А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Родилась подобная мысль не случайно. Как-то Рушан обратил внимание на человека средних лет по прозвищу Инженер, о котором говорили, что он мужик головастый и некогда вроде был большим начальником. Сейчас, глядя на Инженера, вряд ли можно было предположить, что у него есть постоянная работа, хотя порою казалось, что он чем-то занят, при деле. Поразительно менялся человек, когда он был занят, -- это улавливал не только Дасаев, но и многие посетители "Лотоса". В такие дни вокруг Инженера становилось особенно многолюдно, оживленно, и не только потому, что он был при деньгах, скорее оттого, что Инженер увлеченно говорил о своей службе, планах, громко объяснял, какие реформы он проведет на предприятии, где так безобразно запущено хозяйство. Дасаев порадовался тогда, что человек встал на ноги, порадовался и за других, с загоревшимися глазами глядящих на Инженера, по-хорошему завидующих ему.
Потом Инженер вдруг перестал появляться, и Рушану казалось, что хоть один на его глазах сумел вырваться из винных пут. Но прошло немного времени, и Инженер тихо, незаметно, как-то бочком, словно чувствуя вину, что не оправдал своих и чужих надежд, снова объявился в "Лотосе". Весь его мятый вид красноречиво говорил, что он уже давно забыл о работе и планах, ночевал где попало, а последние дни, вероятно, пропадал на рынках и вокзалах.
Возвращение к "стекляшке" завсегдатаи восприняли как крушение надежд не только Инженера, но и своих тоже. Однако и оценили главное -- что и на сей раз ему удалось найти силы, не скатиться на самое дно, привести себя в относительный порядок и вернуться к "Лотосу". В том, что этот страшный путь время от времени проделывал почти каждый из завсегдатаев кафе, Дасаев уже не сомневался.
Незаурядных людей, некогда подававших большие надежды, тут отиралось немало. Частенько Дасаев видел здесь жалкого человечка, бывшего пианиста, который уже в восемнадцать лет концертировал с симфоническим оркестром. Какое ему прочили блистательное будущее! А теперь, глядя на спившегося маэстро, Дасаев при всем желании не мог представить его громкого прошлого.
В часто меняющемся калейдоскопе выпивох Рушан однажды углядел человека, бывшего в свое время известным футболистом, кумиром сотен тысяч болельщиков, которого восторженные поклонники и местная пресса порою сравнивали с Пеле и Беккенбауэром. То, во что превратился энергичный молодой красавец, некогда покорявший сердца сотен людей талантом и филигранной техникой, заставило Дасаева задуматься. Во все времена врачи и знахари бились в поисках средств омоложения человека, продления его жизни. И хоть достигло человечество на этом тернистом пути каких-то успехов, все же результаты эти так ничтожны, что обнадеживает лишь тот факт, что шанс, надежда все же существуют. Зато каких грандиозных результатов достиг, и без помощи науки, человек в разрушении своего организма! Рушан ведь помнил, какой подвижностью, быстротой мышления, реакцией, силой, даже внешней красотой обладал этот еще относительно молодой мужчина, медленно тонущий в вине сегодня...
II
Рушану почти пятьдесят. Немало... Помнится, у Фадеева в "Разгроме" он вычитал фразу: "В бане мылся старик сорока с лишним лет". Тогда, в молодости, это определение не задело его ничуть. А сейчас казалось просто дикостью. Если уж в сорок лет -- старик...
Вроде рано ему подводить итоги, но слишком часто одолевает душу грусть, и все чаще долгие вечера дома, в Ташкенте, он простаивает у давно немытого окна, и странные картины видятся ему в грязном дворе. Иногда кажется, что он одновременно пишет, читает и экранизирует какую-то книгу, роман без начала и конца, где мелькает множество героев, но чаще почему-то вспоминается мальчик в кузове полуторки...
Год 1949-й, Рушану восемь лет... Он хорошо помнит тот празднично-кумачовый день с транспарантами повсюду, видит полуторку местной артели, где работает его отчим-фронтовик. Вот машина уже собралась отъезжать на парад, на соседнюю улицу захолустного райцентра, но в последний момент через борт кузова, забитого стоящими со знаменами людьми, подняли мальчика. Удивительного мальчика -- на нем застегнутый по горло китель цвета хаки и аккуратные брючки, только без лампасов.
Мысль о лампасах возникает сразу, потому что кругом, куда ни глянь, цветные портреты вождя -- отпечатанные на прекрасной мелованной бумаге, они тщательно наклеены на фанерные листы, а то и взяты в рамки под стеклом, их несут в голове каждой колонны, как прежде в церковные праздники носили иконы с изображением святых и Иисуса Христа. У мальчика такой же парадный костюм, как и у вождя, слева же, над кармашком, сияет чужеземный орден, должно быть, отцовский. Грудь мужчины, передавшего белобрысого мальчишку в машину, увешана орденами и медалями, которые при ходьбе чудесно позванивают, сверкают серебром, золотом и медью.
Собравшиеся у артели мальчишки, где на утреннике вручали подарки, поглядывают на машину с завистью. Им-то придется идти пешком на "Красную площадь" -- закуток у райкома партии, где в пыльном скверике стоят напротив друг друга два гипсовых коротконогих вождя, подновленных к празднику золотой краской.
Мальчик, одетый под генералиссимуса, Рушану не знаком, не было его и на утреннике в артели, и он спрашивает у своего товарища, кто этот счастливчик. Кто-то сзади подсказывает: "Женя Дудченко", но фамилия Рушану ничего не говорит, у них в школе нет такого ученика.
Мартук -- степной поселок, расположенный почти у самой границы между Европой и Азией, -- не велик, но и не мал, главное его достоинство в том, что раскинулся он при железной дороге, и здесь останавливаются все поезда, спешащие в далекие сказочные города: Ташкент, Алма-Ату, Сталинабад, и даже в какой-то Курган-Тюбе или Джалал-Абад.
После войны поселок стал бурно строиться, в райцентр потянулись люди из глухих степных аулов и дальних казацких станиц Зауралья, но больше всего было беженцев с Запада. Рушан живет в старинной части Мартука, мусульманской, так называемой Татарке, где селились преимущественно татары, казахи, башкиры, а в последние годы и чеченцы.
Наверное, белоголовый мальчик был из новых переселенцев и жил на другом краю села, но в память почему-то западает -- "Женя Дудченко". Так случилось, что Рушан столкнулся с ним в жизни еще один раз, когда перед отъездом в Ташкент недолго работал в том же поселке прорабом на строительстве крупного элеватора. Женя тогда только вернулся из армии и искал работу, с чем всегда в райцентре были проблемы. Рушан, конечно, помог ему устроиться. Был Женя в то время рослым, статным, удивительно обаятельным парнем, таким и остался в памяти...
Вскоре Рушан уехал из родных мест и лишь изредка, наездами, бывал в гостях у родителей. Помнится, в один из таких дней поехали на речку Илек, тогда еще полноводную, не загаженную сбросами заводов. Братва в основном подобралась шоферская, и когда стали вспоминать давние годы, вдруг всплыла фамилия того мальчика, -- оказывается, он работал в городской ГАИ.
Они никогда не были ни друзьями, ни врагами. Их жизни, интересы не пересекались, если не считать, что оба были земляками, выходцами из бедного пристанционного поселка, который и для Рушана, и для Жени -- та самая малая родина, куда их иногда тянет с неодолимой силой и тоской.
Наверно, иногда вспоминаются ему летние ночи в сонном поселке, когда высокий лунный свет скрадывает убожество запущенных улиц, и пыльные, сомлевшие от азиатской жары палисадники с завядшей сиренью и отцветшей акацией кажутся прекрасной декорацией к какой-то другой, нездешней жизни. А быть может, видится зима с ее снегопадами, улицами в сугробах, и теплые огоньки за стеклами прихваченных морозом окон, и как тянутся к стылому небу синие струйки дыма. И, наверно, хоть раз в жизни да пришло на ум, что определение из пушкинской строки -- "дым отечества" -- и есть эта хилая струйка дыма из обвалившейся печной трубы отчего дома.
А впрочем, может, все совсем и не так, и ничего такого ему не видится и не слышится, и не тянет его в поселок у железной дороги, где за прошедшие годы мало что изменилось, и все, как и повсюду, медленно приходит в упадок...
Рушан ведь совсем не знает этого парня, никогда не разговаривал с ним по душам, не сидел рядом в шумном застолье, не знает, кто стал его женой, есть ли у него дети. А может быть, жена Дудченко -- бывшая одноклассница Рушана или девушка с Украинской улицы, какая-нибудь очаровательная хохотушка, которую он легкомысленно целовал темной ночью, провожая с танцев? Наивный юношеский поцелуй, не обязывавший ни к чему ни его, ни ее... Оборвалась связь времен, истлели нити, соединявшие с отчим домом...
Молодые так спешат вырваться из родного гнезда -- непонятно куда и зачем. Торопливо женятся, бывает даже по любви, на девушках из непонятных и далеких мест, или выходят замуж за пришлых "принцев", и поездка к ее или его родным превращается в пытку для одного из новоиспеченных супругов, ведь каждый тоскует о своем доме, каждому снится своя река, родная улица, верные друзья. С годами, чтобы не обижать друг друга, перестают навещать и тех, и других родителей, ездят в переполненный ад -- Сочи или Ялту, и корни обрываются вовсе. Вот только когда незаметно подкрадутся сумерки жизни, истает ясный день молодости, который и не заметил в вечном круговороте бытия, вспомнишь вдруг, до спазма в горле, мальчика в полуторке, и пожалеешь о том времени, когда можно было перейти улицу, распахнуть соседскую калитку и сказать закадычному дружку:
-- Здравствуй! А помнишь?..
Может, оттого иногда часами невозможно отойти от давно немытого окна на четвертом этаже, откуда взгляд упирается в унылый двор, но видит совсем иное, и душа порой так поздно прозревает... И до боли хочется узнать, что же стало с теми, с кем ты делил свои первые радости, ходил в одну школу, сидел за партой, жил на соседних улицах, в одном квартале, с кем с неподдельным волнением и радостью вступал в пионеры, грелся у костров бедных летних лагерей первых послевоенных пятилеток. Где они все, что сталось с ними?
Где затерялся след учившейся вместе с ним всего две зимы рыжеволосой Валечки Велигдановой, похожей на белочку, -- ее отец служил милиционером на станции. Где ныне Диночка Могилева, дочь секретаря райкома? А мальчик Вилли, появившийся в поселке в конце войны и живший с отцом на соседней улице в землянке, которую даже в бедном поселке язык не поворачивался назвать домом, избой и вообще человеческим жильем? В слове "землянка" для тех, кто не изведал, что это такое, слышится нечто теплое, удобное, -- наверное, этот самообман породила знаменитая песня. Что стало с Вилли, вспоминает ли он в своем сытом Гамбурге о степном поселке, где так отчаянно защищал футбольные ворота и уже бойко говорил и по-казахски, и по-татарски? О Вилли и его отце вспоминали в поселке долго, потому что они уехали в Западную Германию в начале пятидесятых. Ходили слухи, что у них отыскался весьма влиятельный родственник, не то генерал, не то банкир. Тянется ли человек в богатой Германии хоть мысленно к степному поселку, где прошли его невозвратные детские годы, или же он постарался поскорее забыть обо всем -- о голоде, холоде, вшах, унижениях и оскорблениях, о земляной конуре, где ему пришлось жить? Никогда не получить ответа, -- след Вилли затерялся навсегда... И оттого изредка так сожмет тоской сердце...
Почему-то вспоминается второгодник Коля Верноквас. Лет двадцать назад Вернокваса расстреляли, -- оказывается, вечный двоечник, не одолевший школу дальше пятого класса, стал главарем банды в Ростове, занимавшейся разбоем, и за ним числилось не одно убийство...
Дасаеву нет и пятидесяти, но до пенсии ему осталось немного --прорабская работа тяжелая, а он почти тридцать лет отдал стройке. Тягу к размышлениям он обнаружил в себе поздновато и ни с кем не делился своими взглядами на жизнь, он открывал новые истины для себя, и они прежде всего касались его самого.
Все то, к чему он приходил неожиданно для себя, давно было отражено в мудрых трактатах, и об этом не одно поколение писателей и философов создало горы книг, но ведь то был опыт чужой жизни, чужие открытия, а тут до всего он доходил сам, спонтанно, устремив невидящий взгляд в окно. Хотя сложно сказать, невидящим был этот взгляд или, наоборот, видящим чересчур много, особенно в прошлом...
Возможно, попытайся он изложить свои мысли на бумаге, они превратились бы в банальность, а потому и не заслуживали бы внимания. Но в том-то и дело, что он не умел, да и не хотел философствовать абстрактно, а все переводил на себя или на тех, кого знал, кого любил, с кем общался. Потому и всплыли в памяти мальчик Вилли и хрупкая девочка Роза Хамидуллина, учившаяся в соседнем классе. Рушан помнит ее на новогодней елке, в костюме "Ночи". Обыкновенная марля, выкрашенная в черный цвет, вся была расшита звездочками из серебристой фольги -- обертки дешевого плиточного чая, -- бедность всегда неистощима на выдумки и фантазию. А на голове у девочки, как у настоящей царицы, сияла корона все из той же фольги, а на короне уже другой, золотистой фольгой из-под шоколадных конфет, значилось "1951-й год".
Теперь трудно докопаться, почему он так часто стал вспоминать прошлое и как назвать эти его почти каждодневные экскурсы в детство и юность. Что это было? Только ли воспоминания? Но воспоминания возникают случайно, по настроению, они как бы наплывают сами собой, помимо твоей воли, сознания. Нет, определение "воспоминания" не отражало его душевного состояния: он "писал" и одновременно "перелистывал" книгу о самом себе, о своих друзьях, любимых, о времени, о годах, так быстро отшумевших.
Занятый каждодневным изнурительным трудом долгие годы, он не успел их толком прочувствовать, а теперь запоздало вглядывался в давно забытые лица, события, пытаясь осмыслить их заново, с высоты житейского, что ли, опыта. Казалось, он читал вечную книгу, без конца и начала, и в нее постоянно вписывались все новые и новые главы: некоторые события время от времени переосмысливались, представали в ином ракурсе, и оттого менялся изначальный смысл происшедшего или сложившийся образ.
Он, конечно, знал, что сейчас выпускается изрядное количество книг, так хитроумно закрученных авторами, что зачастую там не найдешь ни начала, ни конца, а порой даже сюжета и героя, -- понимай как заблагорассудится. Такие книги доставляют немало радости ретивым критикам -- вот где есть возможность развернуться! Можно говорить о чем угодно и даже путанее, чем сам писатель, можно гордо, претенциозно называть такой подход "моим прочтением" и давать тому или иному литературному течению свои хлесткие, заумные определения: "параболическая, интеллектуальная, спиральная, синусоидальная проза, поток сознания, мироощущения". Но все это от лукавого, от скрещивания чужих идей, чужих мыслей, опыта чужой жизни, -- так сложилось, так и есть. Он и над своей-то судьбой не был толком властен, а что уж говорить о чужих, -- не бог и не судья. И все же ему все чаще казалось, что он не только читает, но и пишет эту книгу, хотя, кроме огромных ежемесячных и материальных отчетов, он никогда и ничего не писал, и лавры писателя его нисколько не прельщали, он знал свой удел и не слишком возносился в мечтах, да и вообще уважал людей, знающих свое место и свое дело.
Почувствовав, что пройдена значительная часть пути, подрастеряв друзей и близких, он ощутил, что уходит не просто время, поколение, близкие люди, -- вместе с ними навсегда исчезают правила, привычки, стиль, манеры, традиции, лексика, юмор, песни, даже пейзаж, атмосфера и быт, и этот скорбный список прораб Дасаев мог бы продолжать бесконечно, слишком многое неразумно и торопливо вытеснялось из жизни. И никогда -- казалось ему в грустные минуты раздумий -- другие, идущие следом поколения, уже не узнают, как они жили, о чем мечтали -- тысячи и тысячи людей.
Ему было жаль свое уходящее, не обласканное судьбой поколение, но еще больше тяготило сознание, что уходят они, почти не оставив заметного следа в духовной жизни страны или истории. Ведь об интеллигенции, даже самых непутевых ее представителях, написано столько книг -- как они любили, страдали, как они несчастны и как жизнь зачастую несправедлива к умным и талантливым. В такие минуты ему хотелось во весь голос спросить: "А мы счастливы? К нам жизнь была милостива? Разве мы не любили, не мечтали?"
Когда накатывало такое настроение, его так и подмывало сесть за стол и написать большую книгу, где он обязательно проследил бы за жизнью своей одноклассницы Верочки Пайзюк, которую никогда не встречал после окончания школы, и о Толике Чипигине, любившем эту Верочку, хотя Чипигина давно уже нет -- умер от обычной ангины. Написал бы, наверное, и о зеленоглазой Томочке Солохо (это ее старший брат Толик утонул на озере, спасая незнакомую девушку), и о своей соседке, красавице Вале Панченко, из-за которой однажды состоялось настоящее побоище между ребятами из ремеслухи, отбывавшими на станции практику, и местными парнями во главе с Аликом Штайгером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43