А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Почему это не знал?
— Да потому, что на той фотографии ему двадцать лет, а ей не то двенадцать, не то тринадцать… Она бы ему сказала: я вас люблю! Он бы ей: иди в куклы играть… А потом они и не виделись!
— Да! — сказал я. — Я раньше думал, что такая любовь только в кино… А у меня, знаешь, тётя Ага тоже до сих пор своего мужа вспоминает и любит…
— Они, наверное, были очень хорошие, — сказал Васька. — Этот Иванов так вообще как Тимур…
— И почему это хорошие всегда погибают? — сказал я.
— Всякие погибают, — возразил Васька. — Только хороших помнят, а плохих нет… Вот и всё.
— И ещё потому, что они везде первые идут! Такой молодой был и столько всего успел…
— А ты бы хотел с ним встретиться? — спросил Васька.
«Я бы не хотел! Ещё как бы хотел! — подумал я. — Ваське-то что, у него всего и забот — тройки, двойки да хомячки… А у меня…»
И я как вспомнил про следопытов, про то, как меня выгнали, и про то, как дед шутит, да вообще про всю свою жизнь… И такая взяла меня тоска…
Глава девятнадцатая
НУ И ПУСТЬ!
— Макаров! — нагнал меня в коридоре Роберт Иванович. — Что, голубчик, на занятия кружка не ходишь?
Я чуть на пол не сел.
— Так меня же исключили!
— Ничего подобного, — сказал Роберт Иванович. — Совсем не так. И это зафиксировано в протоколе. Тебя переизбрали. Ты не председатель кружка, но из кружка тебя никто не исключал и не может исключить… Потому что ребята против этого!
— Ха! — сказал я. — Это Пантелеева, что ли?
— Не только, не только.
— А кто ещё?
— Да процентов сорок.
— Ну?
— Вот тебе и «ну»! — И, подмигнув мне из-за очков, директор добавил: — А ты как думал? Ты вообще, Макаров, меня удивляешь. У тебя поразительная способность жить совершенно обособленно. Как это у тебя получается?
— Ничего не обособленно, — сказал я. — Учусь нормально, все поручения выполняю…
— Да брось ты! — похлопал меня по плечу Роберт Иванович. — Ничего в твоём способе жить хорошего нет. Иной раз так одиноко станет. А?
— Ничего не одиноко… — пробурчал я.
— Кстати! — не слушая меня, сказал Роберт Иванович. — К нам же сегодня приезжает профессор Субботин. Как раз по твоей теме!
— Какой ещё Субботин?
— Ох, Макаров, Макаров… Да письмо который прислал! Которого Иванов и Мироненко раненого выносили… Вспомнил? У него командировка, вот он и к нам забежит на минуточку…
Ничего себе «забежит», ещё хорошо, что наш директор этих слов при самом профессоре Субботине не сказал! «Забежит»! Он минут пять из «Волги» вылезал. Потом выпрямился, что-то на бедре у себя защёлкнул и стал тяжело подниматься по лестнице. Эмлемба с другими девчонками его у входа встречала с цветами, а я за колонной стоял, чтобы особенно в глаза не бросаться.
Я никогда живого профессора не видел, но точно знаю, что этот Субботин на профессора совершенно непохож. Настоящий профессор должен быть седенький, и в такой чёрной шапочке, и с бородкой… У нас в кабинете химии портрет есть. Академик Зелинский — изобретатель противогаза. Вот это профессор. А тут идёт здоровенный дядька, молодой и румяный, в американских очках, и волосы на голове, как два вороньих крыла, на виски разваливаются… Совершенно на вид никакой не профессор.
И вообще он вёл себя не так, как я думал. Я думал, он станет рассказывать про танковый таран, про то, как они через линию фронта прорывались… Прожектора кругом! Пули свистят, и они ползут! Фашист из окопа — раз, а они его — ты-ты-ты из автомата или кинжалом… Ну я же про войну всё знаю! Я же все фильмы про войну смотрю… А этот профессор Субботин поднялся на сцену в актовом зале, взял стул. Опять чего-то на бедре защёлкнул и, пока мы ему хлопали, на стуле примостился. Потом руку поднял и говорит:
— Давайте, ребята, мы без этих «ура» и без оваций… Я же не Алла Пугачёва…
Все засмеялись. Он говорит:
— Ну вот и хорошо. А теперь будем говорить о вещах тяжёлых. Я приехал сюда, потому что Сергей Иванов, которого вы разыскиваете, самый дорогой для меня человек! Да. Вы, конечно, заметили, что я инвалид. У меня нет обеих ног… — Он постучал по голеням, и раздался деревянный пустой звук.
25 ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА
Они шли вторую неделю. И вот уже четыре дня слышали за спиной лай немецких овчарок. Раненый был в забытьи. Время от времени он приходил в себя и требовал, умолял, чтобы его бросили, чтобы его добили, не мучали, не тащили по болотам и бурелому.
— Ребята! — говорил он, облизывая распухшие, растрескавшиеся губы. — Бросьте меня! Вы к своим выйдете! Будете воевать, а я куда? Ноги-то нет! Куда я годен?
— Ты что, балерина? — говорил лейтенант Иванов. — Не смеши ты меня! Я смеяться не могу…
Во время танкового тарана он ударился о казённик пушки и выбил все передние зубы. Вероятно, были сломаны нос и скула, оттого лицо было раздуто, как футбольный мяч.
Однажды, придя в себя, Субботин увидел, как Сергей, обхватив руками голову, тихо стонет и раскачивается из стороны в сторону.
— Серёжа, — позвал он. — Лицо болит?
— Да нет, — ответил тот, поднимаясь. — Это я так, шея затекла.
И опять они поднимали носилки на плечи и несли раненого дальше.
— Была жизнь, были планы… собирался институт закончить в сорок втором… — говорил Субботин. — А теперь всё к чёрту.
— До чего ты мне надоел! — отвечал Сергей. — Закончишь свой институт! Может, даже в сорок втором. Радоваться должен, что только ногу потерял там, где другие головы оставили!
Субботин был в жару и поэтому не страдал от голода, а вот Иванов и Мироненко давно съели последний сухарь.
С каждым днём Мироненко становился всё молчаливее и мрачнее…
— Всё что угодно! — услышал однажды ночью его шёпот Субботин. — Всё что угодно я готов принять! Но только не этот идиотский голод!
— Витя, ты что… — шептал ему в ответ Сергей. — Ты о хорошем думай. Держись! Вот выйдем к своим…
— Где они? Где они, свои? — зло всхлипнув, ответил Мироненко. — Вторую неделю идём, а фронта и не слышно. Где они? Что это такое?
— Это война! — сказал Сергей. — Это война! Мне отец говорил: «Война — противоестественное состояние человека!»
— А куда мы этого тащим? Куда?
— Что же, по-твоему, его бросить? Да ты что говоришь! Ты же сам потом от угрызений совести в петлю полезешь!
— Некогда будет совестью мучаться!
— Я тебя не держу! — сказал Сергей. — Я тебе не командир. Ты волен поступать, как хочешь. Но я раненого не брошу!
— Ты не командир? Ты всю жизнь командовал! — закричал Мироненко. — Вожатый вечный! Всю жизнь долдонил: «Надо, надо!..»
— Да брось ты, — сказал Сергей — Это уж так вышло, что я вожатым стал! А надо — действительно надо… Ты что, забыл, как мне в училище доставалось — я же самый дохлый в роте был… Да если хочешь знать, после войны… Я бы музыкантом стал…
— Ты — станешь! Ты как отбойный молоток!
— Нет, — сказал грустно Иванов. — Теперь трубе, извини за шутку, труба… зубов-то нет! Так что закончилась моя музыкальная история… Ты лучше поспи. И пусть тебе приснится королевский ужин…

Им повезло. Они наткнулись на избушку лесника. Лесник сказал, что фронт всего в двадцати километрах, да они и сами это видели по сполохам над лесом, по тому, как упорно шныряла вокруг немецкая полевая жандармерия.
— Двадцать километров! — мечтательно говорил, напившись молока и наевшись картошки, Мироненко. — Неужели только двадцать? Да на карачках проползём, а у своих завтра будем…
Лесник говорил, что здесь фронт не сплошной, пройти можно, и обещал показать дорогу через топь…
Но Сергей был невесел. Он перевязывал раненого и вдруг сказал:
— Ну-ко посмотри…
Мироненко, подавляя отвращение, глянул на культю.
— Да не сюда, — досадливо сказал Иванов. — Эта рана чистая. Ты вот куда гляди…
Вторая нога распухла, и ступня была похожа на студень — серая и холодная, с фиолетовым отливом…
— Узнаёшь? Она самая. Гангрена.
— Ты чего придумал? — со страхом прошептал Мироненко.
— Надо ступню отнимать! — сказал Сергей. — Я на Халхин-Голе в госпитале насмотрелся на эту прелесть. Он у нас к утру умрёт, если мы этого не сделаем.
Это было так страшно, что Мироненко даже не спорил.
— Ничего. Он без сознания. Не почует. А выхода у нас нет! — бормотал себе под нос Сергей.
— Он и так умрёт, — сказал лесник.
— Умрёт так умрёт. Мы сделали всё, что могли, — вздохнул Сергей. — Ставь, старик, таз на плиту и часа два кипяти нож сапожный и пилу… Есть у тебя ножовка?
— Под утро я пришёл в сознание! — говорил профессор. — И я видел, как погиб Мироненко. Мы уже почти что были у своих. К нам от кустов ползли наши разведчики. Он не выдержал и встал… И сразу сзади ударил пулемёт…
Наш гость замолчал и опустил голову. И весь зал, все ребята молчали…
— Я прошу вас, — сказал дрогнувшим голосом профессор Субботин, — найдите его! Найдите Серёжу! Я пытался, но я один, а вас много… Вам это под силу. Если бы вы знали… Если бы вы знали… — пробормотал он. — Он мне в госпитале говорил: «Гриша! Ты видишь, что творится. Ты видишь, сколько ребят полегло! Вот и Коля! Ведь он погиб, чтобы ты жил! А ты нюни распускаешь! Ног нет — горе! Но ведь это ещё не всё! Тебе же двадцать два года! Ты молодой, образованный человек. Ты обязан жить и так работать, чтобы не стыдно было самому себе сказать: «Я наших ребят не подвёл». Как бы мне хотелось… — сказал профессор, поднимаясь. — Как бы мне хотелось ему сказать: «Серёжа, я тебя не подвёл!»
Я сидел в самом конце зала и всё думал, как же мне сказать, что Иванова нет в живых! Васька, конечно, ни про какое собрание не слыхал, и его в зале не было… Так что о том, что Иванов убит, знал только один я.
Опять так могло получиться, что я скрыл от кружка свою находку, но я смотрел на ребят, как у них глаза горели и как они со всех сторон к этому профессору подступали, а Эмлемба вообще вцепилась ему в руку и глядела снизу вверх, как Пудик, — и я не мог им ничего сказать! Не мог.
Глава двадцатая
НЕВОЗМОЖНЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
— Где ты шатаешься по ночам! — сказал папа, когда открывал мне дверь, и я увидел, что он страшно злой и расстроенный.
В квартире гудели мужские голоса. В столовой было полно людей. Мне в глаза сверкнули золотом широкие погоны на спинке стула, и я увидел широченный генеральский лампас на брюках толстоногого человека, который стоял посреди столовой на коленях, а багровое от напряжения лицо его щекой лежало на полу.
— Давай на меня! — сипел он. — Давай на траках и сразу на ходку переводи.
Ещё человек пять мужчин сидели на корточках на полу, стол был отодвинут к стене и ковёр с пола снят.
— Вперёд! — услышал я голос деда.
Я вытянул шею и увидел, как из его комнаты показалось что-то металлическое, поблёскивающее и шустро покатилось мне навстречу.
— Направо! — скомандовал дед. И железная каракатица повернула направо.
— Налево! — И она двинулась налево.
— Преграда! — закричал генерал и подтянул свёрнутый в рулон ковёр.
— Не ори! — сказал дед. — Говори спокойно, в определённом ритме.
— Преграда! — послушно сказал генерал.
Каракатица остановилась. Её гусеницы перестали вращаться. Откуда-то высунулись тонкие усы-антенны. Машина ощупала ими преграду, снизу у неё вдруг выросли ноги, много-много, как у сороконожки, и она вдруг полезла на ковёр…
— Лезет! — закричал генерал. — Лезет! Во! Лезет!
И он пополз за машиной на коленях, и другие дядьки полезли за ними гусиным шагом.
— И давление! Давление минимальное! — сказал самый молодой. — В тундре не будет ягель мять.
— Ну! — выкатил глаза генерал. — Сколько на сантиметр?
— Десять граммов, в модели — полграмма.
— Врёшь! — крикнул генерал. — Не может такого быть!
— Не веришь — гляди! — сказал дед, перекидывая в другой угол рта окурок самокрутки. — Ещё не верит!
У тёти Аги лицо стало белее потолка, когда дед схватил фарфоровые блюдечки и стал раскладывать их на полу.
— Вперёд! — рявкнул генерал. Машина полезла через посуду, чуть поскрипывая и сосредоточенно водя антеннами. — Колоссально! Фу, даже сердце прихватило. Это же то, что надо! Гиганты!
Машина подошла к моим ногам, ощупала их какими-то палками и равнодушно перелезла через ботинок.
— Во! — сказал генерал. — Это твой внук? Слушай, такое впечатление, что вас в одной форме отливали, — сказал он, тыча в меня пальцем. — Вылитый дед! Лет сорок назад вот этот бородатый был как этот конопатый.
«Ничего я не конопатый», — подумал я, хотел вывернуться из-под его руки, но тут глянул на его китель и ахнул. Дважды Герой Советского Союза! Я и Героя-то никогда так близко не видел, а тут дважды. У меня даже рот открылся.
— Давай знакомиться! — Моя рука утонула в его горячей огромной ладони.
— Ему завтра рано в школу! — криво улыбаясь, сказала мама. — Иди, иди…
— Ничего мне не рано… — попробовал я возразить.
— Константин! — сказал папа ледяным тоном.
— Иди, иди! — насмешливо прищурился дед. — У тебя режим, расписание, а то, не дай бог, двойку схватишь…
— Товарищи! — сказал генерал. — Да разве мальчишку можно такого удовольствия лишить? Дед такую машину построил, а внука на день рождения этой машины не приглашают… Да вы что?
— Его это не интересует! — усмехнулся дед. — Он у нас больше по джинсам специалист… Товаровед…
Я постарался сделать презрительное лицо, чтобы дед видел: мне на день рождения его машины совершенно наплевать!
Но, между прочим, мне было не наплевать. И я никак не мог заснуть, всё слушал, как они там в столовой шумят. Вон, оказывается, что дед паял по ночам у себя в комнате. А все эти дядьки — его бригада? «Он у нас по джинсам специалист!» Ну и что? Я, может быть, когда вырасту, то и по машинам специалистом буду! Между прочим, я — отличник. А пятёрка, если вдуматься, это оценка за отличные знания, — значит, кое-что я всё-таки знаю!
Сразу загнали спать! Мне, может, так нужно было бы с этим генералом поговорить! Может, он генерал танковых войск! Может, он Сергея Иванова, и Демидова, и Мироненко знал. Может, он воевал с ними вместе! Может, он согласится к нам в школу прийти и про них рассказать!
Вот если бы случилось чудо — пришёл бы сейчас сюда этот Сергей Иванов, я бы ему всё, всё рассказал! И он бы всё понял! Все ко мне относятся несправедливо… Всё-таки фамилии танкистов я искал, и это было трудно… Даже двойки получал. И ничего я не специалист по джинсам — я, может, про них и забыл давно.
Я стал думать о Сергее Иванове. Сколько уже про него людей говорило, и только хорошее. Вот уже тридцать с лишним лет, как он убит, а его всё вспоминают… А если бы я погиб, меня как бы вспоминали? Может, только Ага вспоминала бы, ну ещё Васька, родители, конечно, и, наверное, Эмлемба… Хотя ей-то я ничего хорошего не сделал.
А этот Иванов сколько успел всего сделать! Пионервожатым был, оркестр организовал! Воевал на трёх войнах, сколько людей спас, а был всего вдвое меня старше. Мне тринадцать, а ему двадцать три было, когда он погиб. А пионервожатым он был, когда был моим ровесником. А у нас в классе вообще уже второй год пионервожатого нет. Приходили какие-то, да всё ненадолго… Интересно: а вот я смог бы стать пионервожатым? Ну, в каком-нибудь малявочном классе, во втором или в третьем. Малявки бы меня любили! Я бы всё-всё для них делал: и в походы с ними ходил, и штуки всякие мастерил… Вот был бы у нас в классе хороший пионервожатый, и моя бы жизнь по-другому сложилась… От пионервожатого многое зависит.
Я смотрел, как по потолку проплывают тени от автомашин, что иногда проходят по нашей тихой улице, и думал: «А вот сейчас пойду и всё у этого генерала расспрошу! Может, он и правда с Ивановым вместе служил?»
Я вышел в столовую. Все уже разошлись, только на кухне из-за неплотно прикрытой двери выбивался свет и слышались голоса. Я подошёл и заглянул в щёлку. Генерал и дед вытирали полотенцем тарелки и ставили в сервант…
— Я поражаюсь тебе и завидую! — говорил деду генерал. — Ни одного срыва! На одном дыхании живёшь!
— Это так только со стороны выглядит, — ответил дед, и я удивился, потому что никогда не слышал у него такого грустного голоса.
— Ну да, со стороны. Я тебя с тридцать пятого года знаю, ты всегда был на острие движения… Мы за тобой только поспевали… Ты же по характеру вожак! Тебе всё удаётся!
— Не всё, — вздохнул дед. — Закурим?
Они сели, дед ловко свернул самокрутку.
— И мне сверни, — сказал генерал. — А то, знаешь, у меня пальцы стали неуклюжие, не то что в двадцать лет.
Долго шипела спичка.
— Вот ты говоришь: всегда впереди… — начал дед. — А кто за тобой? Мы с тобой сколько не видались?
— Да лет двадцать пять. Я в академию поехал, а ты вдруг демобилизовался. Кстати, я никак понять не могу: почему?
— Не военный я человек, — сказал дед.
— То есть как? — ахнул генерал, и стул под ним удивлённо заскрипел. — До таких звёзд дослужился — и не военный…
— А вот и не военный! — сказал дед. — Когда Родину защищать — другое дело… Я учиться хотел… чему-нибудь такому мирному, чтобы войной и не пахло… Я чуть кондитером не стал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14