— Мы и забыли, что пан Зенон должен был сегодня прочесть нам свой интереснейший меморандум о пауперизме? Разрешите, господа…
Так как по огромному количеству бумаги члены общества догадались, что исследование эрудированного Зенона кончится не скоро, то в зале произошло движение.
Одни сморкались, другие вставали, чтобы хоть на мгновение расправить ноги, третьи рассаживались поудобней. Любитель музыки уселся на шезлонге, судья спрятался между цветами под окном, председатель же и вице-председатель заняли диван возле главного стола. То ли слепой случай, то ли разумный порядок вещей распорядились так, что пан Зенон стал прямо против прибитой к стене туфельки, что могло являться как бы дурным предзнаменованием. К счастью, пан Клеменс уселся под гипсовым бюстом Сенеки, а пан Дамазий увидел над своей головой такое же изображение Солона. Весьма возвышенный символ, заставивший призадуматься нотариуса…
— «Меморандум о пауперизме», — начал Зенон.
— Предлагаю изменить заглавие и назвать «Записки о бедности», — вмешался пан Петр.
— Быть может, лучше было бы «Меморандум о бедности», — добавил Дамазий.
— Или коротко: «О бедности», — шепнул кто-то другой.
— Не годится! — сказал нотариус. — Заглавие «О бедности» слишком напоминает школьные сочинения, которых уважаемый пан Зенон, вероятно, уже, давно не пишет.
Эти язвительные слова живо напомнили Зенону поражение, которое неделю назад нанес ему нотариус по вопросу о его статистических заключениях, но мыслитель умел молчать. Это снискало ему симпатию со стороны нескольких человек, которых резкий нотариус, при других обстоятельствах, также укорял в недостаточно основательном знакомстве с правилами логики.
— Обращаю ваше внимание, милостивые государи, что мой «Меморандум о пауперизме», или, как требует уважаемый пан Петр, «Записки о бедности», я совершенно переделал, — предупредил Зенон.
— В таком случае наши новые коллеги могут быть в обиде на вас и потребовать прочтения обоих меморандумов, — заметил пан Петр.
Это замечание произвело известное впечатление на ум добросовестного Зенона, который тотчас принялся доставать из сюртука другой, не менее объемистый ворох бумаги.
К счастью, знаток музыки заметил это и с величайшей поспешностью уведомил автора, что как он, так равно и его коллеги не сочтут себя обиженными, не прослушав предыдущий меморандум.
Это заявление было единодушно поддержано всеми слушателями, после чего пан Зенон начал:
— «Каким образом предупредить распространение пауперизма?..»
— Бедности! — вставил Петр.
— Хорошо: бедности… «вот вопрос, вернее, вот мрачная загадка, над которой с древнейших времен задумывались самые светлые умы…»
При последних словах головы слушателей склонились, а пан Дамазий сказал:
— Позволю себе поздравить уважаемого пана Зенона, который, я считаю, сегодня коснулся самой сущности вопроса!
На этот раз склонил голову пан Зенон. И тотчас стал читать дальше:
— «Средства, вернее лекарства, которые экономисты, а вернее, врачи общества, предлагали против этой страшной болезни народов…»
— Какой язык! Какой язык! — шепнул Дамазий на ухо пану Клеменсу.
— «Итак, лекарства эти можно разделить на два рода. Первый из них имел в виду ограничить рост беднейшего населения, второй же — поднять плодородие общей кормилицы всего сущего…»
— Земли! — воскликнул пан Дамазий, который во все время этой прекрасной речи отбивал обеими руками такт.
— Я попрошу господина секретаря занести в протокол слова «поднять плодородие земли», — отозвался знаток музыки.
— Вы, сударь, желаете выступить по этому вопросу?
— Нет. Я хочу только спросить пана Зенона — упомянул ли он среди средств, влияющих на плодородие земли, дренажные канавы?
Пан Зенон со стыдом должен был признать, что ему это и в голову не пришло. Вместе с тем он обещал написать отдельный меморандум о дренажных работах.
Между тем нотариус вполголоса декламировал кому-то:
Выходим на простор степного океана…
К счастью, этот стих, украшенный столь язвительной двусмысленностью, не дошел до сознания знаменитого Зенона, который снова принялся читать и читал целый час уже без перерывов.
Превосходен был стиль этого меморандума, в котором увлеченный оратор заклинал своих слушателей, чтобы они не давали пропасть зря ни одной пяди земли. Он упоминал об ужасных последствиях истребления лесов, об истощении угольных шахт, предсказывал скорое падение Англии и решительное исчезновение с поверхности земли слонов, зубров и китов, «лишь набитые чучела коих (слова оратора), помещенные в немногочисленных коллекциях, будут свидетельствовать перед внуками о слепоте их дедов, на головы которых навлекут заслуженное проклятие».
Во второй части меморандума, где речь шла о средствах предупреждения чрезмерного роста нуждающихся классов, пан Зенон обронил следующий возглас:
— «Таким образом, неужели вы, господа, полагаете, что перенаселению в этом классе помешают эпидемии? Вы ошибаетесь! Вы полагаете, что война? Ошибаетесь! Быть может, колонизация? Вы находитесь в заблуждении! Быть может, препятствование заключению браков? Чистейшая иллюзия!..
Мы бегло перечислили все известные в настоящее время средства против роста нуждающихся классов и… бессильно опустили руки… а из уст наших невольно вырвался крик: «Разорение!.. Мир ожидает разорение!..»
Но успокойтесь. Природа, под живительным дыханием которой развился прекрасный цветок цивилизации, сама природа не позволит ему увянуть, ибо указывает мыслителю как предупредительное средство — чудесное общество пчел и муравьев…
Милостивые государи! Выражусь яснее: среди пчел и муравьев пролетариат не способен к заключению браков… Вот образец для нас, вот лекарство…»
— Неразумное, бесчестное и неприличное! — выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. — То, что вы предлагаете, — прибавил он, — подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать!
Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста.
Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления:
1. Нотариуса торжественно призвать к порядку.
2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой — по вопросу о сырых квартирах.
Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал:
— Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний?
На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил:
— Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным.
— Очень хорошо! — сказал Вольский. — А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь?
— Разумеется!
— Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу?
— Превосходная мысль! — воскликнул Дамазий.
— Дорогой Гуцек! — кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику.
Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды.
— Господа! — сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). — Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например…
— У меня, господа! — прервал Пёлунович, умоляюще складывая руки.
— Хорошо!.. Согласны! Согласны! — раздались многочисленные голоса.
Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пёлуновича под руку, отвел его в уголок.
— Что случилось? — спросил перепуганный старичок.
— Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса…
— С ума он сошел, что ли?..
— Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, — призвал его к порядку Дамазий. — Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился…
— А нотариус что же?
— Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый.
Теперь к Пёлуновичу приблизился, в свою очередь, Густав.
— Как же будет с Гоффом? — сказал он. — Пора бы уж уладить его дело.
— Я сейчас и думать о нем не могу… — прервал взволнованный дедушка. — Зенон вызывает на поединок нотариуса…
— Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? — спросил Густав.
— Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но…
— Дорогой председатель, — прервал его в этот момент нотариус. — Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов.
И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими.
— Кушать подано! — сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую.
Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пёлунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле.
— Кто это? — спросил пан Клеменс Густава.
— Не знаю! Должно быть, кто-то из новых.
— Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? — снова спросил смущенный хозяин.
Но и они не знали.
Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом.
— Прямо беда! Ну, что мне делать! — горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин.
Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся.
— А-ааа! Что, уже пора ужинать? — спросил незнакомец, вставая на ноги.
— Пёлунович! — представился ему хозяин.
— А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать.
И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества.
Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал:
— Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а…
— Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты.
— Ваше здоровье! — грянули хором гости.
Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение.
Глава десятая
Шабаш
На следующий день Вольский пришел к Пёлуновичу лишь в четыре часа пополудни.
Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги.
На его звонок вышел Янек.
— Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!..
Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания.
Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад.
Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило.
Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот… никого не застал!
А между тем его, видимо, ждали.
Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было.
В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка — вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом.
Вольский осмотрелся кругом.
Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка.
Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту.
Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, — и вот не застал их.
Демон печали торжествовал.
Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут.
— Скоро вернутся! — шепнул он и одновременно подумал: «Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!»
Никогда!.. Никогда!..
И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые — увы! — так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава.
— Это все из-за жары! — шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал — он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья!
А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему?
В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего.
— Это из-за жары!
Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок… Лицо Вандзи… Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса… Другой листок… Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых… Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!..
— А разве моя жизнь не такая же иллюзия? — убеждал он себя и перевернул страничку.
На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов.
— Все это из-за жары! — вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну.
Стрелка барометра указывала на проливной дождь.
— Все еще не возвращаются! — шепнул Густав.
Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу.
Вольский взглянул на небо… На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями.
Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек.
Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал.
— Что мне до этих людей? — шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается.
Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок.
И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился.
— Это все из-за жары! — сказал он. — Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Так как по огромному количеству бумаги члены общества догадались, что исследование эрудированного Зенона кончится не скоро, то в зале произошло движение.
Одни сморкались, другие вставали, чтобы хоть на мгновение расправить ноги, третьи рассаживались поудобней. Любитель музыки уселся на шезлонге, судья спрятался между цветами под окном, председатель же и вице-председатель заняли диван возле главного стола. То ли слепой случай, то ли разумный порядок вещей распорядились так, что пан Зенон стал прямо против прибитой к стене туфельки, что могло являться как бы дурным предзнаменованием. К счастью, пан Клеменс уселся под гипсовым бюстом Сенеки, а пан Дамазий увидел над своей головой такое же изображение Солона. Весьма возвышенный символ, заставивший призадуматься нотариуса…
— «Меморандум о пауперизме», — начал Зенон.
— Предлагаю изменить заглавие и назвать «Записки о бедности», — вмешался пан Петр.
— Быть может, лучше было бы «Меморандум о бедности», — добавил Дамазий.
— Или коротко: «О бедности», — шепнул кто-то другой.
— Не годится! — сказал нотариус. — Заглавие «О бедности» слишком напоминает школьные сочинения, которых уважаемый пан Зенон, вероятно, уже, давно не пишет.
Эти язвительные слова живо напомнили Зенону поражение, которое неделю назад нанес ему нотариус по вопросу о его статистических заключениях, но мыслитель умел молчать. Это снискало ему симпатию со стороны нескольких человек, которых резкий нотариус, при других обстоятельствах, также укорял в недостаточно основательном знакомстве с правилами логики.
— Обращаю ваше внимание, милостивые государи, что мой «Меморандум о пауперизме», или, как требует уважаемый пан Петр, «Записки о бедности», я совершенно переделал, — предупредил Зенон.
— В таком случае наши новые коллеги могут быть в обиде на вас и потребовать прочтения обоих меморандумов, — заметил пан Петр.
Это замечание произвело известное впечатление на ум добросовестного Зенона, который тотчас принялся доставать из сюртука другой, не менее объемистый ворох бумаги.
К счастью, знаток музыки заметил это и с величайшей поспешностью уведомил автора, что как он, так равно и его коллеги не сочтут себя обиженными, не прослушав предыдущий меморандум.
Это заявление было единодушно поддержано всеми слушателями, после чего пан Зенон начал:
— «Каким образом предупредить распространение пауперизма?..»
— Бедности! — вставил Петр.
— Хорошо: бедности… «вот вопрос, вернее, вот мрачная загадка, над которой с древнейших времен задумывались самые светлые умы…»
При последних словах головы слушателей склонились, а пан Дамазий сказал:
— Позволю себе поздравить уважаемого пана Зенона, который, я считаю, сегодня коснулся самой сущности вопроса!
На этот раз склонил голову пан Зенон. И тотчас стал читать дальше:
— «Средства, вернее лекарства, которые экономисты, а вернее, врачи общества, предлагали против этой страшной болезни народов…»
— Какой язык! Какой язык! — шепнул Дамазий на ухо пану Клеменсу.
— «Итак, лекарства эти можно разделить на два рода. Первый из них имел в виду ограничить рост беднейшего населения, второй же — поднять плодородие общей кормилицы всего сущего…»
— Земли! — воскликнул пан Дамазий, который во все время этой прекрасной речи отбивал обеими руками такт.
— Я попрошу господина секретаря занести в протокол слова «поднять плодородие земли», — отозвался знаток музыки.
— Вы, сударь, желаете выступить по этому вопросу?
— Нет. Я хочу только спросить пана Зенона — упомянул ли он среди средств, влияющих на плодородие земли, дренажные канавы?
Пан Зенон со стыдом должен был признать, что ему это и в голову не пришло. Вместе с тем он обещал написать отдельный меморандум о дренажных работах.
Между тем нотариус вполголоса декламировал кому-то:
Выходим на простор степного океана…
К счастью, этот стих, украшенный столь язвительной двусмысленностью, не дошел до сознания знаменитого Зенона, который снова принялся читать и читал целый час уже без перерывов.
Превосходен был стиль этого меморандума, в котором увлеченный оратор заклинал своих слушателей, чтобы они не давали пропасть зря ни одной пяди земли. Он упоминал об ужасных последствиях истребления лесов, об истощении угольных шахт, предсказывал скорое падение Англии и решительное исчезновение с поверхности земли слонов, зубров и китов, «лишь набитые чучела коих (слова оратора), помещенные в немногочисленных коллекциях, будут свидетельствовать перед внуками о слепоте их дедов, на головы которых навлекут заслуженное проклятие».
Во второй части меморандума, где речь шла о средствах предупреждения чрезмерного роста нуждающихся классов, пан Зенон обронил следующий возглас:
— «Таким образом, неужели вы, господа, полагаете, что перенаселению в этом классе помешают эпидемии? Вы ошибаетесь! Вы полагаете, что война? Ошибаетесь! Быть может, колонизация? Вы находитесь в заблуждении! Быть может, препятствование заключению браков? Чистейшая иллюзия!..
Мы бегло перечислили все известные в настоящее время средства против роста нуждающихся классов и… бессильно опустили руки… а из уст наших невольно вырвался крик: «Разорение!.. Мир ожидает разорение!..»
Но успокойтесь. Природа, под живительным дыханием которой развился прекрасный цветок цивилизации, сама природа не позволит ему увянуть, ибо указывает мыслителю как предупредительное средство — чудесное общество пчел и муравьев…
Милостивые государи! Выражусь яснее: среди пчел и муравьев пролетариат не способен к заключению браков… Вот образец для нас, вот лекарство…»
— Неразумное, бесчестное и неприличное! — выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. — То, что вы предлагаете, — прибавил он, — подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать!
Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста.
Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления:
1. Нотариуса торжественно призвать к порядку.
2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой — по вопросу о сырых квартирах.
Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал:
— Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний?
На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил:
— Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным.
— Очень хорошо! — сказал Вольский. — А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь?
— Разумеется!
— Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу?
— Превосходная мысль! — воскликнул Дамазий.
— Дорогой Гуцек! — кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику.
Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды.
— Господа! — сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). — Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например…
— У меня, господа! — прервал Пёлунович, умоляюще складывая руки.
— Хорошо!.. Согласны! Согласны! — раздались многочисленные голоса.
Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пёлуновича под руку, отвел его в уголок.
— Что случилось? — спросил перепуганный старичок.
— Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса…
— С ума он сошел, что ли?..
— Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, — призвал его к порядку Дамазий. — Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился…
— А нотариус что же?
— Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый.
Теперь к Пёлуновичу приблизился, в свою очередь, Густав.
— Как же будет с Гоффом? — сказал он. — Пора бы уж уладить его дело.
— Я сейчас и думать о нем не могу… — прервал взволнованный дедушка. — Зенон вызывает на поединок нотариуса…
— Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? — спросил Густав.
— Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но…
— Дорогой председатель, — прервал его в этот момент нотариус. — Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов.
И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими.
— Кушать подано! — сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую.
Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пёлунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле.
— Кто это? — спросил пан Клеменс Густава.
— Не знаю! Должно быть, кто-то из новых.
— Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? — снова спросил смущенный хозяин.
Но и они не знали.
Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом.
— Прямо беда! Ну, что мне делать! — горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин.
Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся.
— А-ааа! Что, уже пора ужинать? — спросил незнакомец, вставая на ноги.
— Пёлунович! — представился ему хозяин.
— А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать.
И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества.
Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал:
— Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а…
— Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты.
— Ваше здоровье! — грянули хором гости.
Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение.
Глава десятая
Шабаш
На следующий день Вольский пришел к Пёлуновичу лишь в четыре часа пополудни.
Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги.
На его звонок вышел Янек.
— Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!..
Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания.
Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад.
Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило.
Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот… никого не застал!
А между тем его, видимо, ждали.
Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было.
В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка — вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом.
Вольский осмотрелся кругом.
Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка.
Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту.
Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, — и вот не застал их.
Демон печали торжествовал.
Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут.
— Скоро вернутся! — шепнул он и одновременно подумал: «Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!»
Никогда!.. Никогда!..
И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые — увы! — так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава.
— Это все из-за жары! — шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал — он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья!
А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему?
В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего.
— Это из-за жары!
Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок… Лицо Вандзи… Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса… Другой листок… Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых… Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!..
— А разве моя жизнь не такая же иллюзия? — убеждал он себя и перевернул страничку.
На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов.
— Все это из-за жары! — вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну.
Стрелка барометра указывала на проливной дождь.
— Все еще не возвращаются! — шепнул Густав.
Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу.
Вольский взглянул на небо… На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями.
Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек.
Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал.
— Что мне до этих людей? — шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается.
Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок.
И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился.
— Это все из-за жары! — сказал он. — Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12