А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Их на земле — миллиарды. Во всяком случае, на каждого не прооперированного носителя по штуке. Вырезая больной отросток, хирург помнит опыт предшественников, руководствуется им. Наш Дорогой Гость собирался резать по живому, не боясь ни самого разреза, ни того, что нож может застрять где-то внутри, вонзившись в живую ткань. Его мало волновало, будет ли отрезание, производимое им, называться аппендикоэктомией или просто кастрацией. Главное было — резать! Преобразовывать! Видоизменять! А там — куда кривая вывезет.
— И не стесняйся в словах, — напутствовал Большой Человек Главного. — Ты мой стиль, надеюсь, знаешь. Он боевой, энергичный. Верно? Так и пиши. Чем больше критики, тем лучше для дела. Чем чаще мы продираем других щеточкой, тем бодрее потом они себя чувствуют. Критика — своего рода баня…
Удивительно, как много слов вмещается в человеке!
Только раскроет рот, и мудрые советы рвутся наружу, ни сдержать, ни остановить. Главное, даже осмысливать говоримое некогда.
— Недаром говорят про тех, кого критиковали: ну и задали ему баню. Надо, чтобы это выступление прозвучало именно так. С пылом, с жаром!
Через несколько минут черная «Волга», в которую торжественно усадили Главного, укатила вдаль…
РЕКВИЕМ
Дядька Калистрат Анкидинович Перфильев был человеком степенным и благообразным. Полотняная чистая рубаха, подпоясанная синим витым снурком, высокий лоб, от которого до макушки поднималась загорелая лысина, и борода лопатой — густая, серебристо-седая, ухоженная. Все это делало Калистрата похожим если не на святого с иконы, то по крайней мере на графа Льва Толстого с картины. Не проникнуться с первого взгляда уважением к Перфильеву было просто нельзя, но всякий, кто проникался, тут же делал ошибку. В деревне все знали: дядька Калистрат при случае и продаст и выдаст так же легко, как купит и загребет. Для Перфильева не было ничего святого, кроме самого себя. Он предавался греху, восхваляя бога. Он мог пугануть в бога и матерь божью, если казалось, что имени черта для данного случая недостаточно.
В смутные годы войны и революции Перфильев подсказывал белым, где искать красных, а красным — где затаилось охвостье контрреволюции. И на все у Калистрата имелось веское оправдание: супротив властей не прись, а власть у того, кто повесил флаг над управой. «Пусть Васька Демидов портянку повесит, — объяснял мне дядька Перфильев, — я и ему поклон грохну. Богу — богово, кесарю — кесарево».
Мудрость Перфильева срабатывала безотказно. Жил и процветал он, не тронутый ни временем, ни урядником, ни участковым милиционером, ни даже уполномоченным НКВД.
Перед войной работал я в колхозе на подхвате под началом дядьки Калистрата, постигая у него мудрость бытия.
Калистрат числился «химизатором», я ему помогал. А занимались мы химизацией — то есть возили со станции в колхоз удобрения. Натаскавшись бумажных мешков из пакгауза, мы заваливались на подводы и отдыхали на длинном пути возврата.
Автомобиль ныне сгубил окружающую среду так, что и в четверг и в пятницу она нам безразлична. Что, к примеру, видит водитель, проезжающий дорогой по местности, которая бы привела художника Шишкина в вечный восторг? Да ничего не видит, кроме дорожных знаков. Спросите его, как проехать от Пьяных Кочек до Веселой Заводи, и получите примерно такой ответ:
— Жми, друг, прямо по дороге до «кирпича» и сразу налево. Правда, там будет стоять знак «бюстгальтер», но ничего — потрясет с километр и отстанет. Потом будет указатель «Зеленый Ключ». Ты перед ним сверни налево. Погазуешь малость — и на месте…
В век лошади дорога была иной. Вот как бы описал тот же маршрут лошадник:
— Ехай, значится, прямо. После колодца слева березы потянутся. Ты их проезжай. А вот как начнутся сосняки, тут уж поглядывай. Возле пруда у старой ольхи вертай одесную. И ехай, ехай, пока до речки не допрешь. Там направо по берегу вдоль тальников. У двух дубов повертай налево. И опять по березняку до самой Веселой Заводи. Быстро докатишь.
Таким макаром мы и путешествовали туда и назад по маршруту: деревня — железнодорожная станция — деревня. Дышали свежестью трав, живым духом переваренного овса, которым нас жаловали коняки, на ходу нередко задиравшие хвосты и оглашавшие окрестности звуками газов, отработанных организмами. Слушали птиц, угадывали их породу.
— Кто поеть? — спрашивал меня Калистрат.
— Сойка, — отвечал я неуверенно. И легкий подзатыльник вбивал твердое знание в голову:
— Дура, так завсегда только иволга кличет. А это кто?
— Коростель, — отвечал я, прислушавшись.
— Верно, дергач, — утверждал мой ответ Калистрат. — Молодца, пострел!
Встречи на конной дороге тоже были хорошими. Неторопкие, рассудительные. Завидев знакомого, Калистрат громко орал:
— Тп-р-ру-у!
Лошади останавливались. И каждая встреча входила в жизнь, оставалась в памяти.
Вот навстречу нам, подоткнув полы рясы за пояс, как солдат на походе, прямиком через калюжины и бурную хлябь, шагал сельский поп — отец Никодим.
Калистрат спрыгивал с телеги, сдергивал фуражку и здоровался, низко кланяясь:
— Здравия вам желаю, батюшка!
Поп привычно вскидывал руку, благословлял Калистрата и, не замедляя хода, шлепал далее. Когда он удалялся на приличное расстояние и скрывался в колке, Калистрат усаживался на телегу, брал вожжи, хлестал коняк и смачно сплевывал:
— От язви его в поддых, поперся стервятник в Угодье. Там дед Боровой преставился. А для попа, что упокойник, что новорожденный в одном понимании — сплошной доход. Треба, ити ее в соображение.
— Что ж вы его так? — спрашивал я.
— А он, ити его в бок, на похвалу не тянет. Паскудник большой, хотя сан имеет. Ишь, не женится. Всё расчет держит в митрополиты выйти. А всех солдаток перемял, как мой рыжий кочет кур.
И плелись наши кобылки дальше. И опять дорожная встреча.
На сухом бугорке возле кусточка у извилка реки сидела Авдоха — жена председателя сельсовета.
— Тпр-ру! — шумел Калистрат на коней и соскакивал с телеги. — Здравия вам желаю, Авдотья Никифоровна! Как здоровьице драгоценное?
— Здоров! — с начальственной надменностью изрекала председательша. Так уж ведется у нас, что жены невольно считают себя неизбежным приложением к административным правам и обязанностям своих мужей. Повадка и голос у них в таких случаях делаются подобающими. — Чо, в район прешшся?
— Туды, будь оно неладно, гвоздь ему в качалку! — отвечал Калистрат и вытаскивал из телеги узел. Подходил к Авдохе, присаживался рядом, развязывал тряпицу, раскладывал снедь, прихваченную из дому — полкаравая хлеба, сальцо, несколько яиц и головок лука.
— Закуси-ко, мать, не погребай, — предлагал он Авдохе. — По времени в самый раз. Ты, знать, с району?
— Оттоль, — подтверждала Авдоха и принималась за еду. Она быстренько уминала пару яиц, половинила каравай, хрупала лучок.
— Ишшо, может? — спрашивал Калистрат, когда Авдохаотвалилась от его узелка.
— Да будя, уже перекусила, — отвечала она сонно. — Можно дальше полосовать.
Она кряхтела, пока вставала, и шла к селу.Мы ехали дальше.
— Во, тварь ненасытная, — изрекал Калистрат, когда мы отдалялись. — Сама жирна, как хрюня, не перетяниобручами, вот-вот пузо лопнет, а все едино на дармовщину готова жрать, сколько влезет… Ей бычка чужого зажарь — умнет, не оглянется.
На обратном пути еще одна встреча. Только мы доехали до перекрестка, где предстояло сворачивать с тракта, подсыпанного гравием, в дорожное месиво сельской жижи, как увидели милиционера. У верстового столба стоял потрепанный мотоцикл с коляской, а рядом, заложивруки за пояс, расставив ноги, как Илья-
Муромец перед соловьем-разбойником, высилсямилицейский старшина Иван Бочаров — сын Марии Мальцевой, чьи пять сыновей, последовательно произведенные разными мужьями — Иваном Бочаровым, Назаром Тарасовым и Елизаром Мальцевым, носили одинаково рыжие волосы, имели задранные вверх носы, разные отчества и фамилии. Что-что, а святую память о мужьях, исчезавших со двора в одночасье, Мария и ее сыновья блюли строго.
Иван Бочаров пошел в отца, и был человеком глубоко порядочным. Он никогда не повышал голоса, с искренним интересом возился с ребятней, делал змеев, деревянные игрушки, ходил с нами удить. Да и старым солдаткам, вдовам и матерям, помогал — кому огород перекопать, кому заплот поправить. Иван был верный сосед и дружеский человек. В селе его уважали.
— Ивану Ивановичу наше крестьянское с кисточкой, — осклабился Калистрат, увидев блюстителя. — Не побрезгайте табачком. Табак-горлодер, душе радость, мозгам — кружение.
— Как не попробуешь, — улыбаясь отозвался милиционер. — Все знают, Калистрат Перфильев — поставщик двора его величества.
— На добром слове спасибо, — обрадовался Калистрат. — Кури, принимай дымок.
Они закурили.
— Чой-то у нас, Иван, бражкой на задах попахивает, — сказал Калистрат. — Особливо возле Федоскинской баньки. Аль опять Григор самогон варить ладится?
— Проверим, — сказал Бочаров. — Я его уже раз строго предупреждал, теперь штрафануть придется.
— Если надо, — согласился дядька Перфильев, — поступай, как закон велит. Все мы под им одинаковы. Верно мыслю?
— Да ты всегда мыслишь верно, — согласился Бочаров.
И опять, когда мы отъехали подальше, Калистрат стал скрипеть и ругаться.
— Ишь, зараза, стал на самой развилке. Значит, намёк дуракам — без взятки и не проедешь. Хошь не хошь, раскошелься. Кто на спички, кто на табак. От милиция!
— Ты как-то странно говоришь, дядя Калистрат, — сказал я с молодым прямодушием. — В глаза похваливаешь, за глаза черными словами прешь.
— Ха! — крякнул Калистрат и согнутым пальцем постучал мне по макушке. Не больно, но звонко. — Кумпол ты отрастил как тыкву, а умишком не богат. Жисть, она требует осознания бытия. Мы ведь как живем? Как на ярмонке, милай! Допустим, ты привел бурёнку в продажу. Не потому что сам ее сдоить или съисть не можешь, а по причине ее молочной скудости. Молочка ты хочешь, а она не даеть. Цицки у буренки вроде бы двухведерные, брюхо, как у Авдохи, а на деле она — коза-козой. Тяни, не тяни ее за пупыню — молока даст стакан, не боле. Только это обстоятельство ты в уме держать должен. Иначе кому эта коровья коза на хрен нужна будет, верно? И ты расхваливаешь свой товар. Ах, бурёнка! Ах, молочная фабрика! И гнешь похвалу каждой коровьей цицке в отдельности, кажному ее рогу само по себе. Вот, мол, штука! Жреть самую малость, а молока даеть боле ведра — и все одни сливки.
Тут же, вспомнив важное, Калистрат дал мне наказ:
— Возвернемся в деревню, сразу бежи к Федоскину. И предупреди, мол, сегодня милиция на задах может объявиться. Дядька Перфильев, дескать, разведал и загодя тебя предупреждает. Пусть всё как есть лучше попрячет, чтобы перед законом выступить в чистом виде. Понял?
— Это же подло, — высказал я свое мнение.
И тут же схлопотал очередную затрещину по загривку. Аж позвонки хрястнули.
— Дурак! — сказал Калистрат и добавил еще одну плюху. — Хрен ты с два в колбасных обрезках смыслишь! Это политика!
Он указующе поднял перст.
— Не нравится мне такая политика, — сказал я честно. И принял меры, чтобы не получить затрещины. Но беспокоился зря. Калистрат меру воздействия соблюдал.
— Мне тоже не нравится, — рек он сокрушенно. — Только иначе не бывает. Политика — завсегда грязное дело, а политики — нечистые люди. Пойми, дура, человеки живут в законе как рыбы в воде. У общества всё уложено. Слыхал такое слово: уложение о наказаниях? То-то! А я, брат, через него в переплеты попадал и чуть правоимущества не лишился. Нас, кто за революцию стоял, белые в уложение быстро определяли…
За какую революцию и когда стоял дядька Калистрат, мне не было ведомо, но спорить сним стало боязно. А вдруг он действительно стоял?
Дядька Калистраттем временем продолжал поучения:
— Скажу тебе, законы у нас мудрые. И в кажном монастыре им свой смысл придают. Вон, Бочаров над нами важным и высокимзаконом в начальники произведен. Заним даже кутузка в укрепление власти маячит. Придавит, и не пикнешь! Это есть закон государственный. Ему не потрафь, не подай сигнал когда надо, не сообчи вовремя, кто брагу завел, — противоположишь себя великому и сильному государству. Это, брат, игра хреновая. Плюнут на тебя и растопчут. Как мухаря. С другой стороны второй закон стоит. Наш обчественный, деревенский. Своих в беде не выдавай. Служи обчеству по мере сил и до издыхания. Значит, тех, кто завёл брагу, я должен определить известность о милицейском появлении. Так и будет. Скажу Федоскину, и он сам подумает, как поступить. Скорее всего, на виду маленькую бадейку оставит, а чан упрячет. Значит, милиция себя перед начальством в неусыпности бдения хорошо проявит, а Федоскин за малостью толики браги от беды усклизнёт. Всем хорошо, оба закона соблюдены.
Я молчал как рыба об лед.
— Ты меня, рыжий, держись, — выговорившись, произнес Калистрат. — Сынов уменя нет, а ты, вроде, ничего малый. Слушаться будешь, научу уму-разуму.
Он был мудрым и житейски изворотливым, дядька Калистрат. Однажды под скрип колес, глядя в глубины космоса, голубого и чистого, он высказал пророчество, потрясшееменя, пацана, до глубины души.
— Вот преставится Иосиф Апсарионыч товарищ Сталин, помяни мое слово, плеснут на него дегтю.Ой, плеснут!
Такое кощунство лишило меня дара речи. Отдышавшись, возразил:
— Да как ты такое мог сказать, дядька Калистрат! Он — великий вождь народа… Друг детей и учитель…
— Нехай так, — согласился со мной Калистрат и пустил струю вонючего дыма на комара, который вился надним. — Я не спорю. Пусть друг детей. Но грехов на ем, как репьев на кобеле Балаболе. Как умрет — всё их и помянут.
— Не может такого быть, — пытался я продолжить защиту Великого и Вечного. — Как же так?!
— А вот так. По законному закону, — сказал Калистрат. — О тех, брат, кто стал мортуисом, весь веритас мигом выводят наружу. И этот закон, Рыжий, огульную силу имеет.
Калистрат взглянул намою застывшую в изумлении физиономию и засмеялся.
— Что глаза округлил? Прожевать не можешь? То-то, брат, здесь пригодно одно объяснение — наука! Или вот я тебе пропишу рецепт: «Олеум рициникумкапсулум нумер три». Понял, что такое? Нет! Вот и конец тебе, друг ситный. Потомукак с моей прописи пронесет тебя до полной желудочной чистоты. А все потому, что знаю язык мудрости — латынь. Это я тебе, касатик, в рацион касторочки насуропил. А себе всё другое. Например, спирти вини ректификати квантум сатис. Или еще…
Он поскреб затылок, должно быть, забыв подходящие слова. Потом сплюнул, махнул рукой и вернулся к теме, которую вил поначалу:
— Когда я работал в аптеке у Семена Сидоровича Мармерштейна, не одну такую пропись оестествил. И теперь объясняю: мортуис веритас — это значит, на мертвого поливай все, что имеешь, без сожаления. И тебе уже никто ничего не сделает. Даже в суде при случае оправдают. Одно слово — веритас!
Я сидел оглушенный, перевариваякак быть и что предпринять при подобных невыясненных обстоятельствах. И вот с той поры, может, конечно, и безосновательно, но до сего времени горжусь, что сумел тогда пренебречь нарушенным девичеством сталинского идеализма и не уподобился славному герою юности нашей Морозову Павлику. А ведь была мысль: рассказать Ивану Бочарову о высказываниях Калистрата Перфильева, касавшихся личности Вождя и Учителя всех народов, свободных и угнетенных. И всё же, укоренный великой совестливостью, сдержался: ведь только мне одному, с глазу на глаз, с языка на ухо дядька Калистрат поведал правду о веритасах, которые посмертно положено напускать на всех мортуисов. Мог ли в таких обстоятельствах я стать глашатаем, с языком как коровье ботало, и звонить на весь свет о тайне, сказанной наедине? Смолчал. Тем самым, как теперь понимаю, оставил Перфильева на свободе, не оговорил, не приговорил.
И еще был один памятный разговор с Калистратом. Я его уел обидным словом. Сказал, что всё он делает хорошо, когда видит личную выгоду, а не общественный интерес.
Калистрат долго молчал, кусая губу. Потом, словно даже не ко мне обращаясь, тихо сказал:
— Кто же тебе голову мусором залопатил? Разве же обчий наш интерес не из личных выгод складывается? Почему я должен делать что-то на обчество, опуская из виду себя? Все мы вместе достигнем блага, когда каждому станет в жизни медово-масляно…
Он опять покусал губу. Потом грустно, будто пророчествуя, сказал:
— Что касается дядьки Калистрата, то он свой гонор имеет. И если сложатся жизненные обстоятельства, то за обчество живота не пожалеет.
Не врал Калистрат, не хорохорился передо мной, как перед девкой. Он погиб, отдав свой гонор и жизнь во имя других. Случилось это в Большую войну. Калистрата Перфильева призвали в армию в пятую очередь. Староват был дядька, слабоват зрением, хлипок в коленках. Все это знали и видели, но военная нужда припекала и, подскребая резервы по деревенским сусекам, дядьку отправили в армию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30