седле красиво и прочно, уверенно работая поводом и шенкелями. Посылая лошадь, не горячил ее; спокойная требовательность — обязательное свойство настоящего наездника. Глядя на Фрунзе в седле, никто бы не подумал, что стоит ему порезвей спрыгнуть наземь, как он уже и хром. Почти при всяком резком движении в его правой ноге вдруг вывертывалась чашечка, и тогда он не мог ходить. Осталось это от давних времен, когда казаки под Шуей волокли его, притороченного между парой лошадей. И случалось с тон поры много раз, что спрыгнет Фрунзе с коня, сядет на землю, вправит чашечку, а затем снова в седло и — пошел…
Белебейская операция продолжалась четверо суток. Она началась пятнадцатого мая; семнадцатого — красные башкирские части с боя заняли Белебей; а девятнадцатого — уже было ясно, что основной оперативный резерв белых — корпус Каппеля — разбит и отброшен на восток. Итак, противник опять понес поражение. Но, двигая на Белебей, кроме пехоты, еще и конницу, Фрунзе рассчитывал перехватить коммуникации Каппеля и не дать ему отойти к Уфе. А этого добиться не удалось. И все, что уцелело у белых на фронте Южной группы после бугурусланского, бугульминского и белебейекого погромов, покатилось теперь на Уфу и Бирск.
Контрнаступление на Колчака требовало своего завершения. Фрунзе и раньше предвидел поход на Уфу. Но после Белебея необходимость такого похода окончательно определилась. Опять — папиросы вместо еды; сода вместо питья; темные пятна вокруг глаз; и почти не сходящее с языка адъютанта тревожное имя: Османьянц. Утром и вечером подавали Лидку. Она ржала, плясала, ласкалась; но хозяин не замечал ее преданности. В маленьком домике при даче на Просеках зеленый огонек настольной лампы упрямо не потухал до рассвета. В новом плане решительной победы рождался здесь для битвы на Востоке блистательный исход.
* * *
Долгоногий, длиннорукий, сутуловатый, могучий, похожий на очень хорошо обученного военному строю орангутанга, Лабунский вытянулся перед Фрунзе. Еще в Симбирске он начисто сбрил остатки своей великолепной норвежской бороды, а сегодня, готовясь к представлению, еще и приоделся. Последнее посоветовал Азанчеев: командующий не любит нерях. Фрунзе внимательно смотрел на Лабунского. Умные, смелые до дерзости глаза… На лице — готовность немедленно куда-то пойти и что-то сделать. Такие люди бывают очень полезны. Но они же могут быть до крайности опасны и вредны. Надо уметь им приказывать.
— Где я вас видел?
— Вы могли меня видеть, товарищ командующий, только в штабе фронта, где я получал направление в то самое время, когда вы там были.
Лабунский положил бумажку на стол. Фрунзе прочитал ее. «Жаль, что нет сейчас в Самаре Карбышева», — подумал он. Карбышев выехал вчера в Четвертую армию.
— Товарищ Азанчеев мне говорил, что вы — георгиевский кавалер. За что получили Георгия?
Много, очень много раз приходилось Лабунскому рассказывать эту историю. И не было среди его рассказов хотя бы двух совершенно похожих один на другой. И не было ни одного, который воспроизводил бы лишь то, что в действительности было. Привычка бахвалиться и фанфаронить подстегивала воображение Лабунского, и обилием выдуманных мелких подробностей постепенно заволакивалась, заслонялась в его памяти правда. Он ясно почувствовал, какой непонятной для него и чужой стала, наконец, эта правда, когда, отвечая на вопрос Фрунзе, стал рассказывать о взрыве подземной галерей на Бескидах. И на этот раз ему хотелось прихвастнуть. Но произошло странное: фантазия ни с того, ни с сего свернула крылья. Полузабытая быль вспоминалась с трудом, и получалось так, будто Лабунский говорил не о себе. Вместе с мелочами, отступавшими в тень, тускнел ореол фальшивого блеска, а то, что выходило, как главное, на передний план, никогда до сих пор не казалось Лабунскому главным. Заговорив о Елочкине, он отнес эпизод своего спасения этим солдатом не к мелочам, как прежде, а к главному, и вдруг понял, почему, точно слепой стены, держится правды: какой бы неудобно-голой ни была эта правда, говорить ее Фрунзе легче, чем лгать. Есть люди, к которым надо входить не большими воротами саморекламы, а потаенной, заветной калиточкой верного слова. Лабунский знавал таких людей. И знал, что Фрунзе таков. Вот он переспрашивает:
— Фамилия солдата — Елочкин?
— Да. Телеграфист. Осенью шестнадцатого уехал с фронта на Путиловский. Я был тогда в отборочной комиссии и отправил его, как слесаря, в Питер.
— Удивительно! — засмеялся Фрунзе. — Ведь я этого Елочкина знаю. История вашего подвига мне также известна. Все правильно. А где вы были и что делали в Октябре?
Лабунскому показалось, что он прыгает в пропасть. Следующий вопрос Фрунзе будет: «Эсер?» — И тогда — конец, потому что надо будет опять сказать правду.
— Я был членом армискома Восьмой на Юго-Западном фронте.
— В самом гнезде эсеровщины… — тихо усмехнулся Фрунзе, — но об этом я вас расспрашивать не стану. У меня другой вопрос. Можете дать мне слово честно служить в Красной Армии?
Взгляд Фрунзе сиял чистотой, лицо — приветливостью, рука готовилась к пожатию. Лабунский громко и продолжительно откашлялся, по привычке, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями и изловчиться в ответе. Но чистота, истекавшая из ясных глаз Фрунзе, обессиливала его. Он чувствовал, как с головой погружается в эту чистоту, как смыкается над ним ее свежая и светлая волна. Так и не собравшись с мыслями и не изловчившись, он прогремел:
— Даю, товарищ Фрунзе, честное слово бывшего русского офицера, пережившего очистительные дни Октября, верно служить народу и его революции!
И с радостным безрассудством отдаваясь порыву небывалой искренности, — что за удивительный человек этот Фрунзе! — еще раз повторил:
— Честное слово!
Фрунзе написал несколько слов на бумажке из штафронта.
— Хорошо. Поедете в Туркестанскую армию. Начинж там стар и пассивен. А вы — молоды и энергичны. Армии предстоит большая работа. Сперва будете помогать старику, а потом… от вас зависит. Желаю успеха!
* * *
Двадцать первого мая началась деятельная подготовка Уфимской операции. Нанесение главного удара возлагалось приказом Фрунзе на правый фланг Туркестанской армии, который должен был обойти Уфу с юго-востока. При успехе маневра перед войсками Южной группы открывался путь на Урал. На фронте Туркармии уже начинали завязываться мелкие бои, когда Фрунзе с оперативной частью своего штаба, вечером двадцать третьего, выехал в Бугуруслан. Он хотел сам, лично и непосредственно, вывести свои войска на Урал. Но смотрел он много дальше Урала. Если на первом плане его перспективы лежала Уфа, то на последнем ясно виделась освобожденная Сибирь…
Туркармия наступала, тесня противника к реке Белой. Вдоль дороги, по которой ехал Лабунский, догоняя штаб армии, змеились окопы, чернели круглые воронки от снарядов и бесчисленные трупы, людские и конские, приникали к изрытой земле. Через сутки Лабунский был в штарме. Начинж, горбоносый старик с рачьими глазами, из прежних инженерных полковников, принял его с явной неприязнью. Вероятно, он уже различил длинную тень, которую бросало назначение Лабунского на его собственное будущее, и от этого нервничал. Знакомясь с Лабунским и просматривая его бумаги, он сердито ворчал: «Едут, едут… со всех. сторон едут… Саперов нет как нет, а начальства все прибывает… И зачем это, господи боже мой!» Он вздохнул.
— Ну, зачем вы ко мне приехали?
Лабунский вытянул голову из плеч, как бы отбивая ею удар мяча.
— От того, что вы мне это говорите, товарищ начинарм, я ведь никуда не исчезну. Следовательно…
— На ручки проситесь?
— Велик и тяжел, не удержите. Уж лучше пошлите в дивизию.
— Что? — удивился старик. — Не хотите оставаться в штарме?
— Не хочу.
— Странно! А я думал… Все за штарм цепляются… Гм! Что ж, превосходно! Тогда поезжайте в стрелковую. С богом!
* * *
Посреди темной зелени сосновых рощ сверкали серебряные пруды. За прудами и сосновыми рощами — низкие болотистые лески. Озера — как чаши, полные чистых слез. Тростник качался. Неуемными хорами крякали утки. Все это бывало особенно хорошо на утренних зорях, под гаснущим месяцем…
А стрелковая дивизия шла да шла на подводах, быстро наступая от Бузулука на Уфу. Противник отходил без боев. Задерживалась дивизия только на реках, то и дело преграждавших ей путь: Боровка, Кинель, Ик… К счастью, в дивизии было много красноармейцев из Самарской и Оренбургской губерний. Почти все они были отличными лодочниками, так как до военной службы работали на Волге и Урале. Они превосходно выбирали места для форсирования рек, умели скрытно приготовить переправу из того, что оказывалось под рукой, — ни одна веревочка, ни один гвоздик не пропадали, — и вообще действовали находчиво и внезапно. Но восстанавливать пролеты взорванных мостов было для них трудной задачей. Кое-где еще торчат сваи, а кое-где от них уже и следа нет. Развороченные перекладины проваливались я висели вниз. Батуев стоял на берегу реки и в тихом отчаянии разводил руками.
— О чем задумался, детина?
Авк вздрогнул и оглянулся. В десяти шагах от него, на пригорке, подпирая плечами светлое дымчатое небо, как привидение на ходулях, высилась саженная фигура Лабунского. Не спрашивая, как и зачем очутился здесь Лабунский, Батуев бросился к нему.
— Ну, чем же я буду забивать сваи, когда у меня ни одного копра нет?..
— А голова? — насмешливо прохрипел Лабунский. — Забыли про голову, Авк! Работайте головой. Я сейчас от начдива — представлялся. И он тоже считает, что главное — голова…
— Чья голова?
— Чья-нибудь. Если не ваша, так моя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110