Они говорили о нём. Серёжа мне рассказывал потом: все трое они были из Ленинграда, из одной школы, учились в одном классе и в тридцать девятом году все трое вместе пошли в танковое училище. Вместе были на Халхин-Голе, вместе начали войну под Минском. Участвовали в контрударе и отводили три повреждённых танка в ремонт, когда наткнулись на наш эшелон. В трёх танках у них было всего девять снарядов, причём один танк был без орудия… И всё-таки они приняли бой.
Дорогие красные следопыты!
Я своими глазами видел таран! Это, наверное, был первый таран в Великой Отечественной войне! Его совершил лейтенант Сергей Иванов (отчества не знаю). Я уверен, что среди спасшихся раненых были люди, которые писали и докладывали об этом подвиге. Спасли танкисты тогда человек четыреста, а может, и больше!
Сергей Иванов на неисправном танке вступил в неравный бой с превосходящими силами противника и уничтожил три вражеских машины, причём одну из них — тараном!
В этом бою погиб Демидов. Погибли два механика-водителя. Экипажи были не полные. Мироненко был ранен и вытащил из горящего танка контуженного Иванова. Тут же они обнаружили меня, оттащили в ближайший лес.
Что было потом — невозможно рассказать в письме. Два месяца мы выходили из окружения. Я говорю «мы выходили». Не мы выходили, а меня выносили из окружения. Сначала вдвоём, а потом, когда Витя Мироненко погиб, меня нёс на спине Серёжа. Нёс по лесам триста километров…
Дорогие ребята! Уважаемые работники редакции! Ваша фотография всколыхнула в моей душе такое, чего я не могу описать. Одно скажу: Сергей Иванов — это настоящий, подлинный герой! Такой, как Матросов или Талалихин, найдите его, если он жив, расскажите о нём. Помните его, если он погиб… Таких людей забывать нельзя.
Всей душою с вами! Чем могу — помогу! Надумаете приехать в Москву — буду искренне рад. Меня легко найти вот по этим телефонам. Первый домашний, а второй — на кафедре, или вот ещё один, этот у меня в лаборатории, в институте.
С уважением
Григорий Тимофеевич Субботин».
Глава пятнадцатая
КАКОЙ ОН ПРЕДСЕДАТЕЛЬ?
Ничегошеньки я не успел! Весь день так крутился, что даже с Васькой поговорить не смог. А после пятого урока по школьному радио сам Роберт Иванович объявляет: «Всем следопытам срочно собраться в кабинете директора». И голос такой торжественный, взволнованный. По всей школе следопыты каблуками застучали — на собрание понеслись. А когда я влетел в кабинет, у меня сердце в пятки ушло: за столом сидел Георгий Алексеевич… Сразу я понял, что для меня добром это не кончится. И не ошибся! Вообще, я очень чувствительный — всегда всё заранее предчувствую, и тут тоже…
— Ребята! — говорит Роберт Иванович. — На вашу публикацию пришёл ответ! Вот Георгий Алексеевич нам его прочитает.
Я стоял позади всех и, пока он читал, даже немножко забыл, что предчувствовал беду!
Шутка ли сказать! Сергей Иванов — этот, перевязанный который — вон, оказывается, какой! Ведь это только подумать — первый танковый таран! Всё равно как первый воздушный таран Талалихина или мёртвая петля Нестерова!
Письмо кончилось, все молчали, и тогда Роберт Иванович сказал:
— Ну-с, какие будут мнения? — И это даже как-то странно прозвучало. — Что думает председатель?
— Ого! — Георгий Алексеевич увидел меня и радостно мне подмигнул.
— Нужно обязательно либо Субботина к нам вызвать, либо самим в Москву ехать! — сказал я.
И все заорали! Закричали:
— Давайте в Москву! Мы никогда в Москве не были!
— А где деньги?
— Макулатуры наберём!
— Пусть он лучше приезжает! Пусть у нас живёт! У нас две комнаты!..
И вдруг дылда — его, оказывается, как ни странно, тоже Костей зовут, по прозвищу Петрович, потому что по фамилии Петриченко, — говорит:
— А может, он ошибается?
Ленка-Эмлемба так даже подскочила:
— Как ошибается? Он же узнал! Он же их узнал!
— Мироненко узнал, — говорит Петрович, и я чувствую, что сейчас произойдёт катастрофа, я ужасно предчувствительный… — Мироненко он узнал, это точно, но вот кто рядом с Мироненко? Демидова он никогда не видел, а этот средний, которого он принял за Иванова, так перевязан, что абсолютно ничего узнать невозможно…
Тут такое началось — я думал они все передерутся, но я чувствую: сейчас будет катастрофа! И вот она произошла!
— Ребятки! Граждане! — говорит Георгий Алексеевич и поднимается из-за стола. — Странный у вас спор получается. Фамилии людей на фото давно известны, и письмо Субботина их ещё раз подтверждает.
Тут сам Роберт Иванович брови домиком построил:
— Как известны?
— А вы что же… — говорит Георгий Алексеевич, и лицо у него делается таким, словно это отражение лица Роберта Ивановича. — Да как же?.. — И он смотрит на меня своими «траурными» глазами. Мне так хочется, чтобы это был сон… Чтобы зазвонил будильник, и я проснулся.
— Я хотел, чтобы все удивились… — только и могу прошептать я.
Хоть бы Георгий Алексеевич ушёл! Пусть что хотят со мной делают, только бы он ушёл!
— Ну, я побежал, — грустно говорит он, словно поняв мои мысли. — У меня, знаете ли, совещание… Письмо оставляю. Держите меня в курсе… — Бочком-бочком к двери и опять так печально на меня посмотрел.
— Я хотел сказать! — кричу я. — Я хотел сегодня всё сказать! Я ночью ещё решил всё сказать… — Но это мне только кажется, что я кричу, на самом деле я шепчу так тихо, что, наверное, никто и не слышит, хотя все в кабинете молчат и смотрят на меня так, будто я кобра или гремучая змея и сейчас на них брошусь…
— Давай рассказывай! — говорит директор, когда за Георгием Алексеевичем закрывается дверь.
Я рассказываю, как смотрел газеты и как вот уже почти что месяц знаю, что на снимке Мироненко, Иванов и Демидов…
И все молчат. А у Роберта Ивановича на скулах пляшут красные пятна.
— Как ты мог! — говорит он. — Как ты мог!
И карандаши из деревянного стаканчика, что стоит у него на столе, сами собой вдруг выскакивают и с треском рассыпаются по полу. Они катятся, и никто их не подбирает.
— В чём сила красных следопытов? Почему нам по плечу поиск, который иногда не в состоянии вести Исторический музей? — спрашивает директор и сам себе отвечает: — Потому что мы — коллектив! Потому, что сотрудник музея может написать одно письмо, проверить пять адресов, познакомиться с десятью людьми и на большее у него нет физических возможностей! У него только одна голова, пара ног и рук. А мы — коллектив! Мы, чуть что, моментально побежали, разузнали, написали, ознакомились… Потому что нас много и мы все заодно! Потому что мы — единомышленники, потому что у нас тысяча рук, тысяча ног и сто голов…
Он очень торжественно говорил, и, может быть, поэтому я вдруг сосчитал, что, если у нас сто голов и тысяча рук, значит, у каждой головы — десять рук и десять ног! И у меня, наверное на нервной почве, началась истерика, потому что я засмеялся…
Если бы я не засмеялся, всё, может быть, и кончилось бы по-другому. Но тут все как начали орать, и больше всех — этот Петрович!
— Это что же, — кричит, — получается! Это вся работа насмарку! Если мы всё делать будем в одиночку, какой от нас толк? И ещё он смеётся!
— Он смеётся потому, что нас презирает! — девчонка какая-то высунулась, я её никогда и не видел раньше. — Ходит, как гусь, ни на кого не смотрит!
— Обнаглел! Думает, отличник, так ему всё можно! Думает, председатель, так ему всё дозволено!
— Переизбрать! Исключить!
И чего орут? Конечно, скрыл важный факт, но им-то что за дело? У них же другие темы поиска! Уж если я кого и подвёл, так это только Ленку Пантелееву. Я поискал её глазами и — лучше бы не искал. Она сидела в уголочке, и лицо у неё было такое — словно мне на её глазах зубы дёргали! Уж лучше бы она разозлилась! Глазищи свои голубые распахнула на полкабинета и глядит, как прожекторами светит.
— Исключить! Исключить! Давайте голосовать… Кто за? — орут.
Все — руки вверх! Некоторые даже кулаками грозятся.
— Единогласно! — Петрович кричит.
Тут уж и сам Роберт Иванович растерялся.
— Нет, — говорит, — может, есть кто против? Кто против?
И выползает над пионерскими галстуками, над всеми макушками, над бантами и испачканными чернилами лбами тоненькая Эмлембина ручонка… Я никогда не думал, что она такая тоненькая. И в ней платочек засморканный.
— Я против!..
— Ладно! — говорю я скорей, чтобы мне эту ручонку не видеть. — Исключить так исключить…
— Позвольте, позвольте… — говорит Роберт Иванович. — Я тоже не совсем согласен с вашим мнением…
— Да ладно! — говорю. — Что теперь говорить, Роберт Иваныч, они правильно все решают. Какой я председатель? Никакой я не председатель… И в следопыты я случайно попал! Так что выключайте меня из списков…
— Не выключайте, а исключайте, — поправляет директор, — но погоди… Я, товарищи, тоже против исключения.
— Не! — говорю я. — Исключайте…
Взял портфель и пошёл домой.
— Вот какой! — кричит девчонка вслед. — Хоть бы прощения попросил!
И тут все опять как заорут…
Я в приёмную вышел и вспомнил, что про Форген-Моргена ничего не рассказал, хотел было обратно повернуть, да поздно, чего уж теперь…
Глава шестнадцатая
«ОНА! ТА САМАЯ!»
Васька, конечно, всех моих дел не знал. Сидел на уроках — белыми ресницами хлопал. А три раза в неделю выплывал во двор с трубой, как первый паровоз братьев Черепановых, — шёл в свой оркестр гудеть.
Когда я ему предложил по математике заниматься, он сразу согласился. Хоть бы для приличия удивление изобразил или там благодарность — нет, как будто так и надо, явился ко мне, и я стал ему формулы в голову вдалбливать — это оказалось мучением!
У Васьки мозги устроены совсем не так, как у нормальных людей, — он никогда о чём-нибудь одном подумать не может, он сразу обо всём думает. Ему втолковываешь-втолковываешь, он умными глазами смотрит — вроде понимает, а потом как ляпнет:
— А вот говорят, что каждый звук свой цвет имеет, вот, например, формула а плюс в равняется с, допустим, а — красное, а в — синее, тогда с должно быть бордовым! Правда?
Как мне иногда хотелось по его голове кулаком трахнуть, чтобы из неё все лишние мысли выскочили, но я терпел и, странное дело, тоже стал иногда, как Васька, думать. У него почти все мысли начинались с вопроса: «А для чего?»
Вот и меня стали такие вопросы одолевать.
Ну, бессонница-то у меня давно началась, уже недели две, после того как я в ДИПе побывал. Может быть, я от стариков заразился? Но я даже был рад. Раньше только до подушки дорвусь — и сразу спать, а теперь всё лежу — думаю.
«А зачем всё? Зачем мы живём? Вот люди стараются, работают, воюют или, наоборот, деньги копят, а зачем?» И от этой мысли у меня какая-то тревога появлялась. Будто я в бездонную пропасть заглядывал или в глубокий колодец — и страшно, и всё равно заглянуть хочется.
Я никого об этом не спрашивал, потому что боялся: какую-нибудь чепуху ответят и у меня тревога эта пропадёт… Сразу всё неинтересно станет. Но Ваське всё-таки сказал, а он как будто только этого и ждал.
— Я, — говорит, — и сам про это думал. Я даже этим вопросом взрослых проверяю. Вот как спросишь — сразу видно, какой это человек… Одни как бы и отвечают, а всё равно не на вопрос, у них все разговоры — как прожить… В общем, хочешь жить — умей вертеться. Другие задумываются и ничего не отвечают, а третьи… Вот, например, твой дед…
— Ты что, и его спрашивал?
— А чего? Он знаешь, где часто сидит? На Фонтанке, где спуск к воде, — сидит и на воду смотрит. А я там рыбу ловлю! Он раз говорит: «Ну как, клюёт?» Это все так спрашивают. Ну, ответишь «не-а» — они засмеются и дальше идут. А вообще-то, клюёт! Только не очень, но клюёт! Даже корюшка иной раз попадается…
— Да ты про деда давай, а не про корюшку…
— Ну вот, он тоже спрашивает: «Клюёт?» Я говорю: «Нет». Он тогда спрашивает: «Можно, я с тобой посижу?»
— Это дед? Так вежливо спрашивает? — Прямо как будто мне Васька не про моего деда рассказывает.
— А чего ему грубить-то?
— Да он такие шутки откалывает! И чуть что — в крик!
— Врёшь ты всё, — говорит Васька. — Такой дядька хороший. Умный. Я ему говорю: «Сидите, только всё равно не клюёт». А он говорит: «Вот и хорошо! Когда не клюёт, от мыслей не отвлекаешься. Верно?» — «Верно», — говорю. Он садится рядом и спрашивает: «Ну так и о чём же ты размышляешь?» Ну, я и спросил…
— А он что?
— А он ответил… Замечательно ответил: и про совесть, и про космос, и про всё, про всё — про счастье, про стремление…
— Так что же?
Но Васька только восторженно глядел в потолок и приговаривал:
— Очень здорово ответил! Наверно, полчаса говорил…
— Мой дед?
— Да. Мы ещё потом в мороженицу ходили. У меня сорок копеек было — сначала я его угощал мороженым, а потом он меня!
Так я от Васьки ничего и не добился.
Вот у меня и не укладывалось в голове, как это мой дед мог где-то с Васькой разговаривать, рыбу в бензиновой Фонтанке ловить, словно это был и не он.
И всё у меня скверно: потянет из-под дедовой двери махоркой — его шутки вспоминаю!
По телевизору танки показывают — про следопытов напоминают — опять скверно. Я уж эту фотографию с Демидовым, Ивановым и Мироненко в самый дальний ящик стола убрал, чтобы лишний раз на глаза не попадались, а то у меня тоска появляется…
И вдруг Васька один раз, когда мы математикой занимались, говорит:
— Всё-таки это она!
— Кто? — говорю. Я сначала думал, он про формулу говорит.
— Давай фотографию, — говорит Васька, и глаза у него делаются безумные. — Что ты не одеваешься! Бежим! Группа деревянных дует!
«Какая группа?» — думаю я. Но Васька по лестнице помчался — фотографию к груди прижимает. Ну, и я за ним, конечно.
Примчались мы во Дворец пионеров, который на Фонтанке. Там справа, не в самом Дворце, а не доходя, музыкальные кружки и классы. Васька — прямо туда. Летит по коридору, ни на кого не смотрит. Всякие малявки со скрипками и дылды с тромбонами от него во все стороны разлетаются. Я никогда его таким и не видел. Он всегда тихо ходит, даже на физкультуре не бегает. Его физкультурник зовёт «пан президент», потому что у него живот растёт. А тут вдруг такие гонки.
— Вот! — говорит Васька. — Смотри. Она или не она!
Приоткрыл дверь — и оттуда музыка — словно ржавый трамвай поперёк рельсов тянули. И звонкий женский голос отсчитывал:
— И раз… и два… И раз… и два…
Я заглянул в щель. Маленькая женщина, тоненькая, как девочка, в клетчатом платье, стояла за пюпитром и рукой отсчитывала такты.
— Она? — спросил Васька.
— Кто она?
— Да вот она же! — И Васька сунул мне под нос фотографию. — Вот! Вот пионерка, которая в перевязанного вцепилась!
Это была она! Конечно, теперь у неё не было косичек, но это была она.
— Это Антонина Николавна, — шептал мне в ухо Васька.
— Хватит на сегодня, — сказала женщина. — Все свободны!
Мимо нас из класса посыпались ребята с кларнетами и флейтами. А мы стояли как дураки, в пальто, и у Васьки по щекам текли грязные струйки пота.
Женщина подняла голову и улыбнулась. Я никогда не видел, чтобы люди так улыбались. Она прямо озарилась вся. Это, наверное, потому, что у неё лицо очень доброе и на щеках ямочки…
— Вася! — сказала она. — Что ты такой взъерошенный? Ты чего прискакал?
Васька засопел, волоча шапку за одно ухо, подошёл к столу и молча положил перед ней фотографию.
— Что это? — ещё смеясь, проговорила женщина. Но тут вместе с улыбкой с её лица исчез румянец… Нет, не то что румянец, а как будто её мелом выкрасили. Она прижала руки к груди, потом закрыла глаза, потом дрожащими руками нащупала фотографию и бережно поднесла её к самому лицу.
— Где вы её взяли? — спросила она шёпотом.
У неё мелко-мелко дрожал подбородок. Торопливо она вытащила из-за обшлага платья платочек и прижала его к губам.
— Где ты это нашёл? — спросила она, увидела меня и схватилась за сердце. — Господи! — прошептала она. — Я, наверное, с ума схожу…
— Это вот он нашёл, Костя, — сказал Васька.
— Ну да! Ну да! — поправляя воротник, говорила она. — Конечно! Разумеется. Это, конечно, Костя. Это я так — разволновалась очень! Конечно… Сколько времени прошло, конечно, это — Костя. Боже мой, бывает же такое на свете… — Она почему-то старалась на меня не смотреть, точно я — привидение…
— Это — Костя! — спокойно втолковывал ей Васька. — Он — красный следопыт!
— Да! — сказала Антонина Николаевна твёрдо. Она встала и, прямо взглянув мне в глаза, протянула руку. — Здравствуй, Костя!
Рука была холоднее льда и дрожала.
15 ФЕВРАЛЯ 1944 ГОДА. 8 ЧАСОВ УТРА
— Как он называется? — спросил майор, отнимая от глаз бинокль.
— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.
— Давно воюешь?
— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.
— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Дорогие красные следопыты!
Я своими глазами видел таран! Это, наверное, был первый таран в Великой Отечественной войне! Его совершил лейтенант Сергей Иванов (отчества не знаю). Я уверен, что среди спасшихся раненых были люди, которые писали и докладывали об этом подвиге. Спасли танкисты тогда человек четыреста, а может, и больше!
Сергей Иванов на неисправном танке вступил в неравный бой с превосходящими силами противника и уничтожил три вражеских машины, причём одну из них — тараном!
В этом бою погиб Демидов. Погибли два механика-водителя. Экипажи были не полные. Мироненко был ранен и вытащил из горящего танка контуженного Иванова. Тут же они обнаружили меня, оттащили в ближайший лес.
Что было потом — невозможно рассказать в письме. Два месяца мы выходили из окружения. Я говорю «мы выходили». Не мы выходили, а меня выносили из окружения. Сначала вдвоём, а потом, когда Витя Мироненко погиб, меня нёс на спине Серёжа. Нёс по лесам триста километров…
Дорогие ребята! Уважаемые работники редакции! Ваша фотография всколыхнула в моей душе такое, чего я не могу описать. Одно скажу: Сергей Иванов — это настоящий, подлинный герой! Такой, как Матросов или Талалихин, найдите его, если он жив, расскажите о нём. Помните его, если он погиб… Таких людей забывать нельзя.
Всей душою с вами! Чем могу — помогу! Надумаете приехать в Москву — буду искренне рад. Меня легко найти вот по этим телефонам. Первый домашний, а второй — на кафедре, или вот ещё один, этот у меня в лаборатории, в институте.
С уважением
Григорий Тимофеевич Субботин».
Глава пятнадцатая
КАКОЙ ОН ПРЕДСЕДАТЕЛЬ?
Ничегошеньки я не успел! Весь день так крутился, что даже с Васькой поговорить не смог. А после пятого урока по школьному радио сам Роберт Иванович объявляет: «Всем следопытам срочно собраться в кабинете директора». И голос такой торжественный, взволнованный. По всей школе следопыты каблуками застучали — на собрание понеслись. А когда я влетел в кабинет, у меня сердце в пятки ушло: за столом сидел Георгий Алексеевич… Сразу я понял, что для меня добром это не кончится. И не ошибся! Вообще, я очень чувствительный — всегда всё заранее предчувствую, и тут тоже…
— Ребята! — говорит Роберт Иванович. — На вашу публикацию пришёл ответ! Вот Георгий Алексеевич нам его прочитает.
Я стоял позади всех и, пока он читал, даже немножко забыл, что предчувствовал беду!
Шутка ли сказать! Сергей Иванов — этот, перевязанный который — вон, оказывается, какой! Ведь это только подумать — первый танковый таран! Всё равно как первый воздушный таран Талалихина или мёртвая петля Нестерова!
Письмо кончилось, все молчали, и тогда Роберт Иванович сказал:
— Ну-с, какие будут мнения? — И это даже как-то странно прозвучало. — Что думает председатель?
— Ого! — Георгий Алексеевич увидел меня и радостно мне подмигнул.
— Нужно обязательно либо Субботина к нам вызвать, либо самим в Москву ехать! — сказал я.
И все заорали! Закричали:
— Давайте в Москву! Мы никогда в Москве не были!
— А где деньги?
— Макулатуры наберём!
— Пусть он лучше приезжает! Пусть у нас живёт! У нас две комнаты!..
И вдруг дылда — его, оказывается, как ни странно, тоже Костей зовут, по прозвищу Петрович, потому что по фамилии Петриченко, — говорит:
— А может, он ошибается?
Ленка-Эмлемба так даже подскочила:
— Как ошибается? Он же узнал! Он же их узнал!
— Мироненко узнал, — говорит Петрович, и я чувствую, что сейчас произойдёт катастрофа, я ужасно предчувствительный… — Мироненко он узнал, это точно, но вот кто рядом с Мироненко? Демидова он никогда не видел, а этот средний, которого он принял за Иванова, так перевязан, что абсолютно ничего узнать невозможно…
Тут такое началось — я думал они все передерутся, но я чувствую: сейчас будет катастрофа! И вот она произошла!
— Ребятки! Граждане! — говорит Георгий Алексеевич и поднимается из-за стола. — Странный у вас спор получается. Фамилии людей на фото давно известны, и письмо Субботина их ещё раз подтверждает.
Тут сам Роберт Иванович брови домиком построил:
— Как известны?
— А вы что же… — говорит Георгий Алексеевич, и лицо у него делается таким, словно это отражение лица Роберта Ивановича. — Да как же?.. — И он смотрит на меня своими «траурными» глазами. Мне так хочется, чтобы это был сон… Чтобы зазвонил будильник, и я проснулся.
— Я хотел, чтобы все удивились… — только и могу прошептать я.
Хоть бы Георгий Алексеевич ушёл! Пусть что хотят со мной делают, только бы он ушёл!
— Ну, я побежал, — грустно говорит он, словно поняв мои мысли. — У меня, знаете ли, совещание… Письмо оставляю. Держите меня в курсе… — Бочком-бочком к двери и опять так печально на меня посмотрел.
— Я хотел сказать! — кричу я. — Я хотел сегодня всё сказать! Я ночью ещё решил всё сказать… — Но это мне только кажется, что я кричу, на самом деле я шепчу так тихо, что, наверное, никто и не слышит, хотя все в кабинете молчат и смотрят на меня так, будто я кобра или гремучая змея и сейчас на них брошусь…
— Давай рассказывай! — говорит директор, когда за Георгием Алексеевичем закрывается дверь.
Я рассказываю, как смотрел газеты и как вот уже почти что месяц знаю, что на снимке Мироненко, Иванов и Демидов…
И все молчат. А у Роберта Ивановича на скулах пляшут красные пятна.
— Как ты мог! — говорит он. — Как ты мог!
И карандаши из деревянного стаканчика, что стоит у него на столе, сами собой вдруг выскакивают и с треском рассыпаются по полу. Они катятся, и никто их не подбирает.
— В чём сила красных следопытов? Почему нам по плечу поиск, который иногда не в состоянии вести Исторический музей? — спрашивает директор и сам себе отвечает: — Потому что мы — коллектив! Потому, что сотрудник музея может написать одно письмо, проверить пять адресов, познакомиться с десятью людьми и на большее у него нет физических возможностей! У него только одна голова, пара ног и рук. А мы — коллектив! Мы, чуть что, моментально побежали, разузнали, написали, ознакомились… Потому что нас много и мы все заодно! Потому что мы — единомышленники, потому что у нас тысяча рук, тысяча ног и сто голов…
Он очень торжественно говорил, и, может быть, поэтому я вдруг сосчитал, что, если у нас сто голов и тысяча рук, значит, у каждой головы — десять рук и десять ног! И у меня, наверное на нервной почве, началась истерика, потому что я засмеялся…
Если бы я не засмеялся, всё, может быть, и кончилось бы по-другому. Но тут все как начали орать, и больше всех — этот Петрович!
— Это что же, — кричит, — получается! Это вся работа насмарку! Если мы всё делать будем в одиночку, какой от нас толк? И ещё он смеётся!
— Он смеётся потому, что нас презирает! — девчонка какая-то высунулась, я её никогда и не видел раньше. — Ходит, как гусь, ни на кого не смотрит!
— Обнаглел! Думает, отличник, так ему всё можно! Думает, председатель, так ему всё дозволено!
— Переизбрать! Исключить!
И чего орут? Конечно, скрыл важный факт, но им-то что за дело? У них же другие темы поиска! Уж если я кого и подвёл, так это только Ленку Пантелееву. Я поискал её глазами и — лучше бы не искал. Она сидела в уголочке, и лицо у неё было такое — словно мне на её глазах зубы дёргали! Уж лучше бы она разозлилась! Глазищи свои голубые распахнула на полкабинета и глядит, как прожекторами светит.
— Исключить! Исключить! Давайте голосовать… Кто за? — орут.
Все — руки вверх! Некоторые даже кулаками грозятся.
— Единогласно! — Петрович кричит.
Тут уж и сам Роберт Иванович растерялся.
— Нет, — говорит, — может, есть кто против? Кто против?
И выползает над пионерскими галстуками, над всеми макушками, над бантами и испачканными чернилами лбами тоненькая Эмлембина ручонка… Я никогда не думал, что она такая тоненькая. И в ней платочек засморканный.
— Я против!..
— Ладно! — говорю я скорей, чтобы мне эту ручонку не видеть. — Исключить так исключить…
— Позвольте, позвольте… — говорит Роберт Иванович. — Я тоже не совсем согласен с вашим мнением…
— Да ладно! — говорю. — Что теперь говорить, Роберт Иваныч, они правильно все решают. Какой я председатель? Никакой я не председатель… И в следопыты я случайно попал! Так что выключайте меня из списков…
— Не выключайте, а исключайте, — поправляет директор, — но погоди… Я, товарищи, тоже против исключения.
— Не! — говорю я. — Исключайте…
Взял портфель и пошёл домой.
— Вот какой! — кричит девчонка вслед. — Хоть бы прощения попросил!
И тут все опять как заорут…
Я в приёмную вышел и вспомнил, что про Форген-Моргена ничего не рассказал, хотел было обратно повернуть, да поздно, чего уж теперь…
Глава шестнадцатая
«ОНА! ТА САМАЯ!»
Васька, конечно, всех моих дел не знал. Сидел на уроках — белыми ресницами хлопал. А три раза в неделю выплывал во двор с трубой, как первый паровоз братьев Черепановых, — шёл в свой оркестр гудеть.
Когда я ему предложил по математике заниматься, он сразу согласился. Хоть бы для приличия удивление изобразил или там благодарность — нет, как будто так и надо, явился ко мне, и я стал ему формулы в голову вдалбливать — это оказалось мучением!
У Васьки мозги устроены совсем не так, как у нормальных людей, — он никогда о чём-нибудь одном подумать не может, он сразу обо всём думает. Ему втолковываешь-втолковываешь, он умными глазами смотрит — вроде понимает, а потом как ляпнет:
— А вот говорят, что каждый звук свой цвет имеет, вот, например, формула а плюс в равняется с, допустим, а — красное, а в — синее, тогда с должно быть бордовым! Правда?
Как мне иногда хотелось по его голове кулаком трахнуть, чтобы из неё все лишние мысли выскочили, но я терпел и, странное дело, тоже стал иногда, как Васька, думать. У него почти все мысли начинались с вопроса: «А для чего?»
Вот и меня стали такие вопросы одолевать.
Ну, бессонница-то у меня давно началась, уже недели две, после того как я в ДИПе побывал. Может быть, я от стариков заразился? Но я даже был рад. Раньше только до подушки дорвусь — и сразу спать, а теперь всё лежу — думаю.
«А зачем всё? Зачем мы живём? Вот люди стараются, работают, воюют или, наоборот, деньги копят, а зачем?» И от этой мысли у меня какая-то тревога появлялась. Будто я в бездонную пропасть заглядывал или в глубокий колодец — и страшно, и всё равно заглянуть хочется.
Я никого об этом не спрашивал, потому что боялся: какую-нибудь чепуху ответят и у меня тревога эта пропадёт… Сразу всё неинтересно станет. Но Ваське всё-таки сказал, а он как будто только этого и ждал.
— Я, — говорит, — и сам про это думал. Я даже этим вопросом взрослых проверяю. Вот как спросишь — сразу видно, какой это человек… Одни как бы и отвечают, а всё равно не на вопрос, у них все разговоры — как прожить… В общем, хочешь жить — умей вертеться. Другие задумываются и ничего не отвечают, а третьи… Вот, например, твой дед…
— Ты что, и его спрашивал?
— А чего? Он знаешь, где часто сидит? На Фонтанке, где спуск к воде, — сидит и на воду смотрит. А я там рыбу ловлю! Он раз говорит: «Ну как, клюёт?» Это все так спрашивают. Ну, ответишь «не-а» — они засмеются и дальше идут. А вообще-то, клюёт! Только не очень, но клюёт! Даже корюшка иной раз попадается…
— Да ты про деда давай, а не про корюшку…
— Ну вот, он тоже спрашивает: «Клюёт?» Я говорю: «Нет». Он тогда спрашивает: «Можно, я с тобой посижу?»
— Это дед? Так вежливо спрашивает? — Прямо как будто мне Васька не про моего деда рассказывает.
— А чего ему грубить-то?
— Да он такие шутки откалывает! И чуть что — в крик!
— Врёшь ты всё, — говорит Васька. — Такой дядька хороший. Умный. Я ему говорю: «Сидите, только всё равно не клюёт». А он говорит: «Вот и хорошо! Когда не клюёт, от мыслей не отвлекаешься. Верно?» — «Верно», — говорю. Он садится рядом и спрашивает: «Ну так и о чём же ты размышляешь?» Ну, я и спросил…
— А он что?
— А он ответил… Замечательно ответил: и про совесть, и про космос, и про всё, про всё — про счастье, про стремление…
— Так что же?
Но Васька только восторженно глядел в потолок и приговаривал:
— Очень здорово ответил! Наверно, полчаса говорил…
— Мой дед?
— Да. Мы ещё потом в мороженицу ходили. У меня сорок копеек было — сначала я его угощал мороженым, а потом он меня!
Так я от Васьки ничего и не добился.
Вот у меня и не укладывалось в голове, как это мой дед мог где-то с Васькой разговаривать, рыбу в бензиновой Фонтанке ловить, словно это был и не он.
И всё у меня скверно: потянет из-под дедовой двери махоркой — его шутки вспоминаю!
По телевизору танки показывают — про следопытов напоминают — опять скверно. Я уж эту фотографию с Демидовым, Ивановым и Мироненко в самый дальний ящик стола убрал, чтобы лишний раз на глаза не попадались, а то у меня тоска появляется…
И вдруг Васька один раз, когда мы математикой занимались, говорит:
— Всё-таки это она!
— Кто? — говорю. Я сначала думал, он про формулу говорит.
— Давай фотографию, — говорит Васька, и глаза у него делаются безумные. — Что ты не одеваешься! Бежим! Группа деревянных дует!
«Какая группа?» — думаю я. Но Васька по лестнице помчался — фотографию к груди прижимает. Ну, и я за ним, конечно.
Примчались мы во Дворец пионеров, который на Фонтанке. Там справа, не в самом Дворце, а не доходя, музыкальные кружки и классы. Васька — прямо туда. Летит по коридору, ни на кого не смотрит. Всякие малявки со скрипками и дылды с тромбонами от него во все стороны разлетаются. Я никогда его таким и не видел. Он всегда тихо ходит, даже на физкультуре не бегает. Его физкультурник зовёт «пан президент», потому что у него живот растёт. А тут вдруг такие гонки.
— Вот! — говорит Васька. — Смотри. Она или не она!
Приоткрыл дверь — и оттуда музыка — словно ржавый трамвай поперёк рельсов тянули. И звонкий женский голос отсчитывал:
— И раз… и два… И раз… и два…
Я заглянул в щель. Маленькая женщина, тоненькая, как девочка, в клетчатом платье, стояла за пюпитром и рукой отсчитывала такты.
— Она? — спросил Васька.
— Кто она?
— Да вот она же! — И Васька сунул мне под нос фотографию. — Вот! Вот пионерка, которая в перевязанного вцепилась!
Это была она! Конечно, теперь у неё не было косичек, но это была она.
— Это Антонина Николавна, — шептал мне в ухо Васька.
— Хватит на сегодня, — сказала женщина. — Все свободны!
Мимо нас из класса посыпались ребята с кларнетами и флейтами. А мы стояли как дураки, в пальто, и у Васьки по щекам текли грязные струйки пота.
Женщина подняла голову и улыбнулась. Я никогда не видел, чтобы люди так улыбались. Она прямо озарилась вся. Это, наверное, потому, что у неё лицо очень доброе и на щеках ямочки…
— Вася! — сказала она. — Что ты такой взъерошенный? Ты чего прискакал?
Васька засопел, волоча шапку за одно ухо, подошёл к столу и молча положил перед ней фотографию.
— Что это? — ещё смеясь, проговорила женщина. Но тут вместе с улыбкой с её лица исчез румянец… Нет, не то что румянец, а как будто её мелом выкрасили. Она прижала руки к груди, потом закрыла глаза, потом дрожащими руками нащупала фотографию и бережно поднесла её к самому лицу.
— Где вы её взяли? — спросила она шёпотом.
У неё мелко-мелко дрожал подбородок. Торопливо она вытащила из-за обшлага платья платочек и прижала его к губам.
— Где ты это нашёл? — спросила она, увидела меня и схватилась за сердце. — Господи! — прошептала она. — Я, наверное, с ума схожу…
— Это вот он нашёл, Костя, — сказал Васька.
— Ну да! Ну да! — поправляя воротник, говорила она. — Конечно! Разумеется. Это, конечно, Костя. Это я так — разволновалась очень! Конечно… Сколько времени прошло, конечно, это — Костя. Боже мой, бывает же такое на свете… — Она почему-то старалась на меня не смотреть, точно я — привидение…
— Это — Костя! — спокойно втолковывал ей Васька. — Он — красный следопыт!
— Да! — сказала Антонина Николаевна твёрдо. Она встала и, прямо взглянув мне в глаза, протянула руку. — Здравствуй, Костя!
Рука была холоднее льда и дрожала.
15 ФЕВРАЛЯ 1944 ГОДА. 8 ЧАСОВ УТРА
— Как он называется? — спросил майор, отнимая от глаз бинокль.
— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.
— Давно воюешь?
— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.
— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14