А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


XXXIII. ПОМЕЩИЦА
Пани Ставрошевская жила в наемном доме, который нанимала у дворянки Убрусовой. Дом отдавался с мебелью. Прислуга у Ставрошевской тоже была наемная, то есть это были крепостные других господ, отпущенные на оброк.
Среди этой прислуги жили у пани двое крепостных, принадлежавших владелице дома, той же дворянке Убрусовой. Это были повар Авенир и горничная Грунька. Повар был мастером своего дела, а Грунька тоже была не совсем обыкновенной горничной.
Во владение дворянки Убрусовой они попали по более или менее случайному стечению обстоятельств.
У Убрусовой была родная сестра, бывшая замужем за князем Одуевым, который в молодости был послан Петром Великим за границу для приучения к тамошним порядкам. Многие из этих молодых людей, посланных царем Петром за границу, стали впоследствии деятельными его помощниками и работниками на пользу России, но было много и таких, которым заграничное пребывание пошло не впрок, потому что они вынесли из него одну только любовь к мотовству, щегольству и роскоши. В числе этих последних был и князь Одуев, вернувшийся из-за границы петиметром, расфуфыренным и расфранченным, бредившим Парижем и тамошнею роскошною жизнью. Вернулся он в Россию лишь на короткое время, нашел ее слишком варварскою для своей особы и отправился снова в Париж со своими дворовыми людьми.
Повар Авенир был у него на кухне вторым «шефом» и обучался приготовлению кушаний во Франции. Груньку князь Одуев отдал с малолетства, как стройную и смазливенькую девчонку, в учение в актерскую труппу, готовя из нее для себя, уже сильно пожившего тогда сатира, «прелестную» нимфу.
Однако денежные дела князя сильно расстроились. Он вынужден был для поправления их предпринять путешествие в Россию, и тут, в пути, когда во время грозы и ненастья у его дормеза сломалось колесо, он случайно попал к мелкопоместным дворяночкам, двум сестрам Убрусовым. Они отогрели и приютили его у себя, и ему показалось у них так хорошо, уютно и тепло по-семейному, что он тут же задумал соединить свою парижскую жизнь с этим семейным теплом и уютом.
Старшая сестра Убрусова была уже в зрелых летах, но младшая и по своим молодым годам, и по красоте была невестой хоть куда. Одурманенная мечтами о якобы сказочном богатстве князя, она, со своей стороны, не прочь была выйти замуж за него, несмотря на то, что он ей годился почти в отцы.
Сестры дружно и ловко окрутили князя, чему он, впрочем, поддался очень охотно, и он женился на младшей Убрусовой.
Свадьбу справляли в деревне, а затем старшая
Убрусова переехала на житье в Петербург и поселилась во флигеле одуевского дома на Невском; князь же и княгиня покатили в Париж, где вскоре Одуев скоропостижно скончался от удара, оставив свое имущество жене.
Какие-то родственники князя затеяли с нею процесс, но он ничем не кончился и только рассердил княгиню. Она из злобы к этим родственникам составила завещание в пользу своей сестры и только что успела сделать это, как ее понесли испугавшиеся лошади и разбили так сильно, что она скончалась, не придя в себя.
Вконец расстроенное состояние князя Одуева, конечно, не было приведено в порядок и его женой, так что в очистку после ее смерти ее сестре достались только дом в Петербурге с меблировкой, да повар Авенир и Грунька, которую еще сама княгиня из актрисы и «нимфы» превратила в горничную.
Поддерживать для себя довольно большой дом у Убрусовой не было никакой возможности, и она сдавала его вместе с поваром и Грунькой внаймы, а сама продолжала жить во флигеле.
Деньги, получаемые ею за сдачу дома и за наем повара и Груньки, позволяли ей жить безбедно, тратиться на наряды, которые она любила, румяниться и белиться и ездить первого мая в наемной карете в Екатерингоф на происходившие там тогда смотрины невест, так как она еще не потеряла в тайнике души надежды выйти замуж, не понимая, что она смешна и отвратительна этими своими претензиями.
Во флигеле при Убрусовой жила для услужения старуха, еще ее собственная крепостная, Мавра, ленивая и сварливая баба, вечно брюзжавшая и клявшая все и всех.
Положение еще несколько осложнялось тем, что повар Авенир, человек уже довольно почтенный, был без ума влюблен в Груньку.
Искони ведется так, что повара-искусники, как вообще всякие артисты, непременно обладают какой-нибудь страстью. Одни предаются пьянству, другие имеют склонность к музыке и, например, рубя котлеты, выстукивают целые музыкальные мелодии, третьи предаются астрономии и умеют рассуждать о звездах, и, наконец, очень многие из поваров бывают влюблены, и почти всегда неудачно.
Авенир страдал по Груньке жестоко и решительно без всякой взаимности, хотя старался угощать ее лучшими кусками.
Но Грунька не только не обращала внимания на Авенира, но и лучшими кусками приготовленных им кушаний почти вовсе не интересовалась. Разве так, случайно, съест на кухне, что ей подвернется.
Наконец, доведенный до белого каления Авенир пришел к помещице, госпоже Убрусовой, с объяснением по поводу Груньки.
После надлежащего доклада, сделанного по всей форме старухой Маврой, он был принят и, войдя, три раза поклонился в ноги, как этого требовал этикет у госпожи Убрусовой.
— Як вашей милости, боярыня наша, Аграфена Семеновна, — начал он важно и с медлительной расстановкой.
Убрусову звали так же, как и Груньку, Аграфеной, и это случайное совпадение являлось для нее некоторого рода неприятностью, так что она всегда, когда ее называли по имени и отчеству, опускала глаза.
— Что тебе, Авенир? — спросила она.
— Я относительно крепостной девушки вашего сиятельства желаю доложить вам…
Авенир, привыкнув весь свой век служить у князя, продолжал титуловать «сиятельством» и свою новую госпожу.
Убрусова знала о чувствах, питаемых Авениром к Груньке, но в качестве сантиментальной старой девы каждый раз испытывала удовольствие от излияний любящего сердца Авенира.
— Я ведь уже сказала тебе, Авенир, что подумаю и посмотрю! Конечно, я желаю, чтобы вы сочетались браком, но Грунька еще молода, и есть девушки, которые не выходят замуж, находясь и не в таких условиях, как она!
Госпожа Убрусова распространилась тут о своем взгляде на брак.
Авенир терпеливо выслушал все и, когда она кончила, проговорил:
— Мы вашим сиятельством довольны по гроб жизни и знаем, что судьба наша в ваших руках, но я хотел доложить сегодня насчет того, что эта самая Грунька… как бы так сказать вашему сиятельству?.. Ну, заводит шашни с неким кавалером дворянского сословия, господином Жемчуговым. По верной преданности вашему сиятельству, я выследил за ней и могу доподлинно засвидетельствовать, что их любовное соте-деликатес дошло до того, что Грунька по задворкам в соболевский сад к господину Жемчугову бегает.
Госпожа Убрусова сидела с застывшею улыбкой на устах и мечтательным взором.
— Да! — сказала она. — Я об этом знаю через Мавру! Хорошо, ступай!..
И, отпустив повара, Убрусова задумалась о том, что если поруководить как следует Грунькой, то она — девка такая, что обведет Жемчугова до того, что он пожелает жениться на ней, а тогда можно будет взять за Груньку хороший выкуп в несколько тысяч. При своей несомненной сентиментальности госпожа Убрусова была не лишена и практического расчета.
XXXIV. СУМАСШЕДШИЙ ИЛИ НЕТ?
Положение Соболева беспокоило Митьку Жемчугова, и, конечно, он желал как можно скорее выяснить состояние его умственных способностей. Хорошо зная Ивана Ивановича, он не мог предполагать, что тот догадается представиться сумасшедшим для выхода из затруднительного положения, в которое поставили его обстоятельства. А потому естественно было прийти к заключению, что Иван Иванович действительно помешался в рассудке.
Но так как человек по большей части желает верить в то, что ему хочется, а Жемчугову хотелось, чтобы Соболев был здоров, то у него все-таки, несмотря на почти полную безнадежность, шевелилась еще надежда: авось, Ивана Ивановича осенила не по его разуму гениальная мысль.
Но теперь было трудно вступить в непосредственные сношения с Соболевым. В первый раз Жемчугову можно было сесть в один с Иваном Ивановичем каземат под видом тоже арестованного, но теперь Соболев видел Митьку в числе лиц, допрашивающих его, и это, несомненно, осложняло положение.
Кроме того, вступление бироновского Иоганна в дело создавало несомненное затруднение.
Сам Митька ничего придумать не мог. Шешковский тоже встал в тупик и не находил выхода.
Но Андрей Иванович Ушаков разрубил этот узел, правда, не распутав его.
Когда к нему явился Шешковский с вопросом, как поступить с Соболевым, генерал-аншеф, не остывши еще от гнева или, вернее, затаивший в себе этот гнев, посадил за стол своего секретаря и сказал ему:
— Пишите!..
После этого он продиктовал ему экстренный конфиденциальный рапорт его светлости герцогу Бирону.
В своем рапорте Бирону Шешковский подробно излагал весь допрос неизвестного человека, обвиняемого в поджоге, и добавил, что господин Иоганн приказал «отпустить» его, затем подвергнуть медицинскому освидетельствованию. Между тем, злоумышленник являлся настолько важным, что отпускать его было безрассудно, а необходимо было содержать в самом строгом заключении, о чем генерал-аншеф и имел честь «всепреданнейше донести его светлости».
В то время как Шешковский писал под диктовку Ушакова этот рапорт, он уже понял, в чем дело.
Действительно, немец сказал, и это было занесено в протокол о допрашиваемом, «отпустить», подразумевая под этим — отпустить от допроса, но на принятом Тайной канцелярией языке это значило освободить от заключения, и формально Ушаков был совершенно прав, приводя в исполнение протокол, подписанный Иоганном, действовавшим по личному полномочию герцога.
Шешковский был не такой человек, которому нужно было втолковывать вещи, понятные для него с намека. Он написал рапорт, перебелил его, дал подписать генералу и только спросил:
— Ас заключенным прикажете поступить по точному смыслу протокола?
— Что же делать! — пожал плечами Ушаков. — Я никогда не решился бы на это, но по настоятельному требованию уполномоченного герцога необходимо сделать так, как указано в протоколе. Мы должны исполнить. Но я против этого и вхожу, вы видите, по этому поводу с особым рапортом…
Шешковский не мог не удивиться поразительной находчивости Ушакова, и Жемчугов, узнав об этом, невольно проговорил:
— Аи молодец же твой генерал!.. Значит, Соболева можно выпустить?
— Хоть сейчас! — сказал Шешковский.
— Так что я могу даже взять его с собой?
— Может быть, лучше отправить его с надежным человеком?
— Да ведь у меня спит Пуриш! — вспомнил Митька. — А Финишевич соглядатайствует у дома! Лучше я Соболева проведу по задворкам, чтобы никто не видел его.
Шешковский отпустил Соболева, и Жемчугов привез его из Тайной канцелярии домой в карете Шешковского.
Иван Иванович, находясь в карете, не проронил ни слова, сидел прямо, глядя пред собой в одну точку.
Митька только приглядывался к нему, боясь заговорить первый.
Они вышли из кареты у ворот дома, где жила пани Ставрошевская, и Жемчугов провел Соболева домой через сад прямо в его комнату.
Иван Иванович, очутившись у себя, произнес наконец свои первые слова:
— Есть хочу.
Прохор принес ему щей, и Соболев принялся есть их с жадностью, снова продолжая молчать.
Жемчугов пошел посмотреть, что делает Пуриш; оказалось, он пребывал в сонном состоянии на том же самом месте, где оставил его Митька.
Убедившись, что со стороны Пуриша опасности никакой нет, Жемчугов вернулся к Соболеву и застал его растянувшимся, как он был одетым, на постели и спящим крепким сном после съеденной почти целой миски горячих щей.
Конечно, самое лучшее было дать выспаться Соболеву, дорвавшемуся наконец до своей постели и, вероятно, сильно утомленному.
Внешнему виду Соболева Прохор не очень уж удивлялся, потому что в холостой жизни молодых людей того времени бывали всякие переделки, и Прохор, ничего не зная еще о серьезности положения своего барина, не имел причины беспокоиться.
В ином положении находился Жемчугов. Самое важное для него не было выяснено, да и он сам как будто отстранял от себя это выяснение из боязни, что вдруг оно выяснится в неблагоприятном смысле.
Собственно говоря, поведение Соболева было таково, что не оказывалось никакой возможности судить по нем о чем-либо. И молчать, и попросить есть, и заснуть затем мог совершенно одинаково как сумасшедший, так и человек, находящийся в здравом уме.
Жемчугов оставил его пока в покое, а сам отправился снова к Пуришу, научив предварительно Прохора тому, что тот должен сделать.
Митька сел против Пуриша, положил обе руки на стол и опустил на них голову. Тогда явился наученный им Прохор и стал будить Пуриша, тормоша его. Пуриш очнулся не сразу, а когда очнулся, то увидел пред собой спящего Жемчугова.
— Э-э, мы, кажется, немножко вздремнули! — развязно сказал он Прохору и принялся будить Митьку.
Тот долго не просыпался.
Пуриш начинал уже терять терпение, но наконец добился своего и был твердо уверен, что вернул снова к действительности заснувшего вместе с ним Жемчугова.
— Ах, это — ты! — открывая глаза, сказал Митька. — Знаешь, что я сейчас во сне видел?
— Что? — спросил Пуриш.
— Что ты умный, а я — дурак.
— Ну, что ж, — сказал Пуриш, которому, видно, этот сон Митьки понравился.
— А то, что сны всегда бывают наоборот тому, что на самом деле!
Пуриш не обиделся, обратил дело в шутку и предложил Жемчугову:
— Знаешь, поедем развлечься! Хотя бы в трактир, что ли?..
— Эк, дался тебе этот трактир! — усмехнулся Митька, но на этот раз согласился ехать.
Они поехали, затем через некоторое время явился к ним Финишевич; они пили, Митька опьянел раньше их и стал буянить, так что им пришлось отвезти его домой и уложить там.
XXXV. ЧТО БЫЛО С СОБОЛЕВЫМ
Как только Финишевич с Пуришем уехали, привезенный ими к себе домой как пьяный Митька встал, как встрепанный. Он и не думал быть пьяным, как и вообще не бывал никогда, а только представлялся, прикрывался, когда это было нужно, своим пьянством и разгульным поведением, благодаря которому никто не считал его способным на серьезное дело, хотя именно потому-то он и делал серьезные дела.
— Ну, что? — спросил он у Прохора. — Иван Иванович встал?
— Проснулись. Приказали баню истопить и изволили вымыться! — ответил Прохор.
Это был уже вполне разумный поступок, и Митька обрадовался.
— Кто ходил с ним в баню?
— Я-с! — ответил Прохор.
— Он разговаривал?
— Разговаривали. Спрашивали о вас, велели сказать им, когда вы вернетесь, а, кроме вас, никого к себе пускать не велели и всем отвечать приказали, что дома, мол, их нет!
Опять это было совершенно разумно, и Жемчугов обнадежился совсем.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил он у Соболева, входя к нему.
Тот, вымытый, причесанный и выбритый, сидел и пил горячий пунш.
— Ничего! — ответил он. — Разбит я весь и изломан.
«Ну, слава Богу! — подумал Митька. — Он, кажется, совсем здоров!»
— Да, брат, такую передрягу вынести! — сказал он, не вполне еще, однако, уверенный.
— А хорошо я себя держал в канцелярии? — спросил Соболев.
— Держал ты себя великолепно! — проговорил обрадованный Жемчугов, убедившись, что умственные способности Ивана Ивановича не повреждены. — Да кто тебя надоумил?
— Прикинуться дурачком?
«Это он прикидывался дурачком! — мысленно усмехнулся Митька. — А вышло у него совсем похоже на сумасшедшего».
— Ну, да, да! — подтвердил он вслух.
— Ну, а что мне было делать? С одной стороны, я видел опять прежних за столом и ты тут сидел, а с другой — этот картавый немец со своим железным кольцом.
— Я тут сидел по знакомству с тобой! О нашей дружбе узнали по первому делу, по которому нас обоих выпустили.
— Да ведь я сам ушел, по твоей записке!
— Ну, да, все это надо было так сделать по особым соображениям! — многозначительно подмигнул Митька и, понизив голос, добавил: — Шешковский, секретарь начальника, который тебя допрашивал, — мой родственник; вследствие этого с тобой и обходились не так, как с другими.
— Да зачем тут родственники и какие-то исключения, если я ни в чем не виноват?! — начал было Соболев.
— Ну, да! Мы и докажем твою невиновность. Но вместо того, чтобы сидеть тебе в каземате, пока мы сделаем это, мне кажется, лучше, что ты сидишь дома и пьешь пунш! Да ты и сам это понимаешь, потому что отлично представился дураком, когда это было нужно.
— Да, видишь ли, — наивно пояснил Соболев, — мне это очень легко было, потому что у меня действительно в голове все путалось! Я тогда не мог хорошенько отдать себе отчет, что это происходило на самом деле или во сне, и был точно в бреду. Когда я нес околесицу, то меня словно подмывало что, а вот возьму, да и скажу так…
— Да что с тобой было на самом деле?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27