А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Причем преступления, совершенного против твоих соотечественников. Но руки мои не обагрены кровью. Они умерли бескровной смертью через повешение. Я не заведовал казнью, не отдавал распоряжений. Смит и Вессон сделали все за меня. Я просто присутствовал. Но этого ведь достаточно. К тому же мое присутствие запечатлено кинокамерой. Так что, видишь ли, я теперь убийца. Пять человек. Пять партизан из отряда того Ясного, о котором я писал тебе. Меня теперь преследует английский язык, видимо, это наказание за мои преступления. Ведь английский язык — это язык совести. Мы захватили их среди болот, остальные погибли в бою с мускулистыми папуасами — носильщиками поклажи. Но и папуасам пришлось несладко. Болотные постояли за себя. «Дорого продали лорды головы, шпаги, баронства…» Я все смотрел в лица трупов, смотрел в лица пленных, думая увидеть лицо их командира, знакомое мне по моим сновидениям. Но его среди них не нашлось. Конечно же, он ускользнул. Могло ли быть иначе? Вечно ускользающее «Я снов». Ускользающая ясность… Остались простые. Я сделал для них то, что мог — избавил от допросов, от издевательств. Вместо этого я приводил их в деревенскую горницу, украшенную так, как русские украшают комнаты, где лежит покойник — лампада под иконой, остановленные часы с разбитой вдребезги кукушкой на бревенчатой стене, зеркала, занавешенные рушником, «кутья» (сладкое ризотто с изюмом и медом) на лавке. На столе, по моему приказанию, лежал лысый, рыжеватый человек в темном костюме. Он лежал неподвижно, старательно изображая мертвого. На стенах комнаты висели русские лубки в рамках, некоторые времен еще наполеоновских войн. Густав Гнесс, руководитель нашей экспедиции, был страстный собиратель русских лубков и народных олеографий, раскрашенных от руки. Особенно он любил лубки, воспевающие русскую удаль и славу русского оружия. Лубок и тело! Странно как-то переводить взгляд с этих яблочноликих румяных баб, раскачивающих на вилах французского карлика, с раскоряченных казачков, нанизывающих на штык синего шведа, снова и снова переводить свой сияющий взгляд со всей этой дребедени на скромно одетый псевдотруп в начищенных гражданских ботинках, лежащий на сельском столе. В сочетании неподвижного человеческого тела и лубочного изображения есть нечто… Я не смогу объяснить тебе.Я вводил их поодиночке. Руки у всех оставались связаны за спиной. Иначе бы эти руки сразу же ухватились бы за мое горло. Я указывал им на псевдотруп. На лице у него трепетал отсвет лампады. Задавал несколько несложных, «наводящих» вопросов. Они не реагировали.Итак, не очень-то он и похож на Ленина. В их угрюмых лицах я не приметил никакого узнавания.Был один неожиданный сентиментальный эпизод. Вообще-то они не разговаривали со мной. Но в какой-то момент, когда их уже собирались уводить, один из них — светлоглазый, загорелый парень — вдруг стал странно ежиться, поводить плечами, как будто по ним кто-то бегал, потом он протянул ко мне связанные руки, и я увидел, что из рукава у него выглядывает белый мышонок с красными вампирическими глазенками.— Please, take care about my pat, — произнес партизан.Я даже не удивился, что он обращается ко мне по-английски. So, I take care about his pat. Every day I fead him with small pieces of fat, carrot, bread and potatoes. Also I bring him milk. He lives in the shelter. I want take him alone to Berlin. May be, I will present him to you — you'll love this little angel with bloody eyes. Я назвал его Макс в честь Макса Шрека, сыгравшего вампира из Носферату.Их повесили, как водится, на рассвете, в воскресенье. Кинооператор и фотограф так и сновали вокруг виселицы. Солдаты согнали селян. Напоследок светлоглазый парень что-то произнес. Я не очень расслышал, так как стоял далеко и смотрел в сторону. Я постарался быть пьяным в то утро. Видимо, он обращался к нам, а не к селянам, так как говорил по-английски. Немецким, видимо, он не владел. В его речи мелькнуло что-то про зубных врачей. Я не очень понял. Густав Гнесс во время казни смеялся и курил. Он сказал, что для него это дело привычное. На следующий день он исчез. Мы нашли его на опушке леса — он висел на верхушке огромной сосны, очень высоко. На его лице было написано синими чернилами: «Здравствуй, товарищ фашист». Убили и Смита. А Вессона кто-то напугал — он перестал говорить (и раньше-то был немногословен), впал в тревожную апатию. К тому же его постоянно тошнило. Его отвезли к врачу, в соседнюю деревню. Не знаю, стало ли ему лучше.Я тоже готов к смерти, но пока что чувствую себя хорошо.Вчера целый день провел в седле — скакал в одиночестве по пустым окрестным полям. Как мне описать тебе эту дымку, этот низкий русский туман над самой землей и его поползновения..?Ты сама знаешь. Я был хорошей мишенью — там, на этих полях. Но никто не попробовал. Никакая птичка не просвистела над моим сердцем. Странно. Гнесса так тщательно охраняли. А я вот… Возвращаясь, встретил старика. Он поклонился, ломая шапку. «Мышак-то здоров, барин?» — спросил старик застенчиво, сквозь усы. Я сначала не понял, наклонился к нему с лошади (мне показалось: мышьяк то здоров?). Он повторил вопрос. Я сообщил ему, что альбинос здоров, благоденствует. «Ухаживайте хорошенько, — улыбнулся туземец. — А то, неровен час…» Я кивнул и ускакал.Так я и живу, подкармливая кусочками сала и моркови своего ангела-хранителя. Но подлинный мой ангел-хранитель — это ты, и есть еще один ангел, в Риме. Помню о тебе, даже если не соблаговолишь более одаривать меня дружбой, после описанного.Поклон красным лилиям и гиацинтам. Жаль, что не прочтешь ты никогда это ненаписанное письмо.Твой Юрген
P.S. Прибывает новый карательный отряд. Начальство, кажется, хочет убить здесь всех, включая малолетних. Зачем понадобилась эта публичная казнь, если устрашенные должны быть истреблены сразу же вслед за их устрашением? К счастью, я покидаю эти места. Прощай. Моему глубокопочитаемому учителю И.Сеченову посвящаю эти записки…
В темно-синем доме зародилось существо по имени Знавр. Оно само себя крестило. Более того, само свои же собственные роды приняло. Не было самостоятельнее ничего, нежели это существо. Оно было собственной матерью и своим отцом, потому и обозначало себя частенько двумя огромными буквами М и О темно-синего цвета. Знаврика вскоре стали знать и вне темно-синего дома. Отзывались о нем хорошо, но неизменно добавляли при упоминании о нем: «Этот сам встал на ноги, сам себя сделал». А что? Сейчас все больше и больше появляется таких.
Вот и короткие повествования появляются в наше время, выгравированные тонким шрифтом на светлой стали:ГЛАЗ СТАТУИ, ИЛИ ПРЕДУГОТОВЛЕННОЕ УБИЙСТВОНекие проведали, что должна треснуть огромная статуя в центре площади. И что в этот момент из ее левого глаза хлынет убивающий луч. Долю секунды он продержится и погаснет. Но если направить нужным образом…Нашлись усердные — направили, рассчитали, подгадали. В заветный момент — щелчок! Трещина разъяла тело гиганта, а из глаза — сфальц! — тончайший луч брызнул прямо в распахнутое окно, где над бумагами сидел человек, на которого хотели покуситься. И не стало этого человека.Да, такое вот изощренное убийство. Убийство. А меня вот тошнит при одной мысли о насилии. Неужели не будет этому конца? Перестали бы заигрывать с яростью — и точка!
…Дунаеву еще какое-то время продолжало казаться, что он читает книгу. Но вскоре он осознал, что глаза его закрыты и что тексты являются ему за закрытыми веками, причем написаны они на каких-то довольно роскошных предметах. Свет трепетал за веками и был многоцветным. Дунаев, вспомнив о выпитом «лекарстве», решил, что это — нежное вещество, ласковейший наркотик, собирающийся развлекать его интересными сказками, как добрая Арина Родионовна. Но он ошибся. Это было только начало.Внезапно он понял, что сейчас умрет. Резко открыл глаза. Его заставили сделать это яркие, белые вспышки, которые стали с щелканьем пробиваться сквозь нежный галлюциноз. Навязчивый стрекот, грубые голоса. Казалось, орут каменные обезьяны. Открыв глаза, парторг подумал: снимают кино. И он — в главной роли. Все ярко, до боли, осветилось, и ясно стало, что смерть близка, так как два ее главных представителя — Кинооператор и Корреспондент — суетились где-то внизу, у самых ног Дунаева. Один орудовал кинокамерой, другой, целясь в лицо парторга, щелкал фотоаппаратом. Это и порождало тот стрекот и вспышки, которые «разбудили» Владимира Петровича. Дунаев сразу признал Кинооператора и Корреспондента, хотя оба сейчас щеголяли в немецких мундирах СС. Желтое пушистое личико Корреспондента, с черными глазками-угольками, лишь разок мелькнуло между вспышками, а лица Кинооператора он никогда не видел — оно всегда оказывалось заслонено камерой или погружено в тень. Грубые голоса принадлежали фашистам, солдатам и офицерам, которые тоже что-то делали и готовились что-то делать внизу. Фашисты выдались огромного роста, метра три в вышину, двигались быстро, но с трудом, и в целом казались сотканными из какого-то крошащегося материала. Приглядевшись, Дунаев понял, что они формируют зрительный зал на открытом воздухе: сгоняют публику, ровняют ее ряды. «Вот это правильно! — подумалось парторгу. — Где кино, там и публика. А может, это театр? Скорее всего, одновременно кино и театр». Публика, впрочем, показалась ему некачественной: какие-то заплаканные бабы, опухшие белобрысые старички, девчонки с подбитым глазом в рваных ситцевых платьицах, грязные мальчики в полотняных рубашках. Все они выглядели несчастными и напоминали черно-белые фотографии.Сейчас Владимиру Петровичу хотелось бы другой публики: советской, вальяжной. Хотелось бы полногрудых нарядных барышень под руку с советскими офицерами в начищенных сапогах, хотелось бы полковников в орденах с симпатичными женами, научных работников и композиторов в широких двубортных костюмах, их прелестных дочек в коралловых ожерельях, благородных старух-театралок, чистых, упитанных детей с перламутровыми биноклями… Но всего этого не было. Была странная лужайка, нанизанная на оранжевую струну. За лужайкой — непонятный рассвет над зубчатым лесом. А также толпа белорусских крестьян, окруженная солдатами вражеской армии. Фашистский начальник курил и ухмылялся, подвыпивший. Рядом стоял молодой офицер, совсем пьяный, еле удерживающийся на ногах, с повисшей набок головой. Старший заботливо поддерживал его. Поодаль чернел автомобиль, у которого все дверцы стояли распахнутые, как крылья у жука, собравшегося в полет. Всеми своими крыльями, надкрыльями, стеклами и фарами автомобиль отражал виселицу и пять мутных человеческих фигурок, стоящих на помосте, с картонками на груди. Тут только Дунаев понял, что происходит публичная казнь. Он стоял на помосте в числе пяти приговоренных, и чьи-то заботливые руки уже накинули на него петлю — еще не сжавшуюся на горле, покамест вольно раскинувшуюся на плечах. Кто-то вслух читал приговор или какое-то заявление — слова доходили в виде неких ритмов, но смысл их оставался непонятен. Внимая этим ритмам, напоминающим шум прилива, Дунаев пытался узнать себя среди отражений в стеклах распахнутого автомобиля. Он понял, что он это не он, а Яснов. Он «узнал» себя в виде Яснова — издали, из серебряной фары (изнутри сетчатой, как глаз насекомого) ему улыбнулся дробящийся облик командира — на вид моложе своих лет, смуглый, худощавый, с выгоревшими на солнце волосами. Теперь он уже не помнил, что был когда-то Дунаевым, что был ниже ростом, плотнее, старше. Ему казалось, он родился Ясновым, командовал партизанским отрядом, как мечталось ему с самого начала войны. А теперь вот попал в плен к немцам и пришло время умереть. Ну что ж, самое время. Дождавшись, когда завершится чтение приговора, этот новый Яснов махнул рукой, давая знак собравшимся, что намерен произнести свое прощальное слово. Он чувствовал: все сконцентрировалось на нем, — все, вплоть до далеких пеньков в лесу. Наступила тишина, нарушаемая только стрекотом кинокамеры и щелчками фотоаппарата.Он начал говорить. Это был случай глоссолалии или же «говорения на языках» — так русские сектанты называли внезапные овладения иностранными языками, происходящие с людьми в состояниях экстаза. Дунаев пребывал в глубочайшем экстазе. Он являлся теперь Ясновым, все ему стало ясно. Он стоял в эпицентре Ясности. И говорил по-английски — на языке, которого не знал.Что заставило его говорить по-английски? Возможно, он не верил в реальность этих фашистов, этих белорусов. Ему казалось, снимают фильм, и фильм — американский. Такие запредельные лужайки с виселицами посредине, ему мнилось, могли существовать лишь как надтреснутые павильоны Голливуда. Ему казалось: и белорусы и фашисты — ряженые. Все они равномерно двигали челюстями, как будто что-то пережевывая. «Жевуны», — подумал о них Яснов-Дунаев. Конечно, здесь скопились американцы, накинувшие крестьянские лохмотья и эсэсовские мундиры, но продолжающие жевать свою жвачку. Он заговорил гулким голосом, словно бы доносящимся из картонной коробки.Что за боги вещали сквозь него на искаженном английском языке, используя вычурные обороты речи? Он не знал. Но, пока он говорил, взгляд его был устремлен на одного только человека в толпе. На единственного, который не жевал. Это был Глеб Афанасьевич Радный. Тот стоял, одетый в белорусскую кацавейку, с блокнотом в руке, и записывал, ведь предсмертные высказывания на иностранных языках являлись темой его будущей научной работы.Яснов-Дунаев сказал:— You know how much I respect you and how many essential surprises I acspecting from your side, so let me tell few modest words about the matter of this morning event, which has been so properly announced and so succesfull in collecting us here. Thus, on death. The dantists, whom we often consider as ambivalent demons, bringing us pain just for to prevent a biggest pain, they know some more about this matter, then even you, because they use to face the bones of alive and one of their habits is to press human tongue with special instruments and, this way, they avoid talking. They transform The Hall, where speech is working out, to the exotic landscape of several white mountains around The Enter into the Darkness of our Body. We let them work, we even pay them and not a little. And, after that, there is no anymore question why we ceep a place in our language for such a word like death. ALL our sences! They are defenetly much more then just five. Even if they are five, they are all innocent and there is no reason to panish them with death. For to proove that, I think it's enough to remind, that violence grows from the tiredness and it's a honorable duty of us to regenerate. All senses! But, after all, there are two things, which suppose to be a British National Treasures — Common Sence and Nonsense — and both of them creates a nessesary limits for our story, those could become, without this two Treasures, endless.
Вам известно, как глубоко я уважаю вас и сколь много существенных сюрпризов я ожидаю с вашей стороны, поэтому позвольте мне сказать несколько скромных слов о сути этого утреннего события, о котором нам столь тщательно сообщали заранее и которое успешно собрало нас здесь. Итак, о смерти. Зубные врачи, которых мы часто считаем двусторонними демонами, приносящими нам боль лишь для того, чтобы предотвратить еще большую боль, знают об этом деле немного больше, нежели даже вы, потому что они привыкли лицезреть кости живых, и одна из их привычек — зажимать человеческий язык с помощью специальных инструментов, и таким образом они избавляются от разговоров. Они превращают Зал, где вырабатывается речь, в экзотический ландшафт белых гор, располагающихся вокруг входа во тьму нашего тела. Мы позволяем им работать, мы даже платим им, и немало! И после этого не может быть более вопросов о том, почему мы удерживаем место в нашем языке для такого слова, как «смерть». Все наши чувства! Конечно же, их больше, чем пять. Даже если их пять, все равно они все невинны, и нет причин, чтобы приговаривать их к смерти. Чтобы доказать это, я полагаю достаточно напомнить, что насилие вырастает из усталости, а регенерация является нашей почетной обязанностью. Все чувства! Но в конце концов имеются две вещи, претендующие быть Британскими Национальными Сокровищами, — Здравый Смысл и Отсутствие Смысла. И то и другое создает необходимые пределы нашему повествованию, которое, не имея этих Сокровищ, сделалось бы бесконечным.Как только Яснов-Дунаев произнес последние слова своей речи, кто-то выбил из-под его ног деревянный помост. Он рухнул вниз и повис в петле. Боли он никакой не почувствовал. Только молниеносно встал член и брызнула сперма. Он умер.Весь мир отпевал его. Отовсюду звучало горестное «адажио», музыка, переплавляющая скорбь в облегчение, что так необходимо при похоронных процессиях. Но сквозь «адажио» пробивалась какая-то другая музыка, как в радиоприемнике — пробивалась веселая беззаботная песенка, исполняемая тонким подмосковно-девичьим, распиздяйским и свежим голоском: Колечко на память, колечко!Теперь несвободно сердечко!Скажи ты мне, речка,Скажи мне, рябина:Зачем я его полюбила? Яснов-Дунаев болтался в петле и, судя по всему, был трупом. Но, оказалось, он все же успел научиться тому йогическому приему доктора Арзамасова, с помощью коего можно пережить повешение. Он никогда не смог бы описать этот прием словами — тонкая, простая, но неуловимая манипуляция, касающаяся дыхания.Не стало ни лужайки, ни рассвета, ни белорусов, ни фашистов, ни американцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64