А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Нет, лучик света еще есть, он, как обычно, долетел из Франции: буквально только что один процент опрошенных сынов Жанны д'Арк одобрил уничтожение Гитлером шести миллионов жидов, сорок процентов назвали себя антисемитами, тридцать четыре заявили, что никогда бы не проголосовали за жида.
Я, можно сказать, ухватился за эту слабую надежду, похоже, для меня еще не все пропало.
Но тут весь гобелен озарился нежным сиянием. И на сей раз сияние это исходило не от принцессы из легенды, то был свет прощения, и источником его была мадонна с фресок. Ибо с самого верха гобелена, где возносится купол Святого Петра, раздался взволнованный голос, изрекший: «Евреи неповинны, они не распинали Христа».
Так что о сомнениях и колебаниях уже и речи быть не может.
43. Шварце Шиксе (бесконечное продолжение)
Шатц на своем командном пункте склонился над картами. Держа в руках компас, он ищет самую эффективную позицию. Он прав: нельзя продолжать лезть на нее как попало, надо отыскать что-то новенькое. Я вхожу в палатку, козыряю.
— Вы уверены, что она мне все простила?
— Все.
— Восстание в гетто?
— Уверяю вас, она и думать об этом забыла.
— «Протоколы сионских мудрецов»?
— Да это же очередная золотая легенда. Литературное произведение, не более того. Короче говоря, явление культуры.
— А нос? Уши?
— При нынешних-то успехах косметической хирургии о них и говорить не стоит.
— А Господа нашего Иисуса, мир праху Его?
— Он же не виноват, что был евреем.
— Гитлера?
— Ну не надо было бы вам это делать в Германии, мы от этого до сих пор страдаем, но ведь вас было ужасно много, вы не могли помешать себе в этом.
— Вы же знаете, мы занимались ростовщичеством.
— Не будем даже говорить об этом.
— Иногда мы спали с арийскими женщинами.
— Шлюхи есть шлюхи, что с них взять.
— Знаете, нас ведь обвиняли в том, что мы подмешиваем в мацу кровь христианских младенцев.
— Немцев тоже оклеветали. Вспомните, сколько клеветы было про Орадур, Лидицу, Треблинку.
— Кстати, Маркс был евреем.
— Предадим забвению.
— Правда? Вы мне все прощаете?
— Все.
— Честное слово? Херем?
— Херем.
— Даже Эйхмана?
— Прощаем и Эйхмана. Ему нужно было лучше прятаться. Хаим, вы сами видите, я без всякой задней мысли предлагаю вам стать всецело одним из нас. Государству Израиль я выражаю самые сердечные пожелания. Я хочу, чтобы он занял свое место в системе государств…
— В какой системе? Системы вроде этой я не…
— Германия предоставляет Израилю почетное место справа от себя.
— Справа? Ну нет. Предпочитаем слева.
— Слева, справа, какое это, в задницу, имеет значение? Вы хотите быть с нами или посылаете нас? Полковник Хаим, давайте… Покажите нам это!
Ну уж нет! От такого предложения я взбеленился:
— Ничего я вам показывать не буду. Во-первых, это ничего не доказывает, в наше время большинство протестантов обрезанные!
— Полковник Хаим!
Я приуныл. Почувствовал, что позорю мундир. Ну не привык я еще, не привык. Враз, в один день не становятся полноправным человеком. Я снял штаны.
— Ступайте на поле чести, полковник, и чтоб там все ходуном ходило! Вы что, не видите, как она томится?
Я все еще колебался. Господи, как мало значит такая штука, как гений, когда имеешь дело с подобной мечтой о счастье и совершенстве!
— А нельзя ей подсунуть кого-нибудь другого? — несмело предложил я. — Хотя бы французов. Они всегда были склонны к этому, можно сказать, исторически. Пусть-ка они теперь, когда вновь обрели государственное величие, попробуют еще разок.
И тут я увидел барона и графа в камуфляже; они прокладывали дорогу через цветущую поляну, окруженные резвящимися музами и грациями, которые несли в каждой руке по «Страдивари», а за ними геральдические фигуры, такие гордые, такие реалистические, такие фигуративные, надменно попирающие абстракцию, следовали, обернувшись лицом к желтой опасности, что возрастает прямо на глазах, а она вся красная, колоссальная, вся на тысячу лет, вот что значит по-настоящему массы, боевой народ, мой легионер, и все это колышется, воет, свистит, бурлит, разливается, держится за конец Мао Цзедуна во главе с маленькой красной книжечкой, что закрывает горизонт своим единственным раскосым глазом, китайцы пошли все, их семьсот миллионов, не считая сотен миллиардов потенциальных китайцев, которые имеются у них про запас, в резерве, но которые готовы в любой момент расползтись по гобелену.
— Боже правый! — возопил Шатц. — Китайцы ввязались! Они опередят нас, у них получится!
Я присмотрелся повнимательней. И у меня возникли большие сомнения.
— С обычными вооружениями ничего у них не выйдет, — бросил я.
Тут гобелен пересекла танковая колонна с джи-ай, сидящими на броне, все они были уже без штанов, выглядели решительно, хотя и несколько озадаченно, оттого что оказались здесь, в средоточии золотой легенды.
— Американцы! — обрадованно заорал Шатц. — У них ядерный меч! Наконец-то она будет удовлетворена! Американцы дадут ей счастье!
Счастъе-шмастъе. Ничего у американцев не получится. Слишком они пылкие, слишком торопливые, слишком нетерпеливые, все они помешаны на скорости, так что кончится у них пшиком; гений — это большое терпение, любой истинный любовник вам это скажет.
Шатц, так и не сняв каску, шарит по лесу Гайст биноклем.
— Поди ж ты, — бормочет он, — а я и не знал про такую позицию.
— Может, это марксистская, — робко предположил я.
Шатц смертельно бледен. Он опускает бинокль и вытирает вспотевший лоб.
— Да никакая она не марксисткая, — слабым голосом возразил он. — Даже не знаю, что это такое. Хотите глянуть?
— Благодарю, нет, — отказался я. — Мне это все уже остохренело.
— Ну, эти китайцы, — бормочет Шатц, — они ни перед чем не отступают. И все-таки, чтобы так иметь ее, в груди должен пылать священный огонь…
Ему плохо, он вот-вот свалится с копыт. Я поддержал его.
— С такими возможностями они убеждены, что им удастся.
— Прошу прощения! — вознегодовал барон. — Прошу прощения! Это избранная натура! Поэтому я и принес своего «Страдивари»!
Я расхохотался.
— Заткнитесь, вы! — бросил ему Шатц. — А не то я национализирую ваше предприятие.
— Как это, предприятие! Это мерзко! Вы — сексуальный маньяк!
— Да нет же, нет, дорогой друг, — вмешался граф, успокаивая барона. — Он имеет в виду всего лишь ваше предприятие.
— Я никому не позволю даже пальцем дотронуться до моего предприятия! — заверещал барон. — Мое предприятие прекрасно работает! Небывалая производительность! Ведь я же твержу вам: это холодная женщина!
— Держитесь, дорогой друг, не уступайте…
— Благодарю вас, я держусь. Более того, я в отличной форме! И чтобы доказать это, я сам пойду к ней с моим «Страдивари»!
Я от неудержимого смеха уже чуть по земле не катаюсь.
— Что это вам так смешно? — возмутился барон. — Я ведь сказал вам, что это «Страдивари».
Все, не могу больше. Шатц тоже хохочет, за живот держится.
— Ваше время, время дворянства, прошло, — бросил он барону. — Реставрации не будет.
— Нет, черт побери, всякому терпению есть предел! — взорвался барон. — Я не нуждаюсь в реставрации!
— Дорогой мой друг, вы потрясены…
— А ты заткни хайло! — рявкнул графу барон, ну прямо как вульгарный сын народа.
Я продолжаю ржать. И даже не пытаюсь защищаться. Если этот хмырь хочет вышвырнуть меня вместе со всем остальным в момент, когда я ржу до упаду, то я не против. В общем, чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь в одном. Погибать так с музыкой, и если мне суждено погибнуть, так пусть я умру от смеха.
Что эти китайцы вытворяют с нею! По всему лесу Гайст летят пух и перья, гобелен разодран в клочья, один обрывок угодил мне в глаз, это Микеланджело, мадонна Рафаэля шарахнула мне в физиономию, звучит рожок, это Бетховен, Запад в глухой обороне, отовсюду сбегается музыкальная молодежь, Де Голль не отступает, держит строй, а вот еще один Вермеер летит мне прямо в лицо, троих он на лету убил, да с десяток валяются ранеными, совершенно разнуздавшаяся солонка рвется вперед, конечно, в сравнении с историческими соотношениями Китая, ничего особенного, но тем не менее, согласитесь, для двух тысяч лет не так уж плохо.
Я схватил бинокль, смотрю, каковы китайцы в деле. М-да. Для такого древнего народа даже удивительно. Немножко торопятся, действуют количеством, массой. Попробовали бы лаской, она бы стала податливей, расслабилась. И потом немножко забавно, что они выбрали для строительства социализма именно такую позу — раком. Я вспомнил про своего друга козла, пусть земля ему будет пухом, это как раз для него. Он тоже любил именно так. Я даже немножко растрогался. Вообще это потрясающе, видеть новый Китай в деле. Стремительно, живо, наскоком. Но в то же время не слишком оригинально. Мы уже видели в такой позе Сталина, помню даже, как он спорил с козлом, кому первому. Нет, решительно ничего нового. Им бы надо было попробовать начать с ласковых слов.
— Ну что? Что? — Шатц просто вне себя от нетерпения. — Китайцы придумали что-нибудь новенькое?
— Нет, — мотнул я головой. — In the baba, как все.
— А… она?
— Ничего. Пропускает одного за другим. Мне капельку грустно, но это момент истины, а в такие моменты какое уж там веселье.
— Пора бы уж дать ей то, чего она хочет.
— А чего она хочет?
— Умереть. Только об этом она и мечтает. Шатц, похоже, приободрился.
— Смотри-ка, — говорит он. — Мы, немцы, всегда знали, что нам предстоит исполнить историческую миссию.
— Что такое? — вмешался барон. — Вы о Лили? О моей бедной Лили? Она самоотверженно ухаживала за прокаженными в Ламбарене и готовилась высадиться на Луну! И она… хочет умереть?
— У всего есть начало, — промолвил я с искренней надеждой.
— Лили, моя Лили, у которой было столько прекрасных планов! Она — и умереть?
— На другое она не согласна.
Шатц с изумлением смотрит на меня:
— Вы плачете? Действительно плачете? Это вы-то, Чингиз-Хаим!
Я бью себя кулаком в грудь. Я причитаю.
— Не обращайте внимания, — выдавил я между рыданиями. — Это древняя еврейская традиция. Мы неизменно плачем, когда человечество исчезает раз и навсегда.
— Быть не может! Вы, Чингиз-Хаим, циник… Может, вы оптимист?
— Прошу прощения. — Я рыдаю как белуга. — Я чудовищный пессимист, я верю, что она обязательно выпутается. И это разрывает мне сердце.
Ай-яй-яй-яй!
Я рву на себе волосы, я вою, она опять выпутается, я не хочу видеть этого.
Шатц смотрит на нас просветленным взором. Лес Гайст в последний раз озарился всеми цветами надежды. Конечно, это еще не Гитлер, но как-никак это уже Германия.
— Смелей! Вперед! На нее! На нее, коллективно! На нее, братски! На нее, научно! Китайцы в авангарде, Запад во второй линии, и пусть каждый народ поляжет на поле чести, но не отступит!
Я попытался смыться.
— Хаим, вы что, не понимаете, вам предлагают братство, подлинное, неподдельное!
— Сколько вы с меня просите?
— Не могу точно сказать, надо прикинуть, триста миллионов в первые пятнадцать минут, и это будут самые лучшие! Ну не будете же вы в самом деле торговаться! Такое предложение! За братство это не цена.
— Не цена? Нет, нет, это слишком дорого.
— Все евреи одинаковые! Все, как один, сквалыги! Полковник Хаим, вам наконец-то дозволили убивать и погибать на поле брани, а не уподобляться баранам, покорно идущим под нож, так не отказывайтесь от этой чести!
Я выпрямился. Меня переполняет безмерная гордость. Мужественность подкатывает к горлу, у меня перехватило дыхание. Я поднял голову, надменно вскинул подбородок, свет небесный коснулся моего чела, с уст моих невольно срывается древний клич наших священных крестовых походов:
— Монжуа Сен-Дени!
— Браво, Хаим! Евреи с нами! Ступайте, геройски погибните вместе с остальными, вам позволено!
Со мной произошла метаморфоза, я преобразился, укоротился нос, исчезла губа Иуды, уши стали меньше и уже не топырятся, я поспешно начал читать кадиш по самому себе и проверил, где моя желтая звезда. Ее нет. Ну все. Это уже по-настоящему братство.
— Гвалт! Гвалт! Гетто, где гетто? Ничего, никакого гетто, никакого люка канализации.
— Гвалт! Не хочу!
— Хаим! Вы же мужчина!
— Мазлтов! Поздравления! — прогремел голос из горних высей.
— Вы мужчина!
— Нет! Все что угодно, только не это! Гитлер, где Гитлер? Ко мне! Гитлер, Геббельс, Штрайхер, ко мне!
— Мужчина!
— Нет! У меня собственная честь!
Но есть еще, есть у меня последняя надежда, крайняя уловка, лапсердак моего незабвенного наставника рабби Цура из Белостока пока что не бросил меня.
— Нет, вы пытаетесь меня надуть, это еще не настоящее братство, кое-кого тут недостает…
Я так и застыл с разинутым ртом: все, хана, больше никакой надежды. Теперь уже полный комплект: к нам на всех парах несется огромный негритос в камуфляжной форме, с каской на голове. Он сжимает оружие, он негодует, возмущается, он разъярен:
— Подождите! А я? Я тоже имею право, как все!
Нашлось место и для него. Шатц стиснул ему руку, прикрепил свастику, негритос растроган. Сомнений больше никаких нет: это поистине конец расизма. Теперь негры могут быть антисемитами, евреи могут быть нацистами. Надеяться больше не на что, меня окончательно побратали. Гвалт!
Я перекрестился: умирать так с музыкой, посему проявим добрую волю.
44. In the baba
Потрясающее сияние, повсюду священный огонь, вниз по реке плывут два десятка мертвых и вконец разъяренных вьетнамцев, матери еще держат в руках младенцев, им осточертело сохранять позу, да что ж она делает, эта культура, уже нельзя лежать и разлагаться спокойно на месте в ожидании Гойи? Раненые вьетконговцы, которых поддерживают убитые джи-ай, бродят по Воображаемому музею в поисках свободного местечка, где можно было бы спрятаться. Гобелен озаряется новой вспышкой, но на окровавленных вьетконговцев это не производит никакого впечатления, тут важен цвет, а вот красного, по правде сказать, на лбу мадонны с фресок и принцессы из легенды не хватает. Гениальность катит девятым валом, первые данные заливают все своей белизной, здорово попахивает абсолютом, крахмалом. О, вот и победное сообщение: федеральный комитет ученых, созданный президентом Джонсоном, объявил, что произведенные к настоящему времени ядерные испытания общим эквивалентом шестьсот мегатонн окажут крайне опасное воздействие на шестнадцать миллионов детей и вызовут у них заболевания мозга. Мазлтов! Шестнадцать миллионов дефективных детишек, это означает еще шестнадцать миллионов гениев, и среди такого изобилия обязательно найдется новый Оппенгеймер, новый Теллер, а то, того и гляди, и какой-нибудь Мессия. Происходят трогательнейшие сцены: девчушка с явными признаками кретинизма говорит, что у нее одна мечта: ходить в школу, как все. Культурное достояние разбухает, вздымается к новым вершинам, семьсот миллионов косоглазых сперматозоидов, вооруженных до зубов, свирепо преследуют лейку с погнутым носиком и шесть пар почти новых туфель. Первые данные несутся потоком, все заливая своей очевидностью. Я и не знал, что даже у желтых цвет опасности белый. Места в Воображаемом музее так вздорожали, что начали отказывать даже трупам. Улыбка Джоконды неизменно проглатывает все. Я поискал платок, постыдились бы, мадам, вот возьмите, вытрите хотя бы губы. Я было удивился, увидев внутри Се Человека, но нет, все нормально, это, оказывается, мифологическое произведение. Возвел глаза к небу: оттуда ничего, должно быть, Он попробовал порошок из рога носорога. В конце концов, немножко терпения, геронтология продвигается семимильными шагами… Голову держу высоко, иначе не получается: кхмерское искусство прибывает, дошло уже до подбородка. Прометей, прикованный, высящийся на своей скале над волнами, ржет как сумасшедший: враки это все, будто он собирался украсть священный огонь, он всего лишь хотел послать его в задницу. Из канализационных люков так и хлещет: ох, здорово воняет государством, покровителем искусств, и неслыханными заказами; гении выстраиваются в очередь, лопатой гребут материал, надо успеть к Биеннале. Повсюду торжество абстрактного искусства: напалм так благотворно воздействует на все, что уже не разобрать, где глаз, где рука, где грудь, это воистину конец фигуративности.
Одним словом, делается все, что необходимо, хотя нет, она так и не испытала наслаждения. Остается одна надежда: может быть, Германия обретет ядерный меч. Только что из этого получится — ну, очередная Пьета, ну хорошо, несколько.
Я же надеюсь, что Иисус надежно укрылся, Его не выследили и не сцапали на Таити. Лишь бы Он не занялся там живописью, как Гоген, только этого нам не хватало.
Если честно, я не слишком верю и в германскую мужественность. Разумеется, она поднимает голову, но National Partei Deutschland, несмотря на кое-какие многообещающие трепыхания в Гессене и Баварии, предложить ей не может ничего. Большинству ее членов далеко за сорок пять, к тому же вследствие двадцати пяти лет демократии они все изрядно одрябли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25