А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Героем каждый из вас может сделаться сам. Зачем же молиться тому, кто подобен тебе во всем? Любая вера — позорна!
Уроки Учителя помогли мне навсегда убить в себе веру в богов земных и небесных.
Увы, не у всех бывают Учителя. И хотя многие не вешали в советское время в углах своих квартир иконы, чтобы не выглядеть менее современными, нежели другие, зато красные углы сделали прибежищем боготворимых ПОРТРЕТОВ. Сколько их за долгие годы взирало на нас со стен! Пусть попробуют старики рассказать внукам, кому на своем веку они молились, перед кем преклонялись, кому кричали ура и да здравствует. Пусть попробуют!
Вряд ли многие рискнут это сделать. В душе-то они знают, что слепая вера всегда позорна.
Вот почему я замахнулся на ту маленькую верочку в силу печатного слова, что Луков таил в себе.
— Через неделю мяса снова не будет. Могу стучать о заклад. И никакие фельетоны не вернут его на прилавки.
— Почему так? — спросил Луков оторопело.
— А ты подумай. Посиди, сопоставь факты.
Я видел в глазах Лукова блеск внутреннего протеста. Он готов был драться за веру в силу партийного печатного слова, которая помогала ему жить. Именно вера в могущество советской прессы дарила ему ощущение своей значимости в этом мире, своей причастности к событиям историческим.
Так уж устроен человек, живущий в недобром мире под холодными взглядами добрых богов. Ему нужна, просто необходима вера. Маленькая, зыбкая, но своя, выношенная под сердцем, будто дитя.
Чувство, принесенное в век электричества из темноты полуосвещенных кострами пещер, не может исчезнуть сразу. Пусть отпал у нас хвост, копчик — остается…
Вера приспосабливается, меняет объекты почитания и обожествления, но окончательно от людей не уходит.
В детстве я видел мужиков, взявших в руки колья. Они поднялись на защиту святых мощей, которые комсомольцы собирались вынести из собора. Пока кучка костей и волос покоилась в инкрустированной перламутром раке, огромному племени пьющих, курящих и вонявших крепким прокислым потом трудяг не было до нее никакого дела. Лежали кости — и пусть лежат хоть еще сотню лет там, куда их положили предки. Но вот кто-то поднял руку на их забытую веру. Плохонькую, ничтожную, смутную. И деревня взялась за дрючки.
Когда в Москве была сказана правда о Сталине, толпы пылких грузин вышли на улицы Тбилиси и Гори отстаивать «доброе имя» Вождя и Учителя. Они искренне верили, что можно спасти то, чего не было в природе. Тем более что царь носил фамилию Джушашвили, а это значило — русские нашего бьют, как не встать на его защиту!
— Господи боже, владыка небесный, помоги грешным рабам твоим, — молятся всевышнему христиане.
— Бисмилля р-рахмани р-рахим, — взывают к аллаху мусульмане.
— Ин номинус падре, эт фили, эт спиритус санкти, — обращаются к Отцу и Сыну и Святому Духу благочестивые католики.
— О мани падмехум, — тревожат сокровище, сидящее на лотосе, верующие в Будду.
— Господи-боже, — говорю я. — Отврати от меня помощь и поддержку твою.
Сами люди в конце концов ниспровергнут в прах сотворения духовного несовершенства — сонмы богов на земле и на небеси.
Сами!
Развеют мрак и выйдут из духовного заточения.
К свету! К своему совершенству! Если раньше не перебьют, не передушат друг друга во имя своих богов, своих великих вождей, во имя денег, земли, богатства и власти.
«СЛАВЬСЯ»
Елисей Карпович Доможиров сидел на крыльце своего обомшелого, осевшего на бок дома и красными слезящимися глазами глядел в дремотную даль улицы Мирового пролетариата.
Была в кои-то времена эта улица шумной и тесной. Вела она к базару и называлась Старокупеческой. Революция поначалу перекрестила ее, а потом вышибла на задворки губернской истории.
В период развернутой индустриализации городские власти, чтобы не отстать от прогресса, решили проложить здесь теплотрассу. Нагнали землекопов, развернули кумачовые стяги, толкнули зажигательную речь, и под звуки оркестра город рванулся вдогонку за быстроногой эпохой. Старательные копатели, получая жалование с вырытого кубометра, расковыряли булыжник, нарыли траншей. И вдруг неожиданно для властей выяснилось, что городской котельной не хватит мощностей, чтобы отопить все, что отапливать повелевал наш суровый континентальный климат с его лютыми зимами, буранами и морозами. Работы свернули. Сделали это глухо. Без музыки и барабанного боя.
В период послевоенного восстановления народного хозяйства в городе построили ТЭЦ, но теплотрассы от нее повели по другим направлениям.
Старую канаву засыпать не догадался никто. И она, как свидетель истории, осыпалась, мелела, но упорно не позволяла автомобильному потоку напоить бензиновым перегаром улицу Мирового пролетариата.
Булыжная мостовая, некогда украшавшая Старокупеческую, захирела, поросла гусиной травкой; в канавах, где не просыхала вода, вечерами вольготно квакали сытые зеленые лягухи.
Елисей Карпович родился и вырос на Старокупеческой, состарился и одряхлел, сидя на крылечке уже под вывеской «Ул.Мир.прол.».
Доможиров был человеком видным и для писателя представлялся объектом весьма интересным. Только вот писатель на его биографию нужен был выдающийся или на самый крайний случай просто видный. Чтобы художественно отразить все извивы судьбы, взлеты славы и горечь души Доможира, требовалось располагать незаурядной долей таланта, тонким умением проникать в духовные тайники героя.
Сам Доможиров о своей биографии распространялся не очень охотно и совсем не походил на ветерана, для которого нет ничего слаще, чем трепаться о своих мифических подвигах у полевой кухни в тыловом далеком лесу.
А подвиги в жизни Елисея Карповича были. В пятнадцатом году прошлого века где-то в Галиции гренадер Доможир в одном бою уложил штыком пять супостатов, а шестого — кайзеровского офицера — повязал снятой с ноги обмоткой и привел впереди себя в плен.
Подвиг восславили газеты. Патриот-художник изобразил на лубке Елисея Карповича былинным богатырем, а его врагов — занюханными пигмеями, не вызывавшими у русского солдата ни страха, ни жалости.
С войны Доможир возвратился без своих кровных «Егориев». Проезжая Питер, он, по его словам, «воспылал революцией, едри его в стенку» и сдал награды на добрые дела в фонд партии большевиков и газеты «Правда».
К сожалению, в новый мир Доможир вошел с лексиконом, основная часть которого относилась к той части словесного спектра, даже понимая которую мы напускаем на себя вид непонятливости или глухоты.
Должно быть, именно это и не позволило Доможирову стать оратором и трибуном, а в остальном он был форменный гвоздь и агитировал не столько словом, сколько делом.
В годы коллективизации Елисей Карпович быстро освоил трактор и так лихо ворочал суглинок наших колхозных полей, что сразу вышел в 6ольшие ударники.
Вместе с немногими счастливцами Доможир побывал на совещании передовых колхозников в Москве и с той поры хранил фотографию, на которой был снят в толпе, украшенной личным присутствием товарища Сталина. От частого тыканья пальцем в место, где предположительно стоял Доможир, его личность так вытерлась, что ни одна судебная экспертиза уже не могла доказать, чей это помятый пиджак виден справа вторым в одном ряду с Другом колхозников.
Я подошел к крыльцу и коснулся кепчонки пальцами на гусарский манер.
— Здравия вам желаю, — откликнулся Доможиров.
— Что, Елисей Карпович, — спросил я, не площадь не собираетесь?
— А чой-то я там не видел? — удивился Доможир. — Слона?
— Почему слона? — я не сразу уловил его мысль. — Будет митинг. К нам приехал сам товарищ Хрущев.
— А то для меня и есть настоящий слон, — ответствовал Доможир солидно. — Ни в жись не пойду. Слава богу, самого товарища Сталина видел. Хочешь, покажу фотку?
— А то для меня и есть настоящий слон, — ответствовал Доможир солидно. — Ни в жись не пойду. Слава богу, самого товарища Сталина видел. Хочешь, покажу фотку?
Я не захотел. Эту «фотку» наша газета при жизни Великого Полководца человеческих душ помещала раз в году обязательно. Как-никак в ней отражалась живая связь кремлевского Друга колхозников с нашим далеким неблагодатным краем. Однако, заинтересовавшись логикой Доможира, спросил:
— Слон-то при чем?
— При том, — ответил старик, щурясь поглядел на меня, словно решая, объяснять ли все до конца. — Вот когда я был по трудовому геройству в самой Москве, нас в зоосад водили. Стоит там слон. Здоровый, гад, вроде скирды на четырех столбах, а с обеих сторон — по хвосту. Чудо! И все одно — раз посмотрел — будя! Все мне ясно про слонов вовеки. Вот и товарища Иосипа Апсарионыча в самой что ни есть близи от себя видел, как слона. И скажу — вождь как вождь. Маленький, рыжий, рябой. Шеи нет насовсем. Может, товарищ Хрящев совсем не такой, возражать не стану. Может, все имеет, но мне-то что? Одного вождя видел — на всю жизнь наелся. И потом Никиша не вождь вовсе. Как хотишь, только верный совратник Иосипа Апсарионыча. Для меня все равно, что хрен с бугра. Вот и пусть кувыркается, стойки на языке жмет…
Доможир закрыл глаза, будто задремал, потом вдруг изрек:
— Что бы еще разок посмотрел, так только дикую обезьяну Гаврилу. Забавная, сволочь! Все прыг и прыг… А слоны меня не волнуют…
Доможир был старым и мудрым.
А других слоны волновали…
Весь город — благо людей освободили от работ — валом валил на площадь. Встречать Дорогого Гостя.
Праздничная, гомонящая толпа заполнила улицы. Собирались все, кто еще совсем недавно стоял вдоль трассы от первого до последнего столба.
Два первых ряда, окруживших трибуну, образовали ребята полковника Ломова, собранные со всей округи. Некоторые, не найдя дома подходящего цивильного платья, пришли на площадь в пиджаках, но синих брюках с милицейскими канатами. Над толпой от первого до последнего ряда покачивались портреты. Блистая лысиной, скривив губы в лукавой усмешке, с каждого смотрел Наш Дорогой Никифор Сергеевич. Один на всех. И все должны были смотреть на него одного.
Гремела музыка, будоража души громовыми аккордами. Ярко светило солнце, от которого мы за дни дождливого лета как-то отвыкли. Казалось, это наш Дорогой Гость из Москвы привез с собой по заказу и погоду. Светлый день оттого становился еще более радостным и беззаботным,
— Смотри, — толкнул меня осторожно Главный. — Как люди радуются.
— Чего не радоваться? — сказал я. — Солнце. Музыка. Вкалывать не надо.
— Ты мне скепсис оставь, — огрызнулся Главный. — Нельзя не видеть, что всенародное ликование удалось.
За два дня трест «Спецмонтаж» соорудил на площади трибуну — нечто среднее между Вавилонской башней и пирамидой Хеопса. Ступеньки на могучее сооружение покрыли дорогими коврами, которых я ни разу не видел в нашей постоянно развивавшейся системе торговли.
По углам трибуны и у лесенки, что вела на нее, с видом скучающим и незаинтересованным томились секретные ребята, прибывшие вместе с Дорогим Гостем. В поисках злого умысла они рентгеновскими взглядами просматривали все, что каким-либо образом топорщилось под одеждой людей, проходивших к трибуне: у женщин — выше пояса, у мужчин — ниже его.
Быстренько, этаким лихим чертом, забыв про годы и пузо, наш Первый, опережая Гостя, рысью взбежал на помост, вскинул руку вверх и гаркнул во весь голос:
— Нашему дорогому Никифору Сергеевичу, ура, товарищи!
Хлопачи поддержали ура, подожгли остальных. Шум стал стройнее, громче. Толпа забушевала. Все впились глазами в то место, где должен был появиться Хрящев. Портреты, покачивавшиеся над толпой, стали держаться ровнее и выглядеть строже.
И вот Большой Человек, сияющий, готовый вкушать славу, причитавшуюся ему по чину, и поклонение, к которому он себя уже приучил, с поднятыми вверх руками возник на трибуне.
Толпа распалилась и ликовала вовсю.
Чтобы не выглядеть человеком неблагодарным, Хрящев вроде бы в ответ на радость, которую вызвал своим появлением, с барственной ленцой стал прихлопывать в ладоши. А сам все о чем-то говорил и говорил Первому.
Похоже, выражал удовольствие.
Выждав момент, когда шум, набравший инерцию, стал чуть стихать, Первый снова приблизился к микрофону.
— Товарищи! — бросил он горячее призывное слово в массы трудящихся. — Мы рады! Мы все так рады! У нас в древнем крае замечательный Деятель современной эпохи. Мы горячо рады и благодарны ему за приезд!
Снова народ возликовал. Пока шум не стих, Первый успел достать из кармана очки и бумажку. Теперь его речь вошла в рамки, предусмотренные либретто, и была освящена научным мировоззрением.
— Товарищи! Безгранично наше уважение к Человеку, чье имя вызывает восхищение миллионов. Стойкий и непримиримый борец. Мудрый наставник. Энергичный руководитель…
— Слава товарищу Хрящеву! — прозвучал в утихшей было толпе заполошный женский голос. И слова Первого потонули в общем гомоне.
Все время, пока Первый славословил, я с замиранием души ждал, что вот сейчас, вот еще немного, ну еще совсем чуть-чуть и уже обязательно товарищ Хрящев, стойкий и непримиримый борец, оборвет аллилуйю, пресечет языческое богослужение Человеку как Идолу.
И думал, что уж тогда-то ликование толпы не удастся сдержать никакими успокаивающими движениями руки Первого.
Но Наш Дорогой Никифор Сергеевич воспринимал лесть как приправу к любимому блюду торжественной встречи. Он стоял, чуть наклонив лобастую голову к правому плечу, вслушивался в сладкие слова Первого и блин масляного удовольствия лоснился на полном, чисто выбритом лице.
Видимо, СВОЕГО культа личности не бывает. Задевает нас только славословие в адрес других. Так уж устроен человек, попробуй переделай его.
А Первый пел соловьем песни, которые незадолго до того были сочинены для него стараниями добросовестных составителей текстов. Так бы и не нужны были ни людям, ни истории слова, записанные мною, а вот озвучил их наш областной Лидер, и СЛОВА получили право на историю, пошли в газеты, прозвучали по радио.
Чуден мир в любую погоду! Ой, чуден!
Никогда я не видел Первого в таком ударе. Никогда враз он не произносил столько красочных слов. Обычный лексикон высокочинного погонялы, оснащенный народно-доступными элоквенциями, на сей раз был полон звонко-медовых дифирамбов.
— Воодушевляющим примером безграничной преданности идеалам коммунизма, образцом служения обществу, — восклицал Первый, — является вся многогранная деятельность Никифора Сергеевича Хрящева. Каждое его выступление несет небывалый заряд бодрости и вдохновения, который поднимает весь советский народ на новые подвиги…
Когда Первый окончил речь, хлопачи возбудили в толпе яростное бурление. Я подумал, сколь разумным и своевременным было их назначение и размещение в ключевых точках хорошо подготовленного стихийного митинга.
Здравицы в честь нашего Дорогого Гостя долетали до трибуны хрустальным звоном, и лицо Хрящева становилось все ласковее и добрее. Еще бы немного, еще чуть-чуть и по всему оно бы сравнялось с тем портретным обликом, к которому мы привыкли, глядя на стены. Но увы…
Когда Большой Человек подошел к микрофону, слова его прозвучали для нас неожиданно резко:
— Не обижайтесь, товарищи, — сказал Хрящев, — если я поблагодарю за радушие и теплый прием и сразу перейду к серьезному разговору. Некоторые могут сказать: что ж это, Хрящев приехал сюда за тем, чтобы раскритиковать, разнести нас? А что вы думали, я приехал к вам читать стихи Пушкина?
Хлопачи к такому обороту дел готовы не были, инструкций на случай критики не получали и потому оживление в толпе создать не рискнули. Тогда толпа ожила самочинно. Публичная выволочка местных руководителей всегда радует массы.
— Стихи Пушкина вы и без меня прочтете, — продолжал Хрящев. — А я приехал вскрыть недостатки, поговорить с вашим руководством начистоту. Хочу призвать вас, чтобы проветрили некоторые организации, напустили сквознячок на некоторых руководителей…
— Дай им, Хрящ! Дай!
Голос в толпе прозвучал истерично, тут же оборвался и смолк.
Я сразу представил, какая буря мрачных чувств в тот момент бушевала в трепетной душе Первого. Коснись его сквознячок, который предлагал напустить на нашу область Дорогой Гость, смертельной простуды не удалось бы избежать многим. Очень многим! И не было более страшной болезни для наших провинциально-профессиональных функционеров, которые ничего другого и делать не могли, как только получать сверху и переправлять в низы важные и неважные директивы.
— Кто-то может сказать, — умело играя командирским голосом, бросал в массы Большой Человек, — что Хрящеву легко говорить о недостатках. Конечно, всегда лучше хвалить, чем критиковать. Всегда лучше говорить приятное. Но кто же тогда будет говорить вам правду, если ее не скажу я? Что же, мне, может быть, надо сказать вашим руководителям:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30