Не так, дорогая пани Голембёвская! Надо говорить: «Боже, да будет воля твоя! Я, грешная, с избытком заслужила кару и гонения». Все мы грешны, дорогая моя пани Голембёвская.
— Уж, кажется, нет людей несчастней нас.
— Никому не живется на свете без какого-нибудь горя или огорчений, будь он хоть король, хоть папа римский.
— Все точно сговорилось: нищета, болезни, да теперь еще такое беспокойство в доме.
— Это хорошо, что мы хоть иногда испытываем горе и лишения. Да и разве одни мы страдаем?.. Взять, к примеру, хоть этого беднягу Ендруся…
— Что? — крикнула Констанция, всматриваясь в гостя.
Глаза ее мгновенно высохли.
Гость спокойно достал табакерку, обернул ее несколько раз в пальцах, щелкнул по крышке и прибавил:
— Несчастный парень! Мало того что такой больной, голодный, беспокойный, приходится еще скрываться от человеческой суровости.
— Значит, его выпустили? — спросила Констанция, отодвигая от себя ребенка.
Гость флегматично понюхал табак.
— Хуже, дорогая панн Голембёвская, хуже: сам сбежал.
Губы Констанции побелели.
— Ищут его добрые люди, как евангельская жена потерянный динар, а он тем временем, бедняжка, ночует на берегу Вислы, живет в глиняных ямах, а что ест — уж и не знаю, потому что у нас, в нашей дорогой Варшаве, нет даже акридов и дикого меда.
Констанция оперлась спиной о подоконник, руки ее опустились, голова склонилась к плечу.
— Был, бедняга, у меня вчера ночью, маленько меня даже, по правде сказать, напугал, и вот дал письмецо к вам, сударыня.
Сказав это, гость вынул из бокового кармана грязное, измятое письмо и положил его на стол. Констанция даже и не глянула.
— Легкомысленный мальчик! В таком несчастии, а все шалости на уме. Взгляните, сударыня, как адресовано письмо: «Ясновельможной Констанции, урожденной Гофф, по первому мужу Голембёвской, почетной гражданке и домовладелице».
— «Дражайшая жена!..» — Ах, боже мой, вам дурно, дорогая пани Голембёвская?
— Прочтите, сударь! — ответила она тихо.
— Тут, правда, есть семейные секреты, ну да кому ж о них и знать, как не испытанному другу?
Сказав это, он развернул письмо, стал читать:
— «Сердца Моего и души Моей дражайшая Жена Констанция!!! Десница господня освободила меня от этих роковых терзаний, а теперь принужден я давать деру в Америку, потому как ежели меня опять засадят в яму, то уж крышка!!! По этой причине требуется мне монета, рублей хоть десять, ежели не желаешь, чтобы я повесился на сухой ветке под твоим окном, на твоих собственных веревках!!!
Делай что хочешь, грызи голову старику, продай что-нибудь, хоть укради, только бы поскорей получить монету, потому меня уже холера берет, так припекло!!!
Целую твою мордашку миллион раз и еще пятнадцать!!! Элька пусть ведет себя хорошо, чтобы, боже упаси, не осрамила Отца.
Любящий вас Ендрусь, отец и муж, которому в мышеловке тесно стало!!!
Если сейчас же не дашь, я сам приду к старому скупердяю и скажу ему: или давай, или я у тебя из глотки вырву, потому я твой зять и твоей дочери муж, и так далее!!!»
Окончив чтение, пан Лаврентий пробормотал:
— Способный парень, ничего не скажешь! Обладает слогом, да ведь что с того?..
Он поднял свои темно-синие очки на лицо недвижно сидящей Констанции, но, не дождавшись ответа, прибавил:
— Можно сделать и так: ничего не давать, дожидаться, чтобы он сам пришел, а пока уведомить полицию.
Женщина вздрогнула.
— Старые вещи покупаю, старые вещи, старые вещи! — раздался на улице гнусавый голос. — Покупаю, продаю, меняю!..
— Надо позвать старьевщика, — сказала, вставая, женщина.
Пан Лаврентий вскочил с места.
— Зачем? Я знаю человека, который даст вам в долг под расписку.
В окне на улицу промелькнул еврей. Констанция постучала ему в окно.
— Пани Голембёвская, ну что это, зачем? — уговаривал ее гость.
Еврей вошел и зорко оглянул комнату.
— Какая порывистая женщина! — пробормотал Лаврентий, прохаживаясь взад и вперед и грызя ногти.
Констанция опустила руки и молчала.
— Может, старые платья? — спрашивал еврей.
— И зачем это нужно? — разговаривал сам с собой гость.
— Старая обувь, старое белье, бутылки?
— Как только человек начинает неумеренно желать чего-нибудь, так тотчас становится беспокойным в душе своей.
— Может, мебель или постель?
— Постель, — ответила Констанция.
Лаврентий окончил свой монолог и подсел к ребенку.
— Какая постель? Где она? — спрашивал еврей.
Констанция ушла за ширму и медленно вытащила три подушки.
— И сколько за это?
— Пятнадцать рублей.
— Стоит того, — ответил покупщик, — только не для меня.
— А сколько вы дадите?
— Шесть.
— Не продам.
— Ну, зачем в торговле сердиться… А последнее слово?
— Пятнадцать.
— Не могу, чтоб я так здоров был!
— Двенадцать.
— Я вам дам шесть с полтиной… верьте совести!
— Постыдились бы вы, старозаветная душа, — вмешался гость, — так торговаться с бедными людьми!
— А я что, не бедный? У меня жена и шестеро детей, и я оставил им полтинник на весь день. Этого и на лук не хватит. Дам шесть с полтиной, ауф мейне мунес!
— Одиннадцать, — сказала Констанция.
— Да не торгуйтесь вы, добрый человек! — уговаривал гость. — Эта бедная женщина сегодня последний рубль истратила.
— Ну-ну! — ответил еврей с улыбкой. — Вы, почтеннейший, в торговле до того жалостливы, что если вас послушать, так я бы и за три рубля эти подушки купил. Что я вам скажу, пани, всем жить надо, — я дам вам шесть с полтиной и… еще двадцать грошей. Гут?
Констанция молчала.
— Уважаемая! Семь рублей и ни гроша больше… Одними новенькими. Ейн, цвей, дрей!
— Не могу, — ответила Констанция.
За открытым окном, казалось, кто-то стоит.
Еврей доставал из разных карманов деньги и, отсчитав, положил их на стол.
— Ну, благодетельница! Семь рублей ваши, а подушки мои. Хорошо?
— Десять, — шепнула женщина.
— Десять? Я еще не знаю, получу ли сам семь рублей; я могу и потерять на этом, чтоб мне издохнуть. Вы видите, что это за деньги? Ну, мои подушки, а?..
— Твои, пархатый, твои! — раздался хриплый голос.
Одновременно в открытом окне появился какой-то оборванец, наклонился вперед, сбросил на пол сидящую на скамье Элюню и схватил деньги.
— Гевалт!.. Что это такое? — закричал в ужасе еврей, пятясь к дверям.
— Ендрусь! — крикнула женщина, бросаясь к ребенку. — О, боже мой! Элюня!..
Ребенок захлебывался от плача.
— Ах, ну кто же так делает! — сказал пан Лаврентий, обращаясь к оборванцу, который, засунув руки в карманы, смеялся во все горло.
— Мои деньги! Мои семь рублей! — кричал еврей. — Я в полицию пойду…
— А подушки ты не получил, свиное ухо, а? — спросил из-за окна оборванец.
Констанция, положив ребенка на кровать за ширмой, громко рыдала. Мгновение спустя ее плач перешел в неудержимый кашель.
— Фи! — негодовал пан Лаврентий. — Как можно быть таким порывистым! Ребенка ушиб, а у этой бедной женщины опять кровотечение. О боже!
— Кровотечение?.. О, черт возьми! Этак она может и впрямь отправиться на лоно Авраама, правда, жид? — говорил оборванец, равнодушно глядя на свои жертвы.
— Что же мне теперь делать? — спрашивал еврей пана Лаврентия.
— Забирать подушки и исчезать, а то тут больные, — был ответ.
Рыдания Констанции раздирали сердце.
Еврей быстро завязал подушки и исчез. В сенях он разминулся с возвращающимся Гоффом, который, войдя в комнату, как окаменевший остановился перед открытым окном.
— Гут морген, старый труп! — закричал оборванец.
Гофф подошел к столу, оперся на него обеими руками и глядел в лицо говорящего.
— Ну, чего гляделки вылупил, старый сумасшедший? Людей не видел, что ли?
— Этот каторжник на свободе? — словно про себя пробормотал старик.
— Успокойтесь, любезный мой пан Гофф! — просил Лаврентий.
— На свободе, на свободе и пришел спросить, когда ты ноги протянешь, старый гриб!
— Успокойтесь, дорогой пан Голембёвский! — вставил гость.
— A-aa! — простонала Констанция.
Гофф кинулся за ширму.
— Кровь?.. Что с тобой, дочь моя, дитя мое?
Что с тобой, Бригита?..
Что так глазки подбиты?
Подбила мне матуся,
За плутишку Ендруся!.. —
пел за окном негодяй.
— О боже праведный! — воскликнул Гофф, садясь на скамью и охватывая руками голову. — Мои дети умирают, а у меня и гроша нет!..
— Я знаю одного благородного человека, который даст в долг под расписку, — шепнул пан Лаврентий.
— Ну, будь здоров, старый гриб! Постой! Дай-ка я перед уходом у тебя на лысине муху прихлопну.
Сказав это, негодяй шлепнул старика по голове и через мгновение исчез между заборами…
Полчаса спустя покинул лачугу и пан Лаврентий, унося с собой в кармане расписку на пятнадцать рублей, за которую дал Гоффу пять.
Глава четвертая,
в которой дворец выказывает много сочувствия лачуге
Вторник всякой недели почтеннейший Клеменс Пёлунович начинал и заканчивал торжественно. Проснувшись около шести часов утра, он сперва благодарил бога за то, что тот подарил ему внучку Вандзю и что во вторник, лет пятнадцать тому назад, помог ему выиграть 75 000 рублей. Затем он шел к своей возлюбленной девочке и поздравлял ее как с тем, что она родилась во вторник, так и с тем, что независимо от дня и даты она стала его внучкой. Затем он приказывал Янеку налить в душ целых два ведра воды, которую и выливал на себя до последней капли. Затем он надевал чистую сорочку, закуривал самую большую трубку и развлекался ею вплоть до вечера. И, наконец, отправляясь на покой, вторично благодарил бога и за внучку и за выигрыш, умоляя его при этом, чтобы он (раз уж этого нельзя избежать) призвал его душу на страшный суд именно в этот, а не в иной день, а затем поместил бы ее, вместе с трубками и душем, в том уголке неба, который когда-нибудь, после долгой и счастливейшей жизни, займет его дорогая Вандзюлька — самое лучшее дитя в мире.
Венец вторников составляли социально-научные сессии с горячим ужином. Ужином угощал хозяин, заседания же организовал некий пан Дамазий, лучший оратор во всем IX участке города.
Ни в научных, ни в социальных дебатах проворный старичок никакой особой роли не играл, оправдываясь своей склонностью к апоплексии. Но обсуждения он слушал внимательно, поднимая время от времени брови и внимательно следя, в надлежащий ли момент это сделал. Зато он угощал превосходным чаем и превосходным вином, жаркое на ужин подавали прекрасное, а сам он жил надеждой, что рано или поздно дебатирующие стороны разрешат ему употребить хоть частицу своего богатства на осуществление планов, которые созревали в его гостиной.
И только ради этого случая румяный старичок уже давным-давно составил маленький спич. Он собирался (согласно своему плану) стать среди зала, вынуть из кармана некий ключ и сказать присутствующим: «Господа! Вот здесь ключ, а там моя касса; половину того, что вы там найдете, оставьте для Вандзи, остальное берите и… баста!»
Ужели он это и исполнил бы? — неизвестно; однако сам он был уверен, что исполнит непременно. Душа человеческая переполнена такого рода уверенностями до самых краев.
Нынешний вторник до девяти часов вечера ничем не отличался от предыдущих. На лестнице, по обыкновению, горела лампа, а на кухне, по обыкновению, наряду с запахом варенья и пригоревшего масла, раздавалось шипенье поджариваемых блюд, шум самовара и преобладающая над всем этим перебранка кухарки с мальчиком, кухарки с горничной, мальчика с горничной и, наконец, всех вместе между собой.
Гостиная была полна мужчин, из которых одни расположились на диване у стены, другие на угловом диване, кто на шезлонге, кто в креслах и на стульях; все вполголоса разговаривали между собой. Светло было как днем, что иные приписывали двум лампам и восьми стеариновым свечам, пан Клеменс — своей внучке, разливающей гостям чай, а пан судья — присутствию пана Дамазия.
Хозяин обходил все группы, у одних спрашивая о здоровье, с другими заговаривая о политике или о видах на погоду. Он успевал бросать взгляды на свою коллекцию трубок, мимоходом целовать красневшую, как вишня, внучку и между делом поглядывал на свое спортивное оборудование в другой комнате, с видом человека, которого лишь серьезность момента удерживает от соблазна кувыркнуться разочка два вперед и разочка два назад.
Присутствующие между тем жужжали, как пчелы в улье, аккомпанируя себе звоном чашек и окружая себя клубами дыма.
Вдруг входная дверь скрипнула, гости замолкли, и среди зала появился нотариус в обществе высокого, красивого блондина. Гул в зале постепенно утих, хозяин вышел навстречу новым гостям, и нотариус сказал:
— Пан Густав Вольский, художник! Третьего дня вернулся из-за границы, и первое же знакомство — с вами, благодетель. Надеюсь, он попал удачно.
— Тысячу раз вам обязан! — ответил хозяин. — Вандзюня! Пан Вольский, художник… Сударь — моя внучка, Ванда Пёлунович. Подай, сердце мое, чаю господам…
В зале стало шумно. Раздался скрип отодвигаемых стульев и шарканье ног, обычно сопутствующее приветствиям. Затем прибыла новая партия стаканов чаю, и все вернулось в прежнее положение.
— Кажется, все уже в сборе, — шепнул кто-то.
Пан Дамазий откашлялся, а пан судья многозначительно высморкался.
— Таким образом, мы можем теперь продолжить, — прибавил кто-то.
Хозяин хотел было ответить, что продолжение еще на плите, но, к счастью, вовремя спохватился.
— Осмелюсь возразить против предложения, — сказал на это пан Петр, — и по той причине, что у нас прибавился новый член.
Взгляды присутствующих обратились на Вольского, который в эту минуту похож был на человека, ожидающего небесного откровения.
— Дамазий, пан Дамазий! — зашептали в зале.
Хозяин приветливо улыбнулся гостям, полагая, что таким образом он удачно ответил на требования, предъявляемые серьезностью момента, а пан Дамазий, слегка откинувшись в кресле, как это водится у испытанных ораторов, сказал:
— Я придерживаюсь мнения, что наш уважаемый гость лучше, всесторонней и подробней всего ознакомится с характером наших собраний, вслушиваясь в ход прений. Поэтому предлагаю считать заседание открытым и просить нашего уважаемого хозяина, чтобы он соблаговолил на сегодняшний вечер занять председательское кресло.
Он умолк.
…а всем казалось,
Что Войский все трубит, но то лишь эхо отдавалось.
— Осмелюсь возразить… — начал было пан Петр.
— Просим, просим!.. Пана Пёлуновича в председатели! — раздались голоса.
— Итак, — подхватил пан Дамазий, — просим уважаемого хозяина занять председательское кресло.
Уважаемый хозяин был близок к апоплексическому удару; однако, придя в себя, застенчиво сказал:
— А нельзя ли мне… этак… на ходу?
— Отчего же нет? — ответил нотариус. — Мы уважаем ваши привычки.
— Смею обратить внимание, что я не вижу колокольчика, — прибавил Петр.
— Колокольчик!.. Где колокольчик? — закричал хозяин. — Вандзюня! Вандочка!.. Где же колокольчик, сердце мое?
Девочка вспыхнула.
— Ах, дедушка!.. Я дала его той больной даме наверху, знаете, которая обеды…
— Наказанье божье! — сердился дедушка.
— Можно пока звонить ложечкой о чашку! — предложил нотариус и разогнал грозу.
Заседание открыли.
— Не соблаговолите ли, господин председатель, в нескольких словах представить пану Вольскому окончательные итоги наших дебатов? — спросил пан Дамазий.
— Гм!.. Насколько мне помнится, мы что-то говорили о необходимости гимнастики?..
— Осмелюсь заметить, что на последнем заседании мы говорили о строительстве дешевых квартир для бедных, — прервал пан Петр.
Пёлунович посинел.
— И о страховании жизни, — прибавил пан Дамазий.
— О необходимости создать опытную станцию, — добавил кто-то со стороны.
— О мерах к поднятию ремесел, — прибавил еще кто-то.
— Клянусь честью, сударь, — шепнул сияющий Вольский нотариусу, — я никогда не думал, что среди варшавского общества есть кружки, занимающиеся подобными вопросами.
— И их осуществлением, сударь! — шепнул Дамазий.
Вольский и Дамазий взглянули друг другу в глаза и, вдохновленные одним и тем же чувством, протянули друг другу руки. Они поняли друг друга.
— Напоминаю вам, господа, что на сегодняшнем заседании я должен был прочесть свой меморандум о пауперизме, — промолвил в это мгновение пан Зенон, человек, несомненно обладающий самыми глубокими знаниями и самым высоким лбом в Европе.
— Совершенно верно! — сказал Дамазий. — Мы слушаем.
Вольский смотрел на присутствующих с неописуемым восторгом. В его голубых глазах сияло чувство, которое, несомненно, можно было бы перевести следующими словами: «Я знаю вас всего несколько минут, но пусть меня черти возьмут, если за каждого из вас я не дам изрубить себя в куски».
Между тем пан Зенон, развернув рукопись, стал читать.
— «Меморандум о пауперизме.
Не касаясь уж того вопроса, подлинно ли наши прародители вначале вели райскую жизнь…»
— Прошу слова!..
— Слово имеет пан Петр, — сказал Дамазий, видимо чувствуя себя признанным заменять председателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Уж, кажется, нет людей несчастней нас.
— Никому не живется на свете без какого-нибудь горя или огорчений, будь он хоть король, хоть папа римский.
— Все точно сговорилось: нищета, болезни, да теперь еще такое беспокойство в доме.
— Это хорошо, что мы хоть иногда испытываем горе и лишения. Да и разве одни мы страдаем?.. Взять, к примеру, хоть этого беднягу Ендруся…
— Что? — крикнула Констанция, всматриваясь в гостя.
Глаза ее мгновенно высохли.
Гость спокойно достал табакерку, обернул ее несколько раз в пальцах, щелкнул по крышке и прибавил:
— Несчастный парень! Мало того что такой больной, голодный, беспокойный, приходится еще скрываться от человеческой суровости.
— Значит, его выпустили? — спросила Констанция, отодвигая от себя ребенка.
Гость флегматично понюхал табак.
— Хуже, дорогая панн Голембёвская, хуже: сам сбежал.
Губы Констанции побелели.
— Ищут его добрые люди, как евангельская жена потерянный динар, а он тем временем, бедняжка, ночует на берегу Вислы, живет в глиняных ямах, а что ест — уж и не знаю, потому что у нас, в нашей дорогой Варшаве, нет даже акридов и дикого меда.
Констанция оперлась спиной о подоконник, руки ее опустились, голова склонилась к плечу.
— Был, бедняга, у меня вчера ночью, маленько меня даже, по правде сказать, напугал, и вот дал письмецо к вам, сударыня.
Сказав это, гость вынул из бокового кармана грязное, измятое письмо и положил его на стол. Констанция даже и не глянула.
— Легкомысленный мальчик! В таком несчастии, а все шалости на уме. Взгляните, сударыня, как адресовано письмо: «Ясновельможной Констанции, урожденной Гофф, по первому мужу Голембёвской, почетной гражданке и домовладелице».
— «Дражайшая жена!..» — Ах, боже мой, вам дурно, дорогая пани Голембёвская?
— Прочтите, сударь! — ответила она тихо.
— Тут, правда, есть семейные секреты, ну да кому ж о них и знать, как не испытанному другу?
Сказав это, он развернул письмо, стал читать:
— «Сердца Моего и души Моей дражайшая Жена Констанция!!! Десница господня освободила меня от этих роковых терзаний, а теперь принужден я давать деру в Америку, потому как ежели меня опять засадят в яму, то уж крышка!!! По этой причине требуется мне монета, рублей хоть десять, ежели не желаешь, чтобы я повесился на сухой ветке под твоим окном, на твоих собственных веревках!!!
Делай что хочешь, грызи голову старику, продай что-нибудь, хоть укради, только бы поскорей получить монету, потому меня уже холера берет, так припекло!!!
Целую твою мордашку миллион раз и еще пятнадцать!!! Элька пусть ведет себя хорошо, чтобы, боже упаси, не осрамила Отца.
Любящий вас Ендрусь, отец и муж, которому в мышеловке тесно стало!!!
Если сейчас же не дашь, я сам приду к старому скупердяю и скажу ему: или давай, или я у тебя из глотки вырву, потому я твой зять и твоей дочери муж, и так далее!!!»
Окончив чтение, пан Лаврентий пробормотал:
— Способный парень, ничего не скажешь! Обладает слогом, да ведь что с того?..
Он поднял свои темно-синие очки на лицо недвижно сидящей Констанции, но, не дождавшись ответа, прибавил:
— Можно сделать и так: ничего не давать, дожидаться, чтобы он сам пришел, а пока уведомить полицию.
Женщина вздрогнула.
— Старые вещи покупаю, старые вещи, старые вещи! — раздался на улице гнусавый голос. — Покупаю, продаю, меняю!..
— Надо позвать старьевщика, — сказала, вставая, женщина.
Пан Лаврентий вскочил с места.
— Зачем? Я знаю человека, который даст вам в долг под расписку.
В окне на улицу промелькнул еврей. Констанция постучала ему в окно.
— Пани Голембёвская, ну что это, зачем? — уговаривал ее гость.
Еврей вошел и зорко оглянул комнату.
— Какая порывистая женщина! — пробормотал Лаврентий, прохаживаясь взад и вперед и грызя ногти.
Констанция опустила руки и молчала.
— Может, старые платья? — спрашивал еврей.
— И зачем это нужно? — разговаривал сам с собой гость.
— Старая обувь, старое белье, бутылки?
— Как только человек начинает неумеренно желать чего-нибудь, так тотчас становится беспокойным в душе своей.
— Может, мебель или постель?
— Постель, — ответила Констанция.
Лаврентий окончил свой монолог и подсел к ребенку.
— Какая постель? Где она? — спрашивал еврей.
Констанция ушла за ширму и медленно вытащила три подушки.
— И сколько за это?
— Пятнадцать рублей.
— Стоит того, — ответил покупщик, — только не для меня.
— А сколько вы дадите?
— Шесть.
— Не продам.
— Ну, зачем в торговле сердиться… А последнее слово?
— Пятнадцать.
— Не могу, чтоб я так здоров был!
— Двенадцать.
— Я вам дам шесть с полтиной… верьте совести!
— Постыдились бы вы, старозаветная душа, — вмешался гость, — так торговаться с бедными людьми!
— А я что, не бедный? У меня жена и шестеро детей, и я оставил им полтинник на весь день. Этого и на лук не хватит. Дам шесть с полтиной, ауф мейне мунес!
— Одиннадцать, — сказала Констанция.
— Да не торгуйтесь вы, добрый человек! — уговаривал гость. — Эта бедная женщина сегодня последний рубль истратила.
— Ну-ну! — ответил еврей с улыбкой. — Вы, почтеннейший, в торговле до того жалостливы, что если вас послушать, так я бы и за три рубля эти подушки купил. Что я вам скажу, пани, всем жить надо, — я дам вам шесть с полтиной и… еще двадцать грошей. Гут?
Констанция молчала.
— Уважаемая! Семь рублей и ни гроша больше… Одними новенькими. Ейн, цвей, дрей!
— Не могу, — ответила Констанция.
За открытым окном, казалось, кто-то стоит.
Еврей доставал из разных карманов деньги и, отсчитав, положил их на стол.
— Ну, благодетельница! Семь рублей ваши, а подушки мои. Хорошо?
— Десять, — шепнула женщина.
— Десять? Я еще не знаю, получу ли сам семь рублей; я могу и потерять на этом, чтоб мне издохнуть. Вы видите, что это за деньги? Ну, мои подушки, а?..
— Твои, пархатый, твои! — раздался хриплый голос.
Одновременно в открытом окне появился какой-то оборванец, наклонился вперед, сбросил на пол сидящую на скамье Элюню и схватил деньги.
— Гевалт!.. Что это такое? — закричал в ужасе еврей, пятясь к дверям.
— Ендрусь! — крикнула женщина, бросаясь к ребенку. — О, боже мой! Элюня!..
Ребенок захлебывался от плача.
— Ах, ну кто же так делает! — сказал пан Лаврентий, обращаясь к оборванцу, который, засунув руки в карманы, смеялся во все горло.
— Мои деньги! Мои семь рублей! — кричал еврей. — Я в полицию пойду…
— А подушки ты не получил, свиное ухо, а? — спросил из-за окна оборванец.
Констанция, положив ребенка на кровать за ширмой, громко рыдала. Мгновение спустя ее плач перешел в неудержимый кашель.
— Фи! — негодовал пан Лаврентий. — Как можно быть таким порывистым! Ребенка ушиб, а у этой бедной женщины опять кровотечение. О боже!
— Кровотечение?.. О, черт возьми! Этак она может и впрямь отправиться на лоно Авраама, правда, жид? — говорил оборванец, равнодушно глядя на свои жертвы.
— Что же мне теперь делать? — спрашивал еврей пана Лаврентия.
— Забирать подушки и исчезать, а то тут больные, — был ответ.
Рыдания Констанции раздирали сердце.
Еврей быстро завязал подушки и исчез. В сенях он разминулся с возвращающимся Гоффом, который, войдя в комнату, как окаменевший остановился перед открытым окном.
— Гут морген, старый труп! — закричал оборванец.
Гофф подошел к столу, оперся на него обеими руками и глядел в лицо говорящего.
— Ну, чего гляделки вылупил, старый сумасшедший? Людей не видел, что ли?
— Этот каторжник на свободе? — словно про себя пробормотал старик.
— Успокойтесь, любезный мой пан Гофф! — просил Лаврентий.
— На свободе, на свободе и пришел спросить, когда ты ноги протянешь, старый гриб!
— Успокойтесь, дорогой пан Голембёвский! — вставил гость.
— A-aa! — простонала Констанция.
Гофф кинулся за ширму.
— Кровь?.. Что с тобой, дочь моя, дитя мое?
Что с тобой, Бригита?..
Что так глазки подбиты?
Подбила мне матуся,
За плутишку Ендруся!.. —
пел за окном негодяй.
— О боже праведный! — воскликнул Гофф, садясь на скамью и охватывая руками голову. — Мои дети умирают, а у меня и гроша нет!..
— Я знаю одного благородного человека, который даст в долг под расписку, — шепнул пан Лаврентий.
— Ну, будь здоров, старый гриб! Постой! Дай-ка я перед уходом у тебя на лысине муху прихлопну.
Сказав это, негодяй шлепнул старика по голове и через мгновение исчез между заборами…
Полчаса спустя покинул лачугу и пан Лаврентий, унося с собой в кармане расписку на пятнадцать рублей, за которую дал Гоффу пять.
Глава четвертая,
в которой дворец выказывает много сочувствия лачуге
Вторник всякой недели почтеннейший Клеменс Пёлунович начинал и заканчивал торжественно. Проснувшись около шести часов утра, он сперва благодарил бога за то, что тот подарил ему внучку Вандзю и что во вторник, лет пятнадцать тому назад, помог ему выиграть 75 000 рублей. Затем он шел к своей возлюбленной девочке и поздравлял ее как с тем, что она родилась во вторник, так и с тем, что независимо от дня и даты она стала его внучкой. Затем он приказывал Янеку налить в душ целых два ведра воды, которую и выливал на себя до последней капли. Затем он надевал чистую сорочку, закуривал самую большую трубку и развлекался ею вплоть до вечера. И, наконец, отправляясь на покой, вторично благодарил бога и за внучку и за выигрыш, умоляя его при этом, чтобы он (раз уж этого нельзя избежать) призвал его душу на страшный суд именно в этот, а не в иной день, а затем поместил бы ее, вместе с трубками и душем, в том уголке неба, который когда-нибудь, после долгой и счастливейшей жизни, займет его дорогая Вандзюлька — самое лучшее дитя в мире.
Венец вторников составляли социально-научные сессии с горячим ужином. Ужином угощал хозяин, заседания же организовал некий пан Дамазий, лучший оратор во всем IX участке города.
Ни в научных, ни в социальных дебатах проворный старичок никакой особой роли не играл, оправдываясь своей склонностью к апоплексии. Но обсуждения он слушал внимательно, поднимая время от времени брови и внимательно следя, в надлежащий ли момент это сделал. Зато он угощал превосходным чаем и превосходным вином, жаркое на ужин подавали прекрасное, а сам он жил надеждой, что рано или поздно дебатирующие стороны разрешат ему употребить хоть частицу своего богатства на осуществление планов, которые созревали в его гостиной.
И только ради этого случая румяный старичок уже давным-давно составил маленький спич. Он собирался (согласно своему плану) стать среди зала, вынуть из кармана некий ключ и сказать присутствующим: «Господа! Вот здесь ключ, а там моя касса; половину того, что вы там найдете, оставьте для Вандзи, остальное берите и… баста!»
Ужели он это и исполнил бы? — неизвестно; однако сам он был уверен, что исполнит непременно. Душа человеческая переполнена такого рода уверенностями до самых краев.
Нынешний вторник до девяти часов вечера ничем не отличался от предыдущих. На лестнице, по обыкновению, горела лампа, а на кухне, по обыкновению, наряду с запахом варенья и пригоревшего масла, раздавалось шипенье поджариваемых блюд, шум самовара и преобладающая над всем этим перебранка кухарки с мальчиком, кухарки с горничной, мальчика с горничной и, наконец, всех вместе между собой.
Гостиная была полна мужчин, из которых одни расположились на диване у стены, другие на угловом диване, кто на шезлонге, кто в креслах и на стульях; все вполголоса разговаривали между собой. Светло было как днем, что иные приписывали двум лампам и восьми стеариновым свечам, пан Клеменс — своей внучке, разливающей гостям чай, а пан судья — присутствию пана Дамазия.
Хозяин обходил все группы, у одних спрашивая о здоровье, с другими заговаривая о политике или о видах на погоду. Он успевал бросать взгляды на свою коллекцию трубок, мимоходом целовать красневшую, как вишня, внучку и между делом поглядывал на свое спортивное оборудование в другой комнате, с видом человека, которого лишь серьезность момента удерживает от соблазна кувыркнуться разочка два вперед и разочка два назад.
Присутствующие между тем жужжали, как пчелы в улье, аккомпанируя себе звоном чашек и окружая себя клубами дыма.
Вдруг входная дверь скрипнула, гости замолкли, и среди зала появился нотариус в обществе высокого, красивого блондина. Гул в зале постепенно утих, хозяин вышел навстречу новым гостям, и нотариус сказал:
— Пан Густав Вольский, художник! Третьего дня вернулся из-за границы, и первое же знакомство — с вами, благодетель. Надеюсь, он попал удачно.
— Тысячу раз вам обязан! — ответил хозяин. — Вандзюня! Пан Вольский, художник… Сударь — моя внучка, Ванда Пёлунович. Подай, сердце мое, чаю господам…
В зале стало шумно. Раздался скрип отодвигаемых стульев и шарканье ног, обычно сопутствующее приветствиям. Затем прибыла новая партия стаканов чаю, и все вернулось в прежнее положение.
— Кажется, все уже в сборе, — шепнул кто-то.
Пан Дамазий откашлялся, а пан судья многозначительно высморкался.
— Таким образом, мы можем теперь продолжить, — прибавил кто-то.
Хозяин хотел было ответить, что продолжение еще на плите, но, к счастью, вовремя спохватился.
— Осмелюсь возразить против предложения, — сказал на это пан Петр, — и по той причине, что у нас прибавился новый член.
Взгляды присутствующих обратились на Вольского, который в эту минуту похож был на человека, ожидающего небесного откровения.
— Дамазий, пан Дамазий! — зашептали в зале.
Хозяин приветливо улыбнулся гостям, полагая, что таким образом он удачно ответил на требования, предъявляемые серьезностью момента, а пан Дамазий, слегка откинувшись в кресле, как это водится у испытанных ораторов, сказал:
— Я придерживаюсь мнения, что наш уважаемый гость лучше, всесторонней и подробней всего ознакомится с характером наших собраний, вслушиваясь в ход прений. Поэтому предлагаю считать заседание открытым и просить нашего уважаемого хозяина, чтобы он соблаговолил на сегодняшний вечер занять председательское кресло.
Он умолк.
…а всем казалось,
Что Войский все трубит, но то лишь эхо отдавалось.
— Осмелюсь возразить… — начал было пан Петр.
— Просим, просим!.. Пана Пёлуновича в председатели! — раздались голоса.
— Итак, — подхватил пан Дамазий, — просим уважаемого хозяина занять председательское кресло.
Уважаемый хозяин был близок к апоплексическому удару; однако, придя в себя, застенчиво сказал:
— А нельзя ли мне… этак… на ходу?
— Отчего же нет? — ответил нотариус. — Мы уважаем ваши привычки.
— Смею обратить внимание, что я не вижу колокольчика, — прибавил Петр.
— Колокольчик!.. Где колокольчик? — закричал хозяин. — Вандзюня! Вандочка!.. Где же колокольчик, сердце мое?
Девочка вспыхнула.
— Ах, дедушка!.. Я дала его той больной даме наверху, знаете, которая обеды…
— Наказанье божье! — сердился дедушка.
— Можно пока звонить ложечкой о чашку! — предложил нотариус и разогнал грозу.
Заседание открыли.
— Не соблаговолите ли, господин председатель, в нескольких словах представить пану Вольскому окончательные итоги наших дебатов? — спросил пан Дамазий.
— Гм!.. Насколько мне помнится, мы что-то говорили о необходимости гимнастики?..
— Осмелюсь заметить, что на последнем заседании мы говорили о строительстве дешевых квартир для бедных, — прервал пан Петр.
Пёлунович посинел.
— И о страховании жизни, — прибавил пан Дамазий.
— О необходимости создать опытную станцию, — добавил кто-то со стороны.
— О мерах к поднятию ремесел, — прибавил еще кто-то.
— Клянусь честью, сударь, — шепнул сияющий Вольский нотариусу, — я никогда не думал, что среди варшавского общества есть кружки, занимающиеся подобными вопросами.
— И их осуществлением, сударь! — шепнул Дамазий.
Вольский и Дамазий взглянули друг другу в глаза и, вдохновленные одним и тем же чувством, протянули друг другу руки. Они поняли друг друга.
— Напоминаю вам, господа, что на сегодняшнем заседании я должен был прочесть свой меморандум о пауперизме, — промолвил в это мгновение пан Зенон, человек, несомненно обладающий самыми глубокими знаниями и самым высоким лбом в Европе.
— Совершенно верно! — сказал Дамазий. — Мы слушаем.
Вольский смотрел на присутствующих с неописуемым восторгом. В его голубых глазах сияло чувство, которое, несомненно, можно было бы перевести следующими словами: «Я знаю вас всего несколько минут, но пусть меня черти возьмут, если за каждого из вас я не дам изрубить себя в куски».
Между тем пан Зенон, развернув рукопись, стал читать.
— «Меморандум о пауперизме.
Не касаясь уж того вопроса, подлинно ли наши прародители вначале вели райскую жизнь…»
— Прошу слова!..
— Слово имеет пан Петр, — сказал Дамазий, видимо чувствуя себя признанным заменять председателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12