А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Негодяй! Мерзавец! – восклицал он, когда Наталина вносила суп.
Обед продолжался, и гнев отца все возрастал. К десерту появлялся наконец шалопай – свежий, розовый, сияющий. Вот кто никогда не дулся и был неизменно весел.
– Негодяй! – гремел отец. – Где ты пропадал?
– В школе, – отвечал Альберто своим звонким мальчишеским голосом. – А потом пошел проводить друга.
– Друга! Негодяй – вот ты кто! Уже удар пробил!
«Ударом» отец называл час дня и то, что Альберто вернулся после «удара», воспринимал как неслыханный проступок.
Мать тоже жаловалась на Альберто:
– Вечно он грязный! Мотается повсюду, как оборванец! Только и делает, что выпрашивает у меня деньги! А учиться не желает.
– Я сбегаю на минутку к Пайетте. Сбегаю на минутку к Пестелли! Мам, дай две лиры, а? – Это была обычная песенка Альберто, других от него не слыхивали. И не потому, что он был необщителен, напротив, его общительности, подвижности и веселости мы могли бы позавидовать, просто он очень редко бывал дома.
– Вечно он с этим Пайеттой! Все Пайетта да Пайетта! – Имя «Пайетта» мать произносила с каким-то особым раздражением, словно взваливая на него вину за частые отлучки Альберто.
Две лиры были даже тогда небольшой суммой, но Альберто просил по две лиры несколько раз в день. Вздыхая и гремя ключами, мать отпирала ящик своего бюро. Альберто вечно нужны были деньги. Он повадился сплавлять букинисту книги из нашей библиотеки, так что стеллажи постепенно пустели, и отец время от времени безуспешно искал нужную ему книгу. Во избежание скандала мать говорила, что дала ее почитать Фрэнсис, хотя прекрасно знала, куда деваются книги. Иногда Альберто относил в ломбард фамильное серебро, и мать, обнаружив пропажу какого-нибудь кофейника, плакалась Паоле:
– Ты себе не представляешь, что он опять натворил! Ну что он со мной делает! И отцу не пожалуешься: он ведь его убьет!
Она так боялась отцовского гнева, что разыскивала квитанции из ломбарда в ящиках Альберто и тайком посылала Рину выкупать свое серебро.
Альберто не дружил больше с Фринко, канувшим в неизвестность вместе со своими романами ужасов; раздружился он и с сыновьями Фрэнсис. У Альберто были теперь Пайетта и Пестелли, его школьные товарищи, которые учились, однако, весьма прилежно; мать то и дело повторяла, что Альберто бы надо брать пример со своих друзей.
– Пестелли, – внушала она отцу, – очень хороший мальчик. Из уважаемой семьи. Его отец – тот самый Пестелли, который пишет в «Стампе». А мать знаешь кто? Карола Проспери, – говорила она с гордостью, пытаясь как-то возвысить Альберто в глазах отца.
Карола Проспери была писательницей, и ее книги нравились матери. Она явно выделяла Каролу из низменной среды литераторов, потому что та писала книги для детей, а ее взрослые романы были, по словам матери, «хорошей литературой». Отец, не прочитавший ни одной книги Каролы Проспери, лишь пожимал плечами.
Что касается Пайетты, то его в первый раз арестовали еще гимназистом за то, что он между партами разбрасывал антифашистские брошюры. Альберто, как одного из его ближайших друзей, вызывали на допрос в полицейский участок. Пайетту отправили в исправительный дом для малолетних, и мать говорила отцу все с той же гордостью:
– Ну, Беппино, что я тебе говорила? Альберто умеет выбирать друзей. Все они серьезные и хорошие ребята.
Отец пожимал плечами. Он тоже в душе был горд тем, что Альберто допрашивали в участке, и даже несколько дней не называл его негодяем.
– Оборванец! – говорила мать, когда Альберто возвращался с футбола взмокший, в разорванной одежде, с волосами, слипшимися от грязи. – Оборванец!
– Он курит и сбрасывает пепел на пол! – жаловалась она подругам. – Валяется на постели в ботинках и пачкает одеяло! Вечно клянчит у меня деньги. А ведь какой был мальчик! Добрый, послушный, ну просто золото! Я его маленького водила в кружавчиках, и у него были такие чудные локоны! И вот во что превратился!
Друзья Альберто и Марио редко появлялись в нашем доме; Джино, напротив, всегда приводил по вечерам своих друзей.
Отец приглашал их с нами отужинать. Он всегда был рад угостить людей, хоть иногда еды на всех не хватало. А нам он запрещал «напрашиваться на обед» к чужим.
– Опять ты «напросился на обед» к Фрэнсис! Какая наглость!
Если кого-нибудь из нас приглашали на обед, а мы затем плохо отзывались об этих людях, отец возмущался:
– Зануды, говоришь? Однако пообедать у них ты не побрезговал!
На ужин Наталина обычно подавала нам похлебку Либига – слишком жидкую, но мать ее обожала – и яичницу. Таким образом, друзья Джино разделяли с нами эту однообразную трапезу, а после слушали за столом рассказы и песни моей матери. Среди этих друзей был один, по имени Адриано Оливетти: помню, он впервые пришел к нам в солдатской форме, поскольку отбывал в то время воинскую повинность; Джино тогда тоже служил в армии, и они с Адриано были в одной казарме. У Адриано была курчавая, вечно нечесаная рыжая борода и длинные светло-рыжие волосы, закручивавшиеся на затылке колечками. Сам он был какой-то одутловато-бледный. Военная куртка неуклюже топорщилась на грузном теле; трудно было себе представить более неподходящую фигуру для серо-зеленого мундира и пистолета на поясе. Вид у него был всегда печальный, может быть потому, что военная служба была ему вовсе не по душе; робкий, молчаливый, он когда открывал рот, то уж говорил долго и тихо о чем-то странном, непонятном и при этом глядел в пустоту своими маленькими голубыми глазками, одновременно холодными и мечтательными. Казалось, Адриано – воплощение человека, которого отец определял словом «зануда», однако отец никогда не называл его «занудой», «тюфяком» или «дикарем», никогда не говорил ничего подобного в его адрес. Я спрашиваю себя почему и прихожу к выводу, что отец гораздо лучше разбирался в людях, чем мы предполагали: видимо, он сумел разглядеть под этим обличьем человека, каким Адриано суждено было стать в будущем. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь – отец не называл его «занудой» лишь потому, что знал от Джино о его пристрастии к горам и об антифашистских взглядах: Адриано был сыном социалиста, друга Турати.
Оливетти владели в Иврее фабрикой пишущих машинок. Среди наших знакомых промышленников не было; единственный промышленник, о котором когда-либо упоминалось у нас в доме, был один из братьев Лопеса по имени Мауро, очень богатый человек, живший в Аргентине; отец даже собирался послать Джино работать на его предприятии. Но Мауро был далеко, а вот промышленники Оливетти имели к нам какое-никакое отношение, и я всегда поражалась: неужели рекламные щиты на дорогах с пишущей машинкой, стремительно несущейся по рельсам, могут быть впрямую связаны с этим Адриано в серо-зеленом мундире, который по вечерам ест вместе с нами пустую похлебку.
Он и после службы продолжал приходить к нам. Он сделался еще печальней, застенчивей и молчаливей, потому что влюбился в мою сестру Паолу, в то время совсем его не замечавшую. У Адриано, единственного из наших знакомых, был автомобиль; даже Терни, человек весьма состоятельный, автомобиля не имел. Если отец куда-нибудь собирался, Адриано неизменно предлагал подвезти его на машине; это отца ужасно бесило: он терпеть не мог автомобилей и всяких, как он выражался, «подачек».
У Адриано было полно братьев и сестер – сплошь рыжих и веснушчатых; мой отец, тоже рыжий и веснушчатый, быть может, еще и поэтому питал к ним такую симпатию. Все знали, что они очень богаты, но нравы у них были простые: одевались скромно и в горах катались на старых лыжах, как у нас. Правда, автомобилей у них было – пропасть, они всякий раз при встрече предлагали нас подвезти; и вообще, стоило им заметить из окна машины какого-нибудь еле ноги передвигающего старика, Оливетти немедленно возле него останавливались; моя мать не уставала восхищаться их добротой.
В конце концов мы познакомились и с отцом семейства: это был маленький толстый человечек с непомерно большой белой бородой, сквозь которую проглядывали тонкие, благородные черты, и лучистыми голубыми глазами. Во время разговора он имел обыкновение теребить свою бороду и пуговицы жилета, а говорил тоненьким, писклявым фальцетом. Отец, видимо из-за этой белой бороды, всегда называл его «старик» Оливетти, хотя они с отцом были примерно одного возраста. Их сближали социализм, дружба с Турати и взаимное уважение. При встречах, однако, они начинали говорить разом, и каждый старался перекричать другого: один маленький, с пронзительным фальцетом, другой высоченный, с громовым басом. В речах «старика» Оливетти перемешивались Библия, психоанализ, слова пророков – то есть то, что было совершенно чуждо миру моего отца и в чем он разбирался очень слабо. Отец считал «старика» Оливетти большим умником и большим путаником.
Оливетти жили в Иврее, в доме, прозванном «монастырем», потому что в прошлом в нем располагался мужской монастырь; в их имении были леса и виноградники, коровник и конюшня. Каждый день у них подавали пирожные с домашними сливками, а мы на взбитые сливки облизывались еще с тех времен, когда отец запрещал нам останавливаться в горных шале. Между прочим, тогда он запрещал есть сливки, опасаясь мальтийской лихорадки. Но здесь коровы были свои, проверенные, так что о мальтийской лихорадке не могло быть речи. И мы наедались сливок до отвала. Однако отец нам строго наказывал:
– Смотрите не напрашивайтесь в гости к Оливетти! Нечего все время там торчать!
Он внушил нам, что мы там будем в тягость, поэтому однажды Джино и Паола, приглашенные как-то провести денек в Иврее, еще до ужина заторопились назад: как Оливетти их ни уговаривал остаться или хотя бы доехать до станции в автомобиле, они отказались и, голодные, в темноте, потащились к поезду пешком. В другой раз мне случилось ехать с Оливетти на машине; мы остановились в траттории, все заказали себе домашнюю лапшу и бифштексы, а я – только яйцо всмятку. Потом я рассказала сестре о своих опасениях, «как бы Оливетти не потратил на меня слишком много денег». Это каким-то образом дошло до промышленника, и он долго смеялся: так может смеяться только очень богатый человек, вдруг обнаруживший, что кто-то еще не знает о его богатстве.
Когда Джино окончил Политехнический институт, перед ним открылись две возможности. Либо поехать в Аргентину к Мауро, который имел предприятие и которого мы, подражая сыновьям Лопесов, фамильярно величали «дядюшкой Мауро», – отец долго и усердно с ним переписывался, обсуждая перспективы Джино. Либо поступить на фабрику Оливетти в Иврее. Джино выбрал последнее.
Итак, он оставил наш дом и переехал в Иврею; спустя несколько месяцев он сообщил отцу, что познакомился и обручился с одной девушкой. Отец пришел в бешенство. Он и впоследствии, стоило кому-нибудь из нас завести речь о браке, всегда бесился, на кого бы ни пал наш выбор. Повод для протеста он находил всегда. То ссылался на слабое здоровье избранника или избранницы, а то говорил, что они слишком бедны или слишком богаты Так или иначе отец запрещал нам жениться и выходить замуж, но всякий раз безрезультатно – мы обзаводились семьями без его благословения.
Джино в тот раз отправили в Германию, чтоб он выучил немецкий и позабыл невесту. Мать посоветовала ему навестить во Фрейбурге Грасси, ту самую подругу детства, которая говорила: «Чистая шерсть, Лидия!» и «Фиалки, Лидия!» Грасси познакомилась во Флоренции с книготорговцем из Фрейбурга и вышла за него замуж; он читал ей Гейне и заразил ее своей страстью к фиалкам и к «чистой шерсти»: в Германии, куда он привез ее после первой мировой войны, чистую шерсть найти было невозможно.
– Не узнаю свою Германию! – восклицал книготорговец, возвратившись в послевоенный Фрейбург.
Эта фраза стала крылатой в нашем доме: мать употребляла ее всякий раз, когда чему-нибудь удивлялась.
В то лето отец из нашей горной деревушки писал Джино в Германию, и Лопесам, и Терни, и Оливетти – все по поводу предстоящего брака; Лопесов, Терни и Оливетти он умолял отговорить Джино от этого шага, потому что это безумие – жениться в двадцать пять лет, ничего не добившись в жизни.
– Как ты думаешь, он виделся с Грасси? – то и дело обращалась мать к отцу при упоминании о Джино.
– Да при чем тут Грасси! – кипятился отец. – Можно подумать, в Германии только и есть что твоя Грасси! Важно, чтобы он выкинул из головы эту женитьбу.
По возвращении Джино осуществил свое намерение и женился; отец с матерью поехали к нему на свадьбу. И тем не менее, просыпаясь по ночам, отец еще долго сокрушался:
– Надо было послать его в Аргентину, к Мауро, а не в Иврею! Как знать, может, в Аргентине он бы и не женился!
Мы сменили квартиру, и мать, вечно бранившая дом на виа Пастренго, стала теперь жаловаться на новый дом, помещавшийся на виа Палламальо.
– Ну и название! – ворчала она. – Под стать самой улице! Надо же придумать такие дурацкие названия – виа Кампана, виа Салуццо! На Пастренго у нас был по крайней мере свой сад!
Новая квартира на последнем этаже дома выходила на площадь с большой неказистой церковью, фабрикой красок и общественными банями; ничто так не угнетало мать, как вид мужчин с полотенцами под мышкой, направляющихся в баню. Отец купил эту квартиру потому, что, как он говорил, она недорогая и пусть не слишком шикарная, зато в ней много преимуществ: большая, много комнат и от вокзала близко.
– А что нам до вокзала, – говорила мать, – ведь мы все равно никуда не ездим!
В нашем материальном положении, видимо, что-то изменилось: в доме стали реже говорить о деньгах, акции на недвижимость, если верить отцу, все еще падали и, по моему разумению, должны уж были под землю провалиться, однако мать и сестра, как ни странно, нашили себе платьев. У нас, как и у Лопесов, появился телефон. О дороговизне и ценах на хлеб не было больше и речи. Джино жил с женой в Иврее, Марио получил место в Генуе и приезжал домой лишь по субботам.
Альберто после долгих колебаний и споров поместили в пансион. Отец надеялся, что там ему придется туго, он задумается и возьмется за ум, а мать, напротив, внушала ему:
– Вот увидишь, как там хорошо, как весело! Ты не представляешь, какая у меня была счастливая жизнь, когда я училась в пансионе!
Альберто отправился в пансион, как всегда, в самом веселом настроении. Приезжая домой на каникулы, он рассказывал, что в пансионе, когда все сидели за столом и ели яичницу, внезапно раздавался звонок, входил директор и говорил:
– Запомните, что яичницу не режут ножом. Потом снова звонил звонок, и директор исчезал. Отец не катался больше на лыжах, ссылаясь на свой преклонный возраст.
– Эти чертовы горы! – говорила мать; она сама на лыжах кататься не умела, но теперь ей было жаль отца потому, что он больше не катается.
Умерла Анна Кулишова. Мать не видела ее много лет, но никогда не забывала. В Милан на похороны она поехала со своей подругой Паолой Каррарой, которая девочкой также часто бывала в доме Кулишовой. Из Милана мать привезла книгу в траурной окантовке – статьи в память о Кулишовой и ее фотографии.
Так, спустя много лет, мать снова увидела Милан, где у нее никого уже не осталось. Родные все умерли. А город она нашла изменившимся в худшую сторону.
– Не узнаю свою Германию! – сказала мать.
Семейству Терни пришлось переехать из Турина во Флоренцию. Сначала туда отправилась Мэри с детьми; Терни задержался еще на несколько месяцев.
– Какая жалость, что вы уезжаете! – говорила ему мать. – Неужели я не увижу больше Мэри и детей. Помните наш сад на виа Пастренго, где вы играли с Кукко в мяч? А еще с друзьями Джино в «волшебные шаги»? Как было хорошо, помните?
«Волшебными шагами» называлась игра, состоявшая в том, что один из играющих становился лицом к дереву и внезапно оборачивался, остальные могли делать шаги только тогда, когда он их не видел.
– Не нравится мне этот дом! – повторяла мать. – И улица не нравится! Я так скучаю по нашему саду!
Но долго печалиться мать не умела. По утрам, как всегда, вставала с песней, шла к Наталине распорядиться насчет обеда, потом садилась в седьмой трамвай. Доезжала до круга и, не выходя из вагона, возвращалась назад.
– Как здорово ездить в трамвае! – говорила она. – Гораздо приятней, чем на машине. Поедем со мной, – говорила она мне с утра. – Прокатимся до Поццо-Страды!
Поццо-Страда – это конечная остановка седьмого трамвая. Там была небольшая площадка с киоском мороженщика и последние дома окраины. Вдали виднелись поля пшеницы и маков.
После обеда мать читала газету, лежа на диване.
– Будешь вести себя хорошо, – говорила она мне, – свожу тебя в кино. Если, конечно, фильм «подходящий» для тебя.
Но ей и самой хотелось в кино: когда мне надо было заниматься, она все равно шла туда, одна или с подругами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51