А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тем более сейчас, когда все газеты кричат об этих чудовищных преступлениях… Я опасаюсь самого худшего.
— Дорогой барон, вы не первый муж, чья жена сбежала с егерем.
— Дорогой граф, я вовсе не претендую на первенство. И дело вовсе не в моем самолюбии. Я имею в виду любовь. Великую любовь.
— О чем я и говорю.
— Мою любовь.
У меня впечатление, что имеет место так называемая «ситуация».
— Любовь вообще, — уточняет граф.
— Этот разговор неуместен. Я безмерно несчастен.
— Мы все несчастны…
Беседа полна недомолвок. Они обмениваются взглядами и принимаются расхаживать по кабинету. Должен сразу признаться: у меня слабость к обманутым мужьям. Когда-то, помню, я строил на них лучшие свои комические эффекты. Вы произносите «наставил рога», и публика покатывается со смеху. Она сразу чувствует спокойствие, уверенность в будущем.
— Боюсь, как бы она не стала жертвой этого садиста, которого полиция никак не может арестовать. Он обязательно обратит на нее внимание. Она ведь такая красивая!
— Егерь защитит ее.
— Я утратил к нему всякое доверие.
— Но ведь пять лет вы доверяли ему свою дичь…
Барон застыл на месте и пристально глянул на графа. Потом они опять продолжили кружение по кабинету. Я уже по-настоящему веселился. Оскорбленная честь — это же самый древний и самый верный источник комического. А вспомните Лаурела и Харди , когда они получают в физиономию по кремовому торту. А смех в зале, когда с Чарли при всем честном народе сваливаются штаны… Вы, должно быть, видели в иллюстрированных журналах любительскую фотографию, сделанную каким-то весельчаком-солдатом в день вторжения немецкой армии в Польшу. На ней изображен еврей-хасид: эти хасиды так нелепо выглядят: пейсы, длинные черные лапсердаки. На фотографии немецкий солдат, тоже весельчак, позирующий своему товарищу по оружию, со смехом таскает этого хасида за бороду. А что же делает в окружении смеющихся немецких солдат хасид, которого таскают за бороду? Он тоже смеется.
Я ведь уже говорил: человеку свойственно смеяться.
— Она такая доверчивая, — бормочет барон. — Так всем верит… Совершенно не умеет распознавать зло. Боже, сделай так, чтобы она была жива! Я готов ей все простить. Готов поступиться всем.
— Как вам угодно.
Барон бросил на графа испепеляющий взгляд. Видно, он во всем подозревает намеки. Поистине, есть что-то уморительное, смехотворное в исполненной благородства и чувства собственного достоинства позе рогоносца. Так и вспоминается взрыв хохота после знаменитых слов Дантона на эшафоте: «Покажите мою голову народу, она стоит того». Не знаю, почему вид рогов на вдохновенном челе вызывает такое веселье. Чувство братства, облегчение, оттого что ты не так одинок?…
5. Убийства в лесу Гайст
Я сидел, погруженный в мысли о чести, как вдруг дверь распахнулась и в кабинет вошел мой друг Шатц. Я как раз устроился в его кресле и подумал: сейчас он взорвется, но нет, он был так занят, что, никого и ничего не замечая, уселся на меня как в прямом, так и в переносном смысле. Видимо, журналисты доняли его своими вопросами, а когда он чем-то озабочен, я перестаю для него существовать. Работа — лучшее лекарство.
Уже несколько дней пресса захлебывается от возмущения. Полицию обвиняют в некомпетентности, в отсутствии системы и в нежелании принимать простейшие меры предосторожности. Правда, надо признать, что двадцать два трупа за неделю — вполне достаточный повод для возмущения всего цивилизованного мира. И все это свалилось на Шатца: лес Гайст и его окрестности, где были совершены все эти преступления, находятся под его юрисдикцией. Итак, Шатц уселся на меня и с отсутствующим видом обратился к визитерам:
— Добрый день, господа… Какая жарища! В Германии не упомнят такой жары. Можно подумать, где-то тлеет пламя…
Это совершенно безобидное замечание почему-то странно подействовало на барона: он вспетушился, и на лице его изобразилось негодование. Но Шатц вовсе не думал делать непристойных намеков на его супружеские невзгоды.
— Чем могу вам помочь?
Взаимные представления. Обмен любезностями.
— Барон фон Привиц.
— Граф фон Цан.
— Обер-комиссар Шатц.
— Чингиз-Хаим.
Комиссар на миг замер, но все-таки сделал вид, будто не слышал. Ну, а эта парочка даже и не подозревает о моем существовании. Они натуры избранные и не привыкли смотреть себе под ноги. Им не в чем себя упрекнуть. Они тоже ведь всегда и во всем были за Джоконду.
— Прошу садиться… И прошу извинить, что заставил вас ждать. Эти журналисты! Бульварная пресса взяла нас в осаду своими специальными корреспондентами. У нас тут настоящая волна убийств… Но ничего нового я вам не сообщу. К сожалению, весь мир уже в курсе.
Барон провел по глазам белой ухоженной рукой. Я заметил прекрасный перстень с рубином, фамильную драгоценность, пятнадцать тысяч долларов по самой скромной оценке. Но это я так, к слову, следуя традиции, из уважения к чужому мнению. Просто не хочу разрушать привычные представления.
— Понимаете, господин комиссар, я чрезвычайно беспокоюсь за свою жену… Но Шатц не слушал его.
— Двадцать два трупа за неделю, это, конечно, многовато даже для такой большой страны, как Германия.
— Личности их уже установлены?
— Почти всех. Но нам сообщили о том, что несколько человек исчезли и тела их пока не найдены.
— Боже мой!
Барон закрыл глаза. Он лишился дара речи. Граф поспешил ему на помощь:
— А нету ли среди них молодой женщины? Вот фото…
Барон трясущейся рукой извлек из кармана фото и положил на стол. Комиссар взял. Долго рассматривал.
— Действительно, очень красивая. Барон испустил вздох:
— Это моя жена.
— Поздравляю.
— Она пропала.
— Ах, вот как… В таком случае могу вам сообщить: среди жертв ее нет.
— Вы уверены?
— Разумеется. Я же всех их видел. В нашей поганой профессии обнаружить хоть раз такое прекрасное тело было бы слишком большим подарком. К тому же все без исключения убитые — мужчины. Убийца, очевидно, не трогает женщин. И есть еще нечто общее во всех случаях. На лицах всех жертв запечатлелось выражение необыкновенного счастья…
С Хюбшем происходит что-то совершенно необъяснимое. Он ерзает на стуле. Да что там, с ним такое… но больше я вам не скажу ни слова. У меня и так были в свое время крупные неприятности с цензурой. Не хочу, чтобы опять начали говорить о «вырожденческом еврейском искусстве, о еврейском декадентском экспрессионизме», который «угрожает нашей морали и подрывает устои общества». Я ничуть не намерен подрывать устои вашего общества. Напротив того, я поздравляю вас с вашим обществом. Мазлтов.
Во всяком случае, слово «счастье», похоже, имеет для Хюбша весьма определенное значение, можно бы даже сказать, он знает, что за ним кроется. Хюбш привстал, перо повисло в воздухе, и он смотрит. Я бы даже сказал: он видит. Что он там такое видит, я не знаю и знать не хочу. Тьфу, тьфу, тьфу.
Нет, отныне я за Рафаэля, за Тициана, за Джоконду. Гитлер меня убедил.
— …Выражение восторга. Восхищения. Впечатление, будто убили их в состоянии наивысшего экстаза…
Об этом Хюбше я решительно ничего хорошего сказать не могу. Он даже начинает меня пугать. При слове «экстаз» он весь напрягся, черты лица стали жесткими; не пойму, то ли это стекла его пенсне блестят, то ли глаза горят фанатическим огнем; в нем угадывается пронзительная ностальгия, настоящий душевный katzenjammer , всепожирающее стремление, и я, не знаю почему, проверил, на месте ли моя желтая звезда, все ли в порядке.
Но это вовсе не значит, будто я верю в возрождение нацизма в Германии. Они придумают что-нибудь другое.
— Нет никакого сомнения, что все эти мужчины в момент смерти… как бы это выразиться? Даже не знаю. Они полностью реализовали себя. Осуществились. Впечатление, будто они коснулись цели, ухватили ее. Будто дотянулись и сорвали некий высший плод… Абсолют. Вот что я вам доложу: такого выражения счастья я никогда на лице человека не видел. На своем — это уж точно. Это заставляет задуматься. И задаешь себе вопрос, что они видели, эти сукины… О, прошу прощения.
Тяжелая тишина, исполненная ностальгии и надежды, повисла в кабинете в управлении полиции на Гетештрассе, номер 12.
6. Попахивает шедевром
Не знаю, то ли это чисто нервное, то ли это какое-то оптическое явление, но через несколько секунд мне стало казаться, будто все залито небывало прозрачным светом. Явление было настолько мощным, что, когда капрал Хенке вошел в кабинет и положил на стол очередное заключение судебно-медицинского эксперта, я увидел, что он окружен шедевральным световым ореолом; можно подумать, его послал Дюрер, чтобы успокоить меня насчет нашего будущего. От сильнейшего волнения у меня сдавило в горле, да так сильно, что в голове промелькнула мысль, уж не рука ли самого Гольбейна или Альтдорфера душит меня, уж не исчезну ли я вот-вот с кистью и шпателем в глотке под вдохновенными красками на этом пиру совершенства. Я исходил потом, извивался, пытался глотнуть воздуха, но, видимо, то был приступ астмы: я всю жизнь страдал от удушья. И потом, чего мне было бояться? Самое худшее уже произошло. Можно добавить лишь несколько мазков, добавить, как говорят на идише, к страданию оскорбление, превратить меня в живописный шедевр и повесить в Дюссельдорфском музее, как это уже сделали с картиной Сутина. Немножечко искусства никому плохо не сделает, и я не вижу, почему я не могу собой увеличить кучу ваших культурных ценностей.
О, я опять смог вздохнуть свободно. От мысли, что я попаду в наш Воображаемый музей , мне сразу полегчало. Если за меня возьмется гениальный художник или великий писатель, это будет неплохое приобретение пусть не для меня, но уж для культуры. Мне приятна мысль, что я что-то привнесу в нее.
Я успокаиваюсь, залитый ясным прозрачным светом. Готовится Возрождение, только Бог знает чего. Но я убежден: мадонна с фресок и принцесса из легенды покончат с изготовлением гобелена , красота Джоконды больше не будет лишь красотой картины, они обретут плоть, станут реальностью. Я чувствую, что все сотворенное будет очищено искуплением и вскоре даже я обрету, как Христос, облик, достойный шедевра.
Комиссар Шатц переходит на доверительный тон. Обычно, как сами понимаете, он не слишком-то откровенничает. Но я был свидетелем, как он не спал целую ночь, пытаясь понять, проникнуть в тайну никогда-не-виданного-счастья на лицах жертв этого преступления, которое газеты с восхитительной хуцпе уже несколько дней именуют не иначе как «СЕРИЯ БЕСПРЕЦЕДЕНТНЫХ УБИЙСТВ В ГЕРМАНИИ».
— И тем не менее у меня есть идейка на этот счет. Я начинаю верить, что это сама смерть наполняет их таким блаженством. Что эта смерть… совсем другая, пришедшая откуда-то… короче, совсем не та, что обычно… Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать…
Похоже, барона это не заинтересовало, но его спутник утвердительно кивает.
— Возможно, — промолвил он. — Быть может, наши ученые изобрели новую смерть… которая достойна нашей исключительности. Смерть просвещенную… Даже скорей культурную. Подлинное искусство… Великолепное художественное деяние… Ренессанс смерти… Со своими Микеланджело, Мазаччо, Тицианом, Рафаэлем… Привкус абсолюта… Кстати, а вы знаете, что сексуальный спазм у раков длится двадцать четыре часа?
Хюбш прямо-таки вскинулся. Даже на комиссара это произвело глубокое впечатление.
— Господа, опомнитесь, — возмутился барон. — Моей жене, быть может, грозит смертельная опасность, а вы тут философствуете.
Комиссар Шатц после краткого взгляда, устремленного к абсолюту, возвратился на землю.
— Так, вы говорите, она исчезла?
— То есть она ушла с… с…
— С егерем, — закончил за барона граф. Шатц чуть прищурил глаза:
— У вас что, нету шофера?
— Есть, но я не вижу…
— Обычно в высшем обществе сбегают с шофером.
— Господин комиссар, я расцениваю шутки подобного рода…
Шатц встает из-за стола. Он столько уже вылакал, что едва держится на ногах. Грубым, тягучим голосом он объявляет:
— Полиция такими делами не занимается.
— Как так?
— Вы сами должны были позаботиться, чтобы удержать ее.
Шатц напряженно, с каким-то отчаянным рвением вглядывается в фотографию:
— Мужья, у которых такие красивые жены, обычно принимают элементарные меры предосторожности. Так что прошу меня простить. Обратитесь к частному детективу. Я занимаюсь совсем другими сучками.
Барон задохнулся от негодования:
— Милостивый государь, выбирайте выражения! Речь идет о баронессе фон Привиц. Граф с возмущенным видом бросает:
— Да он же пьян.
7. Тайна усугубляется
Шатц действительно напился до такой степени, что, явись я ему внезапно сейчас, он вполне мог бы меня не увидеть. Надо сказать, характер у меня неспокойный, неуравновешенный, и оттого я иногда впадаю в пессимизм. Я боюсь, что, по мере того как мы все больше и больше будем упиваться культурой, наши величайшие преступления окончательно смажутся и расплывутся в тумане. Все будет окутано таким плотным слоем прекрасного, что и массовая резня, и массовый голод станут всего лишь удачными литературными или живописными эффектами под пером какого-нибудь Толстого или кистью некоего Пикассо. И в конце концов мы придем к тому, что мельком увиденная гора трупов, тотчас обретшая мастерское художественное отображение, будет причислена к историческим памятникам и станет восприниматься только как источник вдохновения, материал для «Герники», а война и мир обратятся для нашего вящего эстетического наслаждения в «Войну и мир». Но, по сути, причина тут в нашей уже вошедшей в поговорку скупости, в нашей алчности: я боюсь, что какой-нибудь писатель или там художник решит заработать на мне, извлечет барыш из моего несчастья. Мы, евреи, вечно хотим все прибрать к рукам, это знают все.
— Господа, вы что, газет не читаете? Не знаете, что происходит? Кругом трупы, всеобщий ужас, люди закрываются в домах, весь мир потрясен, пресса как с цепи сорвалась, вовсю кроет полицию за так называемую беспомощность, а вы хотите, чтобы я кинулся вам на помощь, потому что вам наставили рога!
— Нет, это невозможно! — возопил барон. — Я буду жаловаться министру!
— Двадцать два убитых! И у всех сияющие лица, и все без штанов!
Граф решил, что он недослышал.
— Без штанов?
— Вот именно, — подтвердил комиссар. — Без штанов. И улыбки до ушей.
— Улыбки? То есть как это улыбки? Почему?
— Порядочные женщины не смеют выйти из дому.
— Но я полагал, что преступник убивает только мужчин…
— Порядочные женщины не осмеливаются высунуть на улицу нос из-за того, что они могут увидеть. Двадцать два улыбающихся трупа без штанов — вот что на меня свалилось. Я уже три ночи глаз не могу сомкнуть… Передо мной стоят их блаженные, радостные хари… Что они такого увидели? Что им доставило такое удовольствие? Кто? Что? Как? Удар ножом в спину и тем не менее… Можно подумать, они умерли от радости… Так что ступайте, господа, и жалуйтесь министру. Скажите ему, что комиссар Шатц ничтожество, ни на что не способен и, вместо того чтобы помочь вам, сидит и размышляет о рае…
Он схватил телефонную трубку:
— Кюн? Послушайте, тут мне пришла одна идея. Проверьте-ка, не являются ли, случайно, жертвы евреями… Как зачем? Если они все евреи, у нас хотя бы появится мотив… Да, пришлите мне. Спасибо, доктор. Послушайте, ничего нового вы мне не сказали. Я прекрасно знаю, что они подверглись зверскому насилию… Да, знаю, удар ножом в спину. Что? Что-о? Абсолют? Какой еще абсолют? Маленький абсолют? Как это — маленький? Ну? В какой момент? До, во время или после? Что значит на вершине? На вершине триумфа? На вершине блаженства? На вершине славы? В окружении прекрасного? Самая прекрасная, достойная зависти судьба? Слушайте, доктор, все знают, что вы патриот, но успокойтесь, ради Бога! Доктор! ДОКТОР!
Комиссар швырнул трубку на рычаг, вытащил из кармана платок, вытер руки.
— Ну, грязная скотина! По телефону! Какая мерзость! Выходит, у меня в руках самая большая серия преступлений на сексуальной почве со времен земного рая!
— Говорят «на руках», — поправил граф. — На руках, а не в руках.
Комиссар обошел вокруг стола, плюхнулся в кресло.
— Итак, подведем итоги. Никаких следов борьбы, сопротивления. По крайней мере, все обнаруженные штаны аккуратно сложены, что неопровержимо свидетельствует о том, что все жертвы добровольно снимали их… Я считаю, что убийца использовал в качестве приманки женщину и наносил удар, когда жертва была полностью сосредоточена на…
— На чем?
С Хюбшем сейчас что-то произойдет, он вне себя. Он снял галстук, жилет. У него взгляд одержимого. Дышит он часто, прерывисто, усики подергиваются. Не нравится мне то, что здесь происходит. Совсем не нравится. Потом еще скажут, что это все я.
— Их по меньшей мере двое. Но цель? Мотив?
— Может, ревнивый муж или любовник?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25