А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Готовясь стать чиновником, Тургенев не бросал писательской работы. «Я много приготовил, Вы, может быть, скоро обо мне услышите», — сообщал он Алексею Бакунину.
В конце февраля 1843 года состоялось знакомство с В. Г. Белинским, пока еще официальное, на квартире критика, жившего тогда в доме Лопатина у Аничкова моста. С Белинским свёл Тургенева Зиновьев, друг Варвары Александровны Бакуниной. Тургенев шел к Белинскому и с любопытством, и не без робости. Его критические статьи производили шум в Москве и Петербурге. В великосветском обществе ходили слухи, «что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов. Упорно, и как бы в укоризну, называли его „Беллынским“. Но от Станкевича и Мишеля Бакунина Тургенев слышал другое.
И вот Тургенев переступил порог дома Белинского. Его встретил «человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой». Он постоянно кашлял, и следы чахотки всякого, даже не медика, поражали в нем. «Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть и низкий лоб».
Но, присмотревшись повнимательнее, Тургенев вздрогнул, встретив обращенный к нему взгляд. Он не видал глаз, более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотистыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, до сей поры полузакрытые ресницами, «вдруг расширились и засверкали»; он воодушевился, когда речь зашла о Бакунине, о Станкевиче. Говорил Белинский слабым хрипловатым голосом, с особенными ударениями и придыханиями, «упорствуя, волнуясь и спеша». «Его выговор, манеры, телодвижения… вся его повадка была чисто русская, московская». «Недаром, — подумалось Тургеневу, — в жилах его текла беспримесная кровь — принадлежность нашего великорусского духовенства, сколько веков недоступного влиянию иностранной породы». Разговор о поэтических увлечениях Тургенева не получил серьезного отклика у Белинского. Критик засмеялся, весело и искренне, как ребенок, и перевел разговор на более серьезную для него тему о попытках Бакунина создать за границей русскую революционную колонию…
Весной 1843 года, уезжая в Спасское за материнским благословением на службу, через посредников Тургенев передал Белинскому на суд свое новое художественное произведение — поэму «Параша», только что вышедшую в Петербурге отдельным изданием за подписью «Т. Л.». Молодой поэт решился на очень рискованный поступок. Ведь именно в эти годы Белинский объявил последний бой романтизму и со всею силою своего критического темперамента обрушился на поэтическое «лепетание в стихах», производя, по словам А. И. Герцена, настоящие разгромы в умах читателей. «Проглотят очередную статью с лихорадочным сочувствием — и трех-четырех верований как не бывало».
И вот уже в Спасском в майской книжке «Отечественных записок» Тургенев прочел отзыв Белинского о своем произведении: «один из прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии», «глубокая идея», «стих обнаруживает необыкновенный поэтический талант»!.. Такого Тургенев не ожидал и, вероятно, почувствовал больше смущения, чем радости. «И когда в Москве, — вспоминал он впоследствии, — покойный Киреевский подошел ко мне с поздравлениями, я поспешил отказаться от своего детища, утверждая, что сочинитель „Параши“ не я».
Что же произошло? Почему Белинский, отрицательно относившийся тогда к поэзии, так высоко превознес Тургенева-поэта?
В 1844 году вышел в свет русский перевод гётевского «Фауста», сделанный М. Вронченко. Тургенев откликнулся на него рецензией, в которой обратил внимание на слабые стороны романтического мироощущения. Во-первых, романтизм, по Тургеневу, — это «апофеоза личности», романтик — безнадежный пленник своего «я». Он привык ставить себя в центр мироздания и не предается ничему, напротив, всё заставляет себе предаваться. Поглощенный собой, романтик становится эгоистом, романтическая восторженность перегорает в нем, и на душевном пепелище пышным цветом расцветает бесплодный скептицизм. Мефистофель — вот конечный удел оторванного от жизни мечтателя, — «бес людей одиноких и отвлеченных, которых глубоко смущает какое-нибудь маленькое противоречие в их собственной жизни, и которые с философическим равнодушием пройдут мимо целого семейства ремесленников, умирающих с голода».
Во-вторых, романтик — человек «отвлеченный», «общечеловек», «космополит», а истинный талант — «не космополит», он принадлежит своему народу, своему времени.
В-третьих, романтик боготворит искусство, ставит его выше всех других форм общественного сознания и впадает в отвлеченный эстетизм. Такое отношение к искусству изживает себя. Наступает эпоха, когда «при виде прекрасной картины, изображающей нищего», люди «не могут любоваться „художественностью воспроизведения“, но печально тревожатся о возможности нищих в наше время».
Наконец, Тургенев не принимает предложенное Гёте в «Фаусте» утилитарно-практическое разрешение: «Какой добросовестный читатель поверит, что Фауст, оттого, что его утилитарные затеи удаются, действительно наслаждается „мгновеньем высшего блаженства“ и в силу условия, заключенного с чертом, принужден расстаться с жизнью? Гёте в одном только отношении остался верен своей натуре: он не заставил Фауста искать блаженства вне человеческой сферы… но как бледно и пошло задуманное им „примирение“! Тургенев считает далеко не призрачными те вечные философские вопросы, которые волнуют Фауста. Практическая деятельность и трезвый реализм не должны отменять высоких духовных порывов, не должны успокаивать человека в малом. „Нас не испугает, — говорит Тургенев, — отсутствие „примирения“ <…> мы — как народ юный и сильный, который верит и имеет право верить в свое будущее, — не очень-то хлопочем об округлении и завершении нашей жизни и нашего искусства“.
Таким образом, в рецензии на перевод «Фауста» Тургенев ратовал за новое, реалистическое миросозерцание, которое нашло художественное воплощение в поэме «Параша». Сюжет её восходит к «Евгению Онегину»: в центре поэмы — судьба провинциальной девушки, своим простонародным именем напоминающей о пушкинской Татьяне. Но Тургенев дает сюжету новый поворот: его Параша, в отличие от Татьяны Лариной, становится женой разочарованного, скучающего Виктора Александровича, который лишь внешне перекликается с героем пушкинского романа. Тургенев вывел тип истасканного, измельчавшего человека, пародию на Онегина и Печорина. Его разочарованность — всего лишь мода. «Улыбкою презренья и насмешки» он, по словам Белинского, «прикрывает тощее сердце, праздный ум и посредственность своей натуры». В поэме звучит тревожный тургеневский вопрос: для чего даются любящему сердцу девушки поэтические надежды и мечты, для чего рождается на свет распускающаяся на радость миру красота? Почему прекрасные порывы женской души гаснут в буднях жизни, в прозе пошлого, скучного прозябания? Одновременно с этими вопросами сам образ героини приобретает символическое звучание. Участь Параши напоминает Тургеневу горькую долю России, в которой богатые природные силы увядают в самый момент их расцвета:
Друзья! Я вижу беса… на забор
Он оперся — и смотрит; за четою
Насмешливо следит угрюмый взор.

Моя душа трепещет поневоле;
Мне кажется, он смотрит не на них —
Россия вся раскинулась, как поле,
Перед его глазами в этот миг…
Высокая оценка Белинского была не случайной. Критик увидел в поэме решительный поворот Тургенева к проблемам современности, нашел в ней черты «дельной поэзии», за которую ратовал и которой ждал.
В 1843 году знакомство Тургенева с Белинским переросло в крепкую дружескую связь. «На меня действовали только энтузиастические натуры, — вспоминал Тургенев. — Белинский принадлежал к их числу». В свою очередь, русского критика привлекала к автору «Параши» блестящая философская подготовка, художническое чутье к общественным явлениям русской жизни. «Вообще Русь он понимает, — говорил Белинский о Тургеневе. — Во всех его суждениях виден характер и действительность. Он враг всего неопределенного, к чему я довольно падок».
Летом 1844 года Белинский отдыхал на даче в Лесном, а Тургенев — в пяти верстах, в Парголове, и друзья встречались почти ежедневно, проводя большую часть времени в разговорах. Сначала они решали «философские вопросы о значении жизни, об отношениях людей друг к другу и к божеству, о происхождении мира, о бессмертии души». Во всех этих вопросах Тургенев был для Белинского незаменимым собеседником. Не зная ни одного иностранного языка, он многое приобретал из разговоров с друзьями, умея схватывать суть той или иной философской системы и затем развивать её, опираясь на свой талант и духовную одаренность. Тургенев только недавно вернулся из Берлина и мог передать Белинскому «самые последние и свежие выводы».
Сомнения в существовании Бога и бессмертия в то время мучили Белинского, «лишали его сна, пищи, неотступно грызли и жгли его». Он говорил об этих вопросах с такой искренностью и энтузиазмом, что увлекал Тургенева; но молодой последователь Фейербаха, «проговорив часа два, три», «ослабевал» и думал о прогулке, об обеде. «Сама жена Белинского, — вспоминал Тургенев, — умоляла и мужа и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача… но с Белинским сладить было нелегко. „Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть!..“ И «не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова; и если, при воспоминании об этой правдивости, об этой небоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления…»
Тургенев говорил о психологических причинах человеческого стремления к бессмертию, в согласии с Фейербахом отрицая потустороннее бытие: «То, что человек называется Богом, есть сущность самого человека, проектированная в бесконечность и противопоставленная ему, как нечто самостоятельное. Человек, как утверждает Фейербах, сам творит божественное начало по своему образу и подобию». — «Но человек по своей природе — слабое, смертное существо, каждый из нас на ниточке висит, бездна ежеминутно под ним разверзнуться может… А он очаровывается поэтическими тайнами, тянется к утонченным переживаниям, мечтает о бессмертии. Значит, кто-то вдохнул в него сверхчеловеческий идеал… Если эта несправедливость мирового устройства — краткость жизни человека перед вечностию — осознается мною, тревожит мое сердце, значит, есть во мне более одухотворенная точка отсчета, более высокая, чем мое смертное, земное существо!» — «Да, но по Фейербаху, это не божественная сила, а еще не реализованные потенциальные возможности нашей природы, находящейся в становлении и развитии. И если суждено человечеству достигнуть бессмертия, то оно осуществится не божественными, а человеческими силами, ибо всё великое совершается через людей»». — «Но где же справедливость! — возмущался Белинский. — Что мне в том, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы!»
Так в долгих спорах проходили часы и дни, пока Белинский не удовлетворился выводами новой философии и, отложив размышления о капитальных вопросах, возвратился к ежедневным трудам и занятиям. Возникли разговоры о иных, «земных» вещах, о развернувшейся борьбе между славянофилами и западниками по поводу исторической будущности России. Белинский «был западником не потому только, что признавал превосходство западной науки, западного искусства, западного общественного строя, — вспоминал Тургенев, — но и потому, что был глубоко убежден в необходимости восприятия Россией всего выработанного Западом — для развития собственных её сил, собственного её значения. Он верил, что нам нет другого спасения, как идти по пути, указанному нам Петром Великим, на которого славянофилы бросали тогда свои отборнейшие перуны». Но в то же время критик предостерегал от рабского, слепого подражания Западу, от бездумного перенесения на русскую почву результатов западноевропейского развития. «Принимать результаты западной жизни, применять их к нашей» можно, только «соображаясь с особенностями породы, истории, климата — впрочем, относиться к ним свободно, критически — вот каким образом могли мы, по его понятию, достигнуть наконец самобытности, которою он дорожил гораздо более, чем предполагают. Белинский был вполне русский человек, даже патриот <…> благо родины, её величие, её слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы. Да, Белинский любил Россию; но он также пламенно любил просвещение и свободу: соединить в одно эти высшие для него интересы — вот в чем состоял весь смысл его деятельности, вот к чему он стремился».
«Не бездумная прививка иноземных начал нужна России, — соглашался Тургенев с Белинским, — а такая, при которой иноземные начала перерабатываются, превращаются в кровь и сок; восприимчивая русская природа давно ожидала этого влияния, и вот она развивается и растет не по дням, а по часам, идет своей дорогой. И со всей трогательной простотой и могучей необходимостью истины возникает вдруг, посреди бесполезной деятельности подражания, дарование свежее, народное, чисто русское, как возникнет со временем русский, разумный и прекрасный быт и оправдает, наконец, доверие нашего великого Петра к неистощимой жизненности России.
Есть и среди западников и среди славянофилов люди, чуждые народной жизни и духу нашей истории. Взять те же патриотические драмы Н. В. Кукольника или последнее сочинение С. А. Гедеонова «Смерть Ляпунова». Сколько в них официального блеску и треску! А где народность? Её нет: если в сердце автора не кипит русская кровь, если народ ему не близок и не понятен прямо, непосредственно, без всяких рассуждений, пусть он лучше не касается святыни старины. Только кто же нам доставит наслаждение поглядеть на нашу древнюю Русь? Неужели не явится, наконец, талант, который возьмется хоть за этих двух рязанских дворян, Прокопа и Захара Ляпунова, и покажет нам, наконец, русских живых людей, говорящих русским языком?»
В лице Белинского Тургенев встретил человека, разрешившего его московские сомнения. «Центральная натура» выдающегося критика и мыслителя снимала крайности одностороннего западничества и кабинетного славянофильства. В его мировоззрении Тургенев нашел тот цельный идеал, к которому стремился сам. Вот почему общение с Белинским Тургенев считал выдающимся событием в своей жизни и память о нем, как об учителе и наставнике, хранил всю жизнь.
Окрыленный успехом и поддержкой Белинского, Тургенев в эти годы много работает. Из-под его пера выходят лучшие поэтические произведения: драматическая поэма «Разговор», спор двух поколений, бледный очерк будущих «Отцов и детей», повесть в стихах «Андрей», сатирическая поэма «Помещик». Он пробует силы в жанре драмы и создает этюд «Неосторожность», в это же время появляются первые прозаические опыты писателя — повести «Андрей Колосов», «Бреттер», «Петушков». В них Тургенев продолжает развенчивать романтическую личность, героев фразы, рассчитанной на эффект, скучающих эгоистов, разочарованность которых — поза: трагическая мина придает им загадочность и облегчает завоевание неопытных сердец. Опошленным и обмельчавшим романтикам противопоставляются люди иного склада — простые и естественные, цельные душой.
Наконец в тургеневской поэзии намечается новый путь, ведущий к «Запискам охотника». Это поэтический цикл «Деревня», первый подход к народной теме, к будущим Калинычам, Ермолаям, Касьянам. Цикл задуман как единое художественное произведение из девяти стихотворений; в нем соблюдается типичное для будущих романов «годовое кольцо»: весна, лето, осень, зима. Вынырнув из философско-романтических волн «немецкого моря», Тургенев с головою окунулся в море русское:
Туда, туда, в раздольные поля,
Где бархатом чернеется земля,
Где рожь, куда ни киньте вы глазами,
Струится тихо мягкими волнами
И падает тяжелый, желтый луч
Из-за прозрачных, белых, круглых туч.
Там хорошо; там только — русский дома;
И степь ему, как родина, знакома,
Как по морю, гуляет он по ней —
Живет и дышит, движется вольней;
Идет себе — поет себе беспечно;
Идет… куда? не знает! бесконечно
Бегут, бегут несвязные слова.
Приподнялась уж по следу трава…
Ему другой вы не сулите доли —
Не хочет он другой, разумной воли…

Полина Виардо
Когда в 1843 году Тургенев поступил на государственную службу, Варвара Петровна успокоилась за судьбу сына.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81