А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Василий Аксенов
Новый сладостный стиль

В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ.
Данте. «Божественная комедия»
Часть I

1. Три ступени

10 августа 1982 года Александр Яковлевич Корбах впервые ступил на американскую землю. Пока стоял в огромной очереди к паспортному контролю терминала ПанАм, эта дата все крутилась у него в голове: какой-то в ней был еще дополнительный смысл. И только за контролем, уже возле багажной карусели осенило: день рождения! Каждый год в этот день ему что-то «исполнялось», вот и сейчас что-то исполнилось: сорок два, что ли, нет, сорок три. Думал ли год назад в Крыму, что через год буду отмечать день рождения в нью-йоркском аэропорту! 10.8.82, сорок три года, болит голова от вчерашнего, виза Н-1, в кармане полторы тысячи долларов, три тысячи франков, ничего не испытываю, кроме «самума чувств».
Первая встреча на американской земле оказалась приятной, если не сказать волнующей. Вдруг среди первых прибыл чемодан, выскочил из преисподней, демонстрируя странную подвижность, чтобы не сказать развязность. Склонный к неадекватным размышлениям на не относящиеся к делу темы, Александр думал, глядя на чемодан: вот ведь, затасканный по гастролям чемоданишко, а как-то душевно дорог. Вот ведь, по сути дела, что получается: забили где-то большое животное, из шкуры сделали в Латвии чемодан, и вот все зверское уже испарилось, чемодан превратился в предмет ностальгии.
Чемодан проехал мимо, столкнулся с индусским тюком, шлепнулся плашмя. На следующем обороте Корбах выхватил свое из чужого и стал пристраиваться к очереди на таможенный досмотр.
На него с высокого стула посматривал таможенный офицер Джим Корбетт. Все прибывающее в США барахло невозможно проверить, однако существует метод выборочного контроля, которым хорошо владеют профессионалы. Специалист таможни читает лица, жесты, любое движение. Потенциальный нарушитель иногда виден издалека. Вот этот, например, индивидуум с лысой, хорошо очерченной головой. Трудно классифицируемый индивидуум. Странно передергивает плечами. Впрочем, слишком как-то передергивает плечами. Перевозчик наркотиков так не вздрагивает. Ну, не буду его проверять, пусть проходит эта башка со своими ушами. «Будьте любезны, откройте ваш чемодан, – попросил он вежливо и добавил: – Сэр».
Индивидуум сует бумажку: «Декларэйшн! Декларэйшн!»
Э, да он по-английски не понимает! Джим Корбетт показывает: резкий поворот кистей рук и затем элегантный умеренный подъем ладоней: «Если не возражаете, сэр».
Ничего привлекательного, но и ничего особенно отталкивающего в чемодане не было. Среди пропотевших рубах книга в старинном переплете, большая «D» златой печатью на томе том. Двойного дна явно нет. Джим Корбетт заглядывает в паспорт. Гош,[1] этот малый из редких птичек, советский!
– Водка есть? – шутит офицер.
– Только здесь, – шутит в ответ приезжий, похлопывая себя по лбу.
Отличный малый, смеется Корбетт, хорошо бы с ним посидеть в «Tony’s».
Как много интересного каждый русский несет в себе, еще несколько минут думал Корбетт, пропуская потенциальных нарушителей без проверки. Страна исключительного порядка, все под контролем, никакого гомосексуализма, как это все там организовано?
Александр Корбах тем временем шагал в толпе ко входу в зияющий тоннель, за которым, собственно говоря, начиналась свободная земля. Тело, только что перелетевшее через океан, быть может, пребывает еще не в полном составе. Быть может, астральные-то нити, чакры-то все эти, иды, пингалы, кундалини не совсем еще совместились из-за не свойственной человеку авиационной скорости. Так думал он не без грустного юмора. Шарканье подошв еще ни о чем не говорит, просто движения бытовых автоматов, желающих в Америку. Должно пройти какое-то время, чтобы все опять запылали страстью.
Впереди вставали перед толпой три ступени, которые казались Александру Яковлевичу тремя уступами разных цветов: один белый, мраморный, второй шершавый, как бы из обгорелого камня и пурпурный до черноты, третий – огненно-алый порфир. Толпа молча втягивалась в тоннель.
Впереди, в конце тоннеля появилась другая, стоящая толпа, встречающие. Над ней уже торчали лампы телесъемки. Держаться сдержанно, сказал себе Корбах. Говорить только по-русски. Никаких унизительных попыток тарабарщины. Простите, господа, ситуация неопределенная. Театр пока существует. Вопрос о моем художественном руководстве подвешен в воздухе. Цель приезда – контакты с родственными по духу и стилистике творческими силами Соединенных Штатов.
Ну что ж, пока этот не отталкивающей внешности, вроде Лермонтова, хоть и с Андрея Белого залысинами, ростом 175 сантиметров главный герой подходит к телекамерам, мы, пользуясь романным пространством, можем слегка размахнуться по его curriculum vitae.

2. Curriculum vitae

В 1982 году советский человек еще понятия не имел, с чем едят эти два плохо выговариваемых слова. Не знал он, конечно, и сокращения CV, которое произносится как «си-ви» и всякий раз напоминает некую сивиллу, то есть предсказательницу будущего. В этом есть некоторый резон, поскольку си-ви, эта смесь анкеты и биографической справки, относясь к прошлому, всегда содержит в себе надежду на благие изменения в дальнейшем. По сути дела, это не что иное, как реклама отдельно взятой личности, сделанная в расчете на то, чтобы купили.
Реклама все-таки не должна обманывать, и поэтому автор в роли кадровика должен сразу открыть, что у героя в его си-ви имелись некоторые неясности, если не двусмысленности. Вот, например, вечно тревожный «пятый пункт» советского жаргона. Во всех документах Александр Яковлевич Корбах значился как еврей, а ведь не всегда он был таковым, должны мы признаться. Не всегда и фамилия его так сильно «ахала» по-ивритски. Да и отчество когда-то звучало приятней для красного уха.
В детстве и в раннем юношестве прогуливался наш друг в роли Саши Ижмайлова, русского мальчика. Был у него и соответствующий отец, Николай Иванович Ижмайлов, прихрамывающий и опирающийся на массивную палку герой ВОВ, которым Саша, как и полагается, гордился. Со своей стороны Николай Иванович относился к Саше со сдержанной строгостью, которую можно было принять и за сдержанную любовь, и только лишь в сильном подпитии называл его непонятным словом «ублюдок», после чего мама пронзительно кричала: «Умру! Умру!»
Работая в номенклатуре, Николай Иванович повышал жизненный уровень, и его семья, как в народе говорят, горя не знала. В послевоенные годы Саша обогатился братишкой, а потом и сестренкой. Николай Иванович нередко возился в кабинете на коврах со всеми тремя и лишь иногда, обхватив Валерку и Катюшку, горячо шептал: «Родные вы мои», делая ударение на каждом слове.
Это мы сейчас с вами, читатель, можем догадываться, а мальчик тогда не понимал, почему с годами восхищение отцом сменялось у него какой-то неясной настороженностью.
На периферии этого непростого семейства между тем всегда присутствовала бабушка Ирина, которая так звалась вроде бы просто по возрасту, но в то же время и не совсем только по возрасту. Она старалась появляться в те дни, когда Ижмайлов отправлялся в свои ответственные командировки. Привозила Саше сначала игрушки, потом коньки и клюшки, любовно смотрела на него, часами без устали вела беседы то об индейцах Америки, то о водителях фрегатов, то о мировой политической арене.
Бабка была нетипичная. Военврач, она прошла всю войну в полевых госпиталях. Ходила твердым офицерским шагом, в зубах неизменный «Казбек», большие очки приводили всю фигуру к общему знаменателю женщины-выдвиженки. Вдобавок ко всему этому облику все детские годы Саши бабка водила свой собственный автомобильчик, трофейный «опель-кадет».
Мальчик не понимал, с какой стороны эта примечательная особа приходится ему бабушкой, чувствовал какое-то семейное искривление, но не желал вдаваться в подробности. Иной раз он слышал, как бабушка Ирина и мама начинают говорить, что называется, на повышенных тонах. Бабка как будто предъявляла на него какие-то права, а мать со свойственной ей экзальтацией эти права отвергала. Только лишь в пятьдесят третьем, то есть на четырнадцатом году Сашиной жизни, все выяснилось.
Навещая однажды бабушку Ирину в ее большой комнате в Староконюшенном переулке, он заметил на стене нечто новое: увеличенную фотографию молодого военного со шпалой в петлице. Кто это? Он чувствовал, что приближается какой-то головокружительный поворот судьбы, но все-таки решился спросить.
– Это твой отец, – твердо сказала бабка и окуталась синим казбечным дымом. Она ждала возражений, но их не последовало. – Видишь, это же твое лицо: уши торчат, рот до ушей, глаза-смехачи. А вот и метрика твоя, это неправда, что она была потеряна в эвакуации. Это твой отец, Яков Рувимович Корбах, мой сын, а ты мой родной внук. Это я настояла тогда перед Лизой, чтобы отец был вписан в метрику, хоть он и пропал уже в тюрьме.
С этого дня Саша перестал называть Николая Ивановича Ижмайлова папой, несмотря на то, что мать, словно чувствуя приближение семейного развала, упорно настаивала на прежней ситуации: «пойди к отцу, спроси отца, посоветуйся с отцом».
Вместо объяснения в семье однажды произошло поразительное событие. Николай Иванович был в командировке (он в те годы курировал Донбасс по части окормления марксистской истиной), мать с младшими детьми ушла на утренник в ТЮЗ, Саша один сидел в столовой над учебником физики, что ли, и слушал по радио увертюру к опере Кабалевского «Кола Брюньон». Вихрь музыкального восстания захлестывал его, жаждалось куда-то немедленно рвануть, ну, к этим гезам, к бунтарям-аркебузникам. Тут прямо ему на голову упала с высокого потолка тяжеленная люстра сталинского ампира. И он потерял сознание.
Впоследствии он пытался вспомнить свои ощущения в этот момент, или в ничтожную долю момента, или в не объятую временем паузу. Сознание, очевидно, вырубается еще до того, как боль прошла к рецепторам, потому что боли не чувствуешь. Где в этой паузе пребывает душа? Именно в этой паузе? Он вспомнил, что пауза прервалась мгновением чудовищного сжатия и разрыва, после чего все как бы восстановилось, он открыл глаза и увидел над собой глаза Ижмайлова, вспыхнувшие при встрече с его глазами неистовой радостью. «Николай Иванович», – прошептал он, и Николай Иванович разрыдался. Что за дикий экзистенциализм, идиотическая недетерминированность? Ты сидишь за столом, слушаешь «Кола Брюньона», и в какой-то миг на тебя, а не на пустое место падает охуенная люстра.
Александру Яковлевичу не дано было узнать в течение десятилетий жизни, что этот момент сжатия-разрыва был все-таки детерминирован предшествующим развитием. Дело в том, что никакая люстра на него не падала. Осуществляя авторское право, мы могли бы об этом и умолчать, однако, помня и о праве читателя, мы не считаем возможным сохранять ухмыльчивую таинственность.
Дело в том, что в разгар увертюры в столовую вошел вернувшийся из командировки Николай Иванович. У него зверски в тот день ныла укороченная и скрепленная гвоздем нога. Недавняя кончина Иосифа Виссарионовича погрузила весь аппарат ЦК в поросячье ненастье, и Николай Иванович не был исключением. Даже в Донбассе почудилось ему что-то тошнотворное. В таком состоянии он увидел перед собой затылок ненавистного мальчика. Детеныша Яшки Корбаха, который владел Лизой, который лучшим другом считался, которого и сдал чекистам. Как после этого считать себя солидным партийцем, если сразу вслед за арестом Яшки стал насиловать Лизу, ошеломлять ее похотью? Как это можно забыть, если всегда перед тобой этот взрослеющий новый Яшка? Тут, задохнувшись, Николай Иванович поднял свою самшитовую палку и обрушил ее со всей мощью на макушку мальчика.
К чести товарища Ижмайлова надо сказать, что он сначала все-таки вызвал «неотложку» и только уж потом начал выламывать люстру, чтобы имитировать экзистенциальную катастрофу.
Несчастье почему-то примирило Сашу с фиктивным отцом. Объяснение всеми было молча отложено, и он стал называть отчима Николаем Ивановичем. И мама ему однажды сказала: «Николай Иванович – очень хороший человек, ведь он женился на мне, когда я была уже с ребенком, то есть с тобой, Александр». И он, несмотря на нарастающую с каждым днем мужественность, вытер глаза и погладил ее по голове.
Объяснение, и, пожалуй, не менее драматическое, чем то, несостоявшееся, произошло три года спустя, в пятьдесят шестом, когда Александр уже учился в десятом классе. Однажды за ужином Николай Иванович разнервничался с газетой, освещавшей венгерские события: «Мерзавцы! Мерзавцы! Вешали коммунистов вниз головой!»
Можно было, конечно, переждать с объяснением, перескочить этот нервный момент, однако Александр, побледнев, отодвинул тарелку и сделал заявление:
– Мама и Николай Иванович, я хочу вам сообщить, что беру фамилию моего отца и… и его национальность.
– Да ты с ума сошел! – тут же вскричала мать. – Ведь ты же всего на одну четверть!
Возникла мучительная пауза. Младшие дети сидели с открытыми ртами. Катюша механически продолжала свою гнусную привычку сливания из ложки обратно в миску.
– Убирайся вон! – наконец сказал Николай Иванович.
– Это третья вещь, которую я вам хотел сообщить, – сказал Александр. – Я переезжаю к бабушке.
Мама закрыла салфеткой лицо. Взгляды Корбаха и Ижмайлова встретились. Последний молча отмахнул ладонью: прочь! вон!
Расшифровав таким образом столь формальные пункты предполагаемой корбаховской си-ви, мы должны указать и на другие, пусть не столь важные, но существенные точки. Ну, вот, например, в графе «образование» можно просто указать «высшее», а можно и уточнить. В этом случае нам придется не одну высшую школу упомянуть, а целый список: филологический факультет МГУ, театральное училище имени Щукина, режиссерское отделение ВГИКа, Высшие сценарные курсы. Список этот, однако, ни к чему нас не приведет, кроме конфуза, ибо ни в одном из указанных заведений наш герой не снискал себе диплома.
Из МГУ после первого же семестра собирались его турнуть за «ревизионистские взгляды», однако турнули все-таки после второго семестра и с другой формулировкой: «отчислен за неудовлетворительную посещаемость». В театральное училище он было бросился с головой, как ныряльщик с вышки, в брызгах, в хохоте заново рожденной «балаганности», и добалаганился быстро до формулировки: «отчислен за срыв курсового спектакля».
Самым печальным, да, пожалуй, и самым опасным периодом Сашиного образования оказался Институт кинематографии. Увлекшись возможностями «скрытой камеры», он сделал двухчастевку о летних военных лагерях. То, что полагал мягким юмором, привело в ярость полковников с военной кафедры. Пленку затребовали в КГБ, где она и канула в бездонной утробе. Либеральный декан посоветовал юноше куда-нибудь на год уехать. Общество может не простить ему посягательства на «самое святое», на патриотический долг молодежи. В общем, и из ВГИКа наш герой свалил без диплома, а за сценарные курсы зацепился с помощью сильно пьющих друзей просто для того, чтобы не забрили в казарму, не припаяли тунеядство, не выслали за сто первый километр.
Черт с ними, с этими советскими вузами, подумал тогда Саша. Настоящее образование приходит сейчас не из официальной системы, а из катакомб: из запрещенных и забытых книг, из западных интеллектуальных журналов, из подпольных художественных выставок, а главное, из общения с еще живыми светочами «Серебряного века».
Продумав эту мысль, он отправился в Ленинград и умудрился напроситься в гости к Ахматовой и прочесть ей не менее метра своих стихов. «Вот это у вас неплохо, – милостиво сказала императрица „Серебряного века“ и повторила из всего метра одну строчку, которой он не очень гордился и которую попытался промямлить при чтении: – „Смелости шмель нашептал Шамилю“. Как у Хлебникова», – добавила она с улыбкой.
Один из друзей по неоконченному филфаку свел его с двумя великими стариками, что проживали в писательском кооперативе у метро «Аэропорт», Михаилом Бахтиным и Леонидом Пинским. Старики, не избалованные вниманием молодого поколения, приняли любознательного юношу с нескрываемым удовольствием. Саша не переставал благоговеть перед исполинами эрудиции. Пытался перенять у них даже и манеры старой интеллигенции, не всегда догадываясь, что на этих манерах и ссылка, и лагерный опыт основательно отпечатались – например, сильное облизывание ложки.
Важнее то, что от них загорелся он жгучим интересом к Ренессансу и понял, что это слово часто у нас употребляют неправильно, как возрождение того, что уже было когда-то рождено, а потом по каким-то причинам зачахло лет на пятьсот или на тысячу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12