А-П

П-Я

 

Как ему было не благословлять этот «великий политический идеал», если, как выяснилось, только он один и мог скрепить распадающуюся на куски Российскую империю в тот грозный час, когда старые силы сцепления уже перестали действовать.
Проницательный Шульгин и умный Сухомлинов поняли, что идея Третьего Интернационала может служить единой и неделимой России ничуть не хуже, чем почившая в бозе идея Третьего Рима.
Но то, что успокаивало Сухомлинова или Шульгина, вряд ли могло служить утешением для русского интеллигента.
Для политика идея – средство, а не цель. Она – тот цемент, который обеспечивает государству политическую и военную прочность.
Для интеллигента идея – конечная, высшая цель, единственный смысл и оправдание всей его жизни.
Политик в крайнем случае готов примириться даже с ненавистной ему идеей, только бы сохранилось государство.
Интеллигент легко примирится с крушением государства, только бы восторжествовала дорогая его сердцу идея.
Впрочем, «примирится» – это слишком слабо сказано. Лучшие люди России, одержимые идеей народа-богоносца, склонялись к тому, что полный и окончательный крах Российского государства будет даже способствовать торжеству столь дорогой их сердцу идеи. Они полагали, что издавна предназначенную ему богоносную миссию русский народ сможет осуществить тем лучше, чем скорее утратит он свой цивилизованный облик.

Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!..

(Александр Блок)
Были и другие, вообще не склонные ощущать в случившемся никакой трагедии. Они уверенно предрекали полную и абсолютную утрату национальной самобытности, полное растворение всего русского во всеобщем, интернациональном, всечеловеческом. Миссия народа-богоносца в их понимании состояла как раз в том, чтобы примером собственного подвижнического самоуничтожения указать путь всему человечеству:

Мы живем,
зажатые
железной клятвой.
За нее –
на крест,
и пулею чешите:
это –
чтобы в мире
без России,
без Латвии,
жить единым
человечьим общежитьем.

(Владимир Маяковский)
Для этих осуществление надежд Шульгина и Сухомлинова означало трагическое крушение их собственных надежд.
Блок, увидав, что русский народ, вместо того чтобы «расступиться по дебрям и лесам», норовит опять зажить своей прежней мещанской жизнью, «перестал слышать музыку революции».
Маяковский, убедившись, что жизнь «без России, без Латвии», судя по всему, так никогда и не наступит, застрелился.
Но, как ни страйно, именно они, интеллигенты, а не политики, незаметно приспособили идею Третьего Интернационала к той роли, которую предрекли ей Шульгин и Сухомлинов. Именно они сделали все, чтобы Третий Интернационал стал фасадом новой Российской империи, заменив потрескавшиеся и облезшие декорации Третьего Рима.
И уже не отчаяние и ужас испытывали теперь они при мысли, что «с Россией кончено», а какой-то жуткий восторг, небывалое, неслыханное, ни с чем не сравнимое счастье.
Пошлый мещанский Запад снова был посрамлен. В точном соответствии с давним пророчеством нищая и убогая Русь вновь совершила какой-то непонятный зигзаг и понеслась неведомо куда, своим прежним, свыше ей предуказанным, до сих пор еще никем не разгаданным путем.

Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства.
(Николай Гоголь)

Русскому интеллигенту, оказывается, это было зачем-то очень нужно: чтобы посторанивалмсь другие народы и государства. Это было ему до такой степени необходимо, что, когда наступило отрезвление и раздались первые робкие голоса: «А может, не обязательно, чтобы посторанивались?» – как он тотчас же завопил: «Караул! Братцы! Да что же это такое? Последнее достояние оттают!!!»

…русское национальное сознание живет под неусыпным враждебным присмотром, как преступник, сосланный под надзор полиции. Вот одно из последних суровых предупреждений. Группа анонимных авторов напечатала несколько связанных друг с другом статей, почти сборник, в №97 «Вестника Русского Христианского Студенческого Движения»… Среди всех прегрешений России какой же самый страшный грех усмотрели авторы? Оказывается, это вера в то, что Россия обладает исторической миссией, что и она несет миру свое, новое слово, или, как говорят авторы, – «русский мессианизм». В этом-то грехе они требуют у русских покаяния, указывая это даже как основную цель России в будущем. Ставить целью так изменить сознание народа, чтобы он не смел думать, что жизнь его имеет цель! К какому другому народу обращались с подобными поучениями?
(Игорь Шафаревич)

Никто, конечно, даже я не заикался о том, чтобы русский народ не смел думать, что жизнь его имеет цель. Но разве такая цель непременно должна состоять в том. чтобы вести за собой другие народы? Разве так уж обязательно стремиться к тому, чтобы, косясь, посторанивались и уступали нам дорогу другие народы и государства?
Но русскому интеллигенту почему-то непременно нужно, чтобы именно посторанивались. Уж по какой причине будут они постораниваться, – почтительно сознавая свою неполноценность или же просто шарахаясь, как от чумы, – это, как говорится, дело десятое. Важно, чтобы посторанивались:

Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!

(Александр Блок)

Мы –
голодные,
мы – нищие,
с Лениным в башке
и с наганом в руке.

(Владимир Маяковский)
В сущности, это были вариации на тему давнего, исконного «Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить».
Соль тут была в том, что Россия до такой степени не поддается измерению общим аршином, что в самой гибели своей она только лишний раз явила миру свою особенную стать.
Стоит только чуть поскрести яростный интернационализм Маяковского (Блока и скрести не надо), как сразу же обнаружится под ним ветхозаветное славянофильское уничижение паче гордости, традиционная славянофильская спесь, питающаяся убеждением, что родина поэта – не такая, как все прочие страны и государства. Она – особенная:

Даже чуть
зарусофильствовал
от этой шири!
Русофильство,
да другого сорта.
Вот
моя
рабочая страна,
одна
в огромном мире.
– Эй
Пуанкаре!
возьми нас?..
Черта!

Правда, если верить точному смыслу этих строк, они относятся не к России, а совсем к другой стране. И слово «нас» вовсе не означало уже – «нас, русских». В устах Маяковского это местоимение было обозначением совсем другой нации, совсем другого народа:

Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
недоуменным
нет числа:
что это
за нация такая
«социалистичья»,
и что это за
«соци-
алистическое отечество»?..
Приятно
русскому
с русским обняться, -
но у вас
и имя
«Россия»
утеряно.
Что это за
отечество
У забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерина?

(Владимир Маяковский)
В голосе поэта снисходительное презрение: «Да стоит ли вам объяснять? Все равно ведь не поймете».
Но для самого Маяковского (как и для всех его единомышленников) слова о новой нации вовсе не были поэтической метафорой.
Впрочем, о новой нации в ту пору говорили не только единомышленники Маяковского. Говорили даже о возникновении нового антропологического типа:

В стихии большевистской революции меня более всего поразило появление новых лиц с небывшим раньше выражением… Появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределенности очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные. Ни малейшего сходства с лицами старой русской интеллигенции, готовившей революцию. Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры. Это тип столь же милитаризированный, как и тип фашистский. Об этом я не раз писал. С людьми и народами происходят удивительные метаморфозы.
(Николай Бердяев)

Маяковский любовно называл свою новую родину – Эресефесерия. Бунин ненавидяще и презрительно именовал ее – Совдепия. Но и для тех, кто не был ослеплен ни ненавистью, ни любовью, эта новая страна тоже уже не была Россией.

Была бы я в России, все было бы иначе, но – России (звука) нет, есть буквы: СССР, – не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся.
(Марина Цветаева)

Сегодняшнему читателю может показаться, что горечь этих цветаевских строк рождена особой чуткостью поэтического слуха, не умеющего смириться с новым названием, новым звучанием дорогого имени.
Но дело тут было не только в названии. Для людей той эпохи слово «СССР» вовсе не было просто новым названием того, что прежде именовалось Россией.

– Теперь ведь России нет.
– Как нет России?
– Есть Союз советских республик.
– Ну да. Новое название.
– Нет, это иначе. Если завтра произойдет революция в Европе… Скажем: в Польше или Германии… тогда эта часть войдет в состав Союза. Какая же это Россия, если это Польша или Германия?
(Юрий Олеша)

Однако по прошествии одного-двух десятилетий недоразумение полностью выяснилось.
Единая и неделимая постепенно обрела свой прежний облик. Присоединили прибалтов. Снова (кажется, в четвертый уже раз?) разделили Польшу. Вернули Бессарабию. Не совсем ладно вышло с Финляндией. Проклятые чухонцы упорно не хотели присоединяться. Но, в конце концов, и это можно было объяснить в традиционном великодержавном духе. Александр I даровал финнам сейм, Ленин предоставил им независимость. Так что и тут все развивалось в русле давних традиций.
Представление, что Советский Союз будет все расти и расти, пока не превратится во Всемирный Союз Советских Республик, очень скоро обнаружило свою несостоятельность. Польша так и осталась Польшей, Германия – Германией. Даже претерпев насильственные разделы и став послушными сателлитами Москвы, в состав Союза Советских Республик они так и не вошли. Прав оказался Шульгин: Россия достигла своих естественных исторических границ, и на этом вся «мировая революция» закончилась. И слово «СССР» сразу утратило свой таинственный, мистический, сакраментальный смысл. Теперь оно стало восприниматься как точный синоним слова «Россия», как ее официальное наименование. (Подобно тому, как «США» является официальным наименованием бытового, разговорного, общеупотребительного– «Америка».)
Казалось бы, все обошлось. Гроза миновала. Бунин в Париже плакал от умиления над «Василием Теркиным» Твардовского. И как ему было не умиляться, если вот оно, самое несомненное, самое неопровержимое доказательство того, что Россия выжила, уцелела; что даже большевистское наваждение оказалось бессильно перед жизнестойкостью русского национального характера и бойкой замашкой метко сказанного русского слова.
Но вот что произошло потом.
Вдохновленные победам» русского оружия, новенькими погонами, в которых русская армия предстала перед изумленной Европой, а также многими другими вещественными доказательствами того, что все, слава Богу, обошлось, в 1946–1947 годах на родину потянулись эмигранты.
Одного из вернувшихся я знал.
Когда-то он уехал из Крыма вместе с остатками врангелевской армии. Он уже в ту пору был взрослым человеком. Потом он жил во Франции, кончил Сорбонну, стал инженером-энергетиком. Во время гитлеровской оккупации активно участвовал в Сопротивлении. Не миновал гестапо.
В 1947 году он исхлопотал себе советский паспорт и приехал в СССР. Родина встретила его не слишком ласково, но не об этом речь. Все это, как говорится, было и быльем поросло: с 1947 года до наших дней прошло уже больше, чем минуло с 1920-го до 1947-го.
И вот этому-то человеку я задал однажды такой не слишком простодушный вопрос:
– Как вам показалось, есть что-нибудь общее между нашей, сегодняшней Россией – и той, старой, которую вы знали когда-то?
Он ответил:
– Только снег.

Хороший конец

В эпилоге «Доктора Живаго» неожиданно появляется новый персонаж – Танька Безочередова, бельевщица Таня. И вместе с ней в роман вдруг врывается, казалось бы, совсем несвойственная ему стихия того странного языка, на котором изъясняются обычно зощенковские герои:

– Ну, конечно, я девушка неученая, без папи, без мами росла сиротой. Вам, может быть, смешно, что я говорю, ну только говорю я, что знаю, надо войти в мое положение...
– Он ужасть как того не любил, чтобы дети, и кричал к топая ногами, что это одна грязь в доме и беспокойство. Я, кричал, этого терпеть не могу…
– Двор при посту был богатый, корова да лошадь, ну птица там, разумеется, разная, под огородом в полосе отчуждения сколько хочешь земли и, само собой, даровая квартира, сторожка казенная при самой путе. От родных мест снизу поезд еле-еле взбирался, насилу перемогая подъем, а от вас из Расеи шибко раскатывался, надо было тормоза…
– Я машинисту кричу, нападение на железнодорожный пост, смертоубийство и ограбление, разбойник в доме, заступитесь, товарищ дяденька, требуется спешная помощь.
(Борис Пастернак)

Если бы бельевщица Таня вдруг решила выразить себя, свое сознание и свой опыт в стихах, эти стихи были бы, надо думать, неотличимы от тех, которые собрал Зощенко в своей книге «Письма к писателю»:

Худая ветхая избушка
И как тюрьма темна
Слепа мать старушка
Как полотно бледна…

А у ней девчонка там в углу сидить.
Бедная рыдает, в холоду дрожить

Голод донимает
Есть она хотит
Руки не согреет
И дрожа сидит…

Бедная девчонка
Рано она встает
И дрожа по улече
Бедная снует...

Чтобы не прозябнуть
Чтобы не простыть
Чтобы не остатся
И как мать не быть.

Если сравнить этот тип сознания с тем, который запечатлен в стихах Юрия Андреевича Живаго, окажется, что пропасть, их разделяющая, даже более глубока и непроходима, чем та, что разделяла (воспользуемся еще раз терминологией Гумилева) германцев и римлян до великого переселения народов.
Между тем Танька Безочередова – родная дочь Юрия Андреевича Живаго.
Вообще-то говоря, такая метаморфоза даже в пределах одного поколения – явление не такое уж редкое. Как частный случай она не заключает в себе ничего невероятного.
Невероятное состоит в том, что точно такая же метаморфоза произошла с целым народом.
Впрочем, автор «Доктора Живаго», как видно, и не подозревал, какой жуткий, пророческий смысл несет в себе появление бельевщицы Тани в эпилоге его романа. В эпилоге романа ведь кроме Таньки Безочередовой есть еще и Гордон, и Дудоров. Они пытаются осмыслить случившееся, прилагая к бельевщице Тане по-новому зазвучавшие строки Блока: «Мы дети страшных лет России…»
Как ни мрачно смотрит Пастернак на трагедию русской революции, как ни отличен его взгляд от традиционно оптимистических воззрений, принятых всей советской литературой, но и он рассматривает случившееся как временное затмение, которое предстоит пережить. То, что случилось с Россией, – не смерть, а обморок.

Ты значил все в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха,
И долго-долго о Тебе
Ни слуху не было, ни духу.

И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил.
Всю ночь читал я Твой Завет
И как от обморока ожил.

Годы жизни «без Христа» («без креста») были для Юрия Андреевича Живаго долгим обмороком, чем-то вроде летаргического сна. Но как долго ни длился этот сон, ему все же настал конец. Спящий очнулся. Вот так же и Россия, рано или поздно, оживет от этого жуткого обморока и вернется к своему прежнему, христианскому бытию. Как Феникс, она возродится из пламени и пепла. И стихи Юрия Живаго (Бориса Пастернака) будут нужны ее новым детям, прошедшим сквозь «годы безвременщины», огонь, воду и медные трубы. Зощенко думал иначе. Он твердо знал: к прежней жизни возврата нет и не будет.

Товарищ Зощенко.
Простите, что беспокою, но нужда, честное слово, крайняя… Меня мучит целая уйма вопросов, которые не хватает храбрости разрешить самой и под давлением которых я нахожусь… Для большей ясности начну с начала: детство я провела на попечении немок, которые, кроме немецкой азбуки, пичкали меня «религиозным дурманом». Годам к девяти я была уже посвящена во все похождения Иисуса Христа и, в знак любви великой, называла его не иначе, чем Исуся Христуся…
Когда мне было одиннадцать лет, умерла моя мама, материальное наше положение больше чем пошатнулось, и немки улетели в трубу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75