А-П

П-Я

 


– А что? Тебя, что ли, спросят? Закроют, и нет…
– Что закроют?!
– А вот пьянчужку ссадили…
– Ссадили; да ведь то же пьянчужка, а вы да я – человек!
– Да, человек. А она стоит, да и нет…
– Да кто она-то?
– Да она, канцелярия… кан-це-ля-рия!!!
– Да, блаженный вы человек! Да ведь она нужна канцелярия-то…
– Она нужна, слышь ты; и сегодня нужна, завтра нужна, а вот послезавтра как-нибудь там и не нужна.
(Федор Достоевский)

Эта странная тревога Семена Ивановича Прохарчина на самом деле далеко не беспочвенна. Она основана на возникшей в его голове лишь по видимости дикой, а на самом деле весьма проницательной догадке, что собственно для жизни канцелярия не нужна.
Тревога Бориса Ивановича Котофеева примерно того же свойства. Но она основана уже на более смелой догадке. Борис Иванович смутно подозревает, что не только что музыкальный треугольник, на котором он играет в оркестре, но и самый этот оркестр, да и вообще искусство, в котором он «состоит», вовсе не есть такая уж важная и необходимая для жизни вещь. Ведь вот упразднили же помещиков, и ничего не случилось! Так почему бы в один прекрасный день не упразднить все это так называемое искусство В то самое время, когда Котофеева одолевали все эти страшные сомнения, нарком просвещения Луначарский вел героическую борьбу со своими товарищами по партии, желавшими упразднить оперу и балет, а также закрыть академические театры как «абсолютно не приспособленные обслуживать широкие пролетарские массы». Убедившись в полном своем бессилии, Луначарский обратился с отчаянным письмом к Ленину, в котором просил уделить ему хоть четверть часа для разговора на эту тему. Ленин ответил на это письмо телефонограммой:
«т. Луначарскому
Принять никак не могу, так как болен.
Все театры советую положить в гроб.
Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте. Ленин».
Большой театр не был закрыт только потому, что выяснилось: его содержание обходится государству почти во столько же, во сколько обошлось бы просто содержание здания. А здание упразднять никто не собирался хотя бы потому, что в нем проходили партийные съезды (См. Литературное наследство. Т. 80. М., 1971).

?
Казалось бы, необъяснимая и отчасти даже нелепая тревога Бориса Ивановича Котофеева получила наконец серьезное обоснование. Загадка разъяснилась.
Попутно разъяснилась и другая загадка. Выяснилось, что есть общего между такими разными, ни в чем не схожими людьми, как Иван Иванович Белокопытов, Мишель Синягин, Забежкин, Аполлон Семенович Перепенчук и Борис Иванович Котофеев.
Иван Иванович Белокопытов – отпрыск старинного дворянского рода, в недавнем прошлом богатый и независимый человек, не чуждый известного свободомыслия и разнообразных духовных интересов. Некогда, в бытность свою за границей, он даже начал было писать книгу «О революционных возможностях в России и на Кавказе». Но тут как раз началась мировая война, а затем революция, и надобность в такой книге отпала сама собой.
Мишель Синягин, как мы знаем, был поэтом. С его творчеством мы отчасти даже знакомы.
Аполлон Перепенчук был, как рекомендует его автор, «свободный художник – тапер».

Тапер – это значит музыкант, пианист, но пианист, стесненный в материальных обстоятельствах и вынужденный оттого искусством своим забавлять веселящихся людей.
Профессия эта не столь ценна, как, скажем, театр или живопись, однако и это есть подлинное искусство.
(Аполлон и Тамара)

Итак, Аполлон Семенович имел полное право считать себя свободным художником, человеком искусства.
Борис Иванович Котофеев тоже, как мы знаем, «состоял в искусстве», играл в оркестре на музыкальном треугольнике. Что касается Забежкина, то он к искусству уже и вовсе никакого отношения не имел. Он служил в канцелярии. Переписывал там какие-то бумаги. И больше всего на свете боялся сокращения штатов.
Вот что объединяет всех этих, таких разных, людей. Их объединяет то, что все они до приключившейся с ними катастрофы занимались чистописанием. То есть никчемушным, никому не нужным делом. Делом, без которого человечество вполне может обходиться. И это странное, никому не нужное дело (писание стихов и музыкальных пьес «Фантази реаль», позвякивание в музыкальный треугольник, переписывание казенных бумаг) всем им давало возможность неплохо жить и даже курить дорогие сигары, как делывал это когда-то учитель чистописания, предмет которого «по декрету народных комиссаров» в один прекрасный день был исключен из школьной программы.
Пока еще революция не сделала с ними то, что она сделала с бывшими помещиками. Но в любой момент это может случиться. И тогда вдруг окажется, что все они, в сущности, люди без профессии, что собственно для жизни – для жизни как таковой – они не нужны. И поэтому легко может оказаться, что они не смогут в этой жизни найти себе никакого применения.
Именно поэтому все они охвачены каким-то мистическим ужасом перед неким грядущим сокращением штатов – предчувствием, что в один прекрасный день может произойти нечто такое, что полностью их упразднит.

– Эта худа, – сказал стрелочник, покачав головой. Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я те скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я – сторож, стрелочник, А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное. Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги, рука сломалась – мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить. Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла. Нипочем не можно… Как же существуешь-то?
– Из дворян, – усмехнулся мужик в поддевке. Кровь у них никакая… Жить не могут…
(Аполлон Тамара)

Можно подумать, что это нехитрое рассуждение стрелочника уже окончательно прояснило суть дела.
В отличие от Аполлона Перепенчука, Бориса Ивановича Котофеева, Забежкина и других лиц, всю жизнь занимавшихся «чистописанием», стрелочник не боится никакого сокращения штатов. Ему совсем не страшна мысль, что его вдруг попрут. Он уверен, что и в этом случае не пропадет.
Возникает иллюзия, что тут описана встреча человека, который нужен для жизни и потому уверен в своей незаменимости, с человеком, без которого нормальное течение жизни вполне может обойтись. Иначе говоря, человека, «понимающего рукомесло», с человеком «без рукомесла».
Но комизм приведенного диалога как раз в том и состоит, что стрелочник, доказывающий насущную необходимость для человека «понимать какое-нибудь рукомесло», сам тоже человек без профессии. С наивной серьезностью он рассуждает: «Скажем, я – сторож, стрелочник…» И ему даже в голову не приходит, что сторожем или стрелочником может быть каждый, что в таком, с позволения сказать, «рукомесле» и понимать-то ничего не надо. Ну, а что касается его уверенности, что в самом крайнем случае он научится «зубами веревки вить», так ведь эта его уверенность решительно ни на чем не основана. Ведь этому умению он еще должен будет научиться. И неизвестно, кто скорее сумеет овладеть таким странным «рукомеслом» – бывший стрелочник или бывший тапер, который все-таки, худо-бедно, привык быстро шевелить пальцами и отчасти даже мозгами.
Остается еще одно предположение.
По-видимому, неуверенность Аполлона Перепенчука, Бориса Ивановича Котофеева, Мишеля Синягина и всей этой компании, ощущение крайней зыбкости, непрочности их бытия связано с тем, что все они, как говорит мужик в поддевке, «из дворян… Кровь у них никакая… Жить не могут…».
Ну, из дворян там или не из дворян – дело, в конце концов, не в этом. Но жить, то есть приспособиться к новым историческим обстоятельствам, действительно не могут, потому что все они – все до единого – «бывшие люди».
Вот она наконец – последняя, совсем уже окончательная истина.
Налетел смерч, шквал, ураган, имя которому – революция. И всех этих «бывших людей» завертело, разметало в разные стороны и кинуло на самое дно жизни. Революция превратила их всех в нищих в строгом соответствии со своей, давно обещанной программой: «Кто был никем, тот станет всем!», «А паразиты никогда!». И даже те из них, кого революция не затронула прямо и непосредственно, оказались задеты ее взрывной волной. Отныне они обречены жить с постоянным страхом в душе, ожидая, что то, что по счастливой случайности не произошло с ними сразу, может произойти в любой момент. Чем еще, если не этим, можно объяснить тот таинственный ужас, который испытал Борис Иванович Котофеев, встретившись с бывшим помещиком, вынужденным просить себе на пропитание Христа ради.
Объяснение это – самое простое и, казалось бы, неопровержимое. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что и оно не исчерпывает сути дела.

Очень, знаете, странно, но тут дело не в революции…
Автор просит отметить это обстоятельство.
Вот у автора был сосед по комнате. Бывший учитель рисования. Он спился. И влачил жалкую и неподобающую жизнь. Так этот учитель всегда любил говорить:
– Меня, – говорит, – не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился, или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы мне в плену морду свернули на сторону. Я, – говорит,–заранее знал, на что иду и какая мне жизнь предстоит.
И это были золотые слова.
(Мишель Синягин)

Зощенко отнюдь не из цензурных соображений сделал эту оговорку. Он в данном случае (как, впрочем, почти всегда) говорил то, что думал. Героев его «Сентиментальных повестей» действительно не революция «подпилила.
Революция в самом деле налетела, как смерч, как внезапный ураган, и вырвала их с корнем из привычного, налаженного, спокойного быта. А у тех, чей быт по счастливой случайности уцелел, она поселила в душе вечный, неистребимый страх перед тем, что в любой момент может налететь новый шквал и вся их спокойная, прочная, налаженная жизнь рассыплется, как карточный домик.
Но при ближайшем рассмотрении выясняется, что природа этого страха несколько иная.
Оказывается, герои «Сентиментальных повестей» испытывают этот мистический ужас перед грядущим сокращением штатов вовсе не потому, что опасаются за целость своего непрочного быта. И уж совсем не потому, что боятся остаться без средств к существованию.

Борис Иванович посмотрел на свою жену и меланхолическим голосом вдруг сказал:
– А что, Луша, а вдруг да и вправду изобретут ударные электрические инструменты? Скажем, кнопочка небольшая на пюпитре… Дирижер тыкнет пальцем, и она звонит…
– И очень даже просто, – сказала Лукерья Петровна. – Очень просто… Ох, сядешь ты мне на шею!.. Чувствую, сядешь…
Борис Иванович пересел с кровати на стул и задумался.
– Горюешь небось? – сказала Лукерья Петровна. – Задумался? За ум схватился… Не было бы у тебя жены да дома, ну куда бы ты, голоштанник, делся? Ну, например, попрут тебя с оркестру?
– Не в том, Луша, дело, что попрут, – сказал Борис Иванович. – А в том, что превратно все. Случай. Почему-то я, Луша, играю на треугольнике. И вообще… Если игру скинуть с жизни, как же жить тогда? Чем, кроме этого, я прикреплен?

Вот в чем, оказывается, главная-то драма. Оказывается, музыкальный треугольник нужен Борису Ивановичу Котофееву не только для того, чтобы не помереть с голоду. В конце концов, с голоду он не помрет и без треугольника. Не пропадет. Как-нибудь прокормится.

Безусловно, человеку не так-то легко погибнуть. То есть автор думает, что не так-то просто человек может с голоду помереть, находясь даже в самых крайних условиях. И если есть некоторая сознательность, если есть руки и ноги и башка на плечах, то, безусловно, как-нибудь можно расстараться и найти себе пропитание, хотя бы в крайнем случае милостыней.
(Сирень цветет)

Если бы все опасения Бориса Ивановича Котофеева были связаны только с призраком голодной смерти, он бы, пожалуй, так не волновался. Вернее, он так не волновался, если бы это было единственным предметом его забот. Иначе говоря, если бы Борис Иванович Котофеев был «новым человеком».
Если бы Борис Иванович Котофеев был «новым человеком», если бы он знать не знал и слышать не слыхивал, что жизнь должна иметь какой-то смысл, помимо того, чтобы поесть, попить и при этом не помереть с голоду, мысль о возможной утрате музыкального треугольника не явилась бы для него таким потрясением. «Попрут с оркестру»? Не беда. Он устроится где-нибудь сторожем или могильщиком. Или научится «зубами веревки вить». Или в крайнем случае будет кормиться подаянием.
Но в том-то все и дело, что Борис Иванович так не может. Ему необходимо чувствовать, что жизнь его имеет смысл, что он чем-то прикреплен к жизни, к мирозданию, к самим основам бытия.

…Борис Иванович, лежа с открытыми глазами на диване, продолжал обдумывать свою мысль. Он думал о том, что не только его женитьба, но, может, и игра на треугольнике и вообще все его призвание – просто случай, простое стечение житейских обстоятельств.
«А если случай, – думал Борис Иванович, – значит, все на свете непрочно. Значит, нету какой-то твердости. Значит, все завтра же может измениться».
У автора нет охоты доказывать правильность вздорных мыслей Бориса Ивановича. Но на первый взгляд действительно все в нашей уважаемой жизни кажется отчасти случайным. И случайное наше рождение, и случайное существование, составленное из случайных обстоятельств, и случайная смерть. Все это заставляет и впрямь подумать о том, что на земле нет одного строгого, твердого закона, охраняющего нашу жизнь.
А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей до мизернейших человеческих измышлений.
Скажем, многие поколения и даже целые замечательные народы воспитывались на том, что любовь существует, и бог существует, и, скажем, царь есть какое-то необъяснимое явление. А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним расчерком пера, доказывает обратное.

Нет, пожалуй, все-таки нельзя так решительно утверждать, что революция не сыграла в судьбе Бориса Ивановича Котофеева совсем никакой роли. Кое-какую роль она все-таки сыграла.
Если говорить серьезно, роль эта была огромна. Но состояла эта роль отнюдь не в том, что революция упразднила (или готова была упразднить) Бориса Ивановича Котофеева и всех его товарищей по несчастью, выбросила их из жизни как ни на что не годный мусор.
Социальных основ жизни Бориса Ивановича Котофеева революция не поколебала. Но она сделала с ним нечто куда более ужасное. Отменив Бога и упразднив царя, она незаметно отняла у него сознание осмысленности и прочности бытия. Столь же неуловимое, иррациональное, но столь же насущное, жизненно важное, как странное желание Петра Ивановича Бобчинского, высказанное им в беседе с Иваном Александровичем Хлестаковым.

Хлестаков. Не имеете ли вы чего-нибудь сказать мне?
Бобчинский. Как же, имею очень нижайшую просьбу.
Хлестаков. А что, о чем?
Бобчинский. Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство, или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский.
Хлестаков. Очень хорошо.
Бобчинский. Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский.
(Николай Гоголь)

Желание Петра Ивановича, чтобы государь узнал, что в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский, отнюдь не преследует какой-либо конкретной, практической цели. Оно сугубо бескорыстно.
В основе этого странного желания – потребность нащупать свою связь с миром, как-то вписаться в систему мироздания, обрести свое, пусть крохотное, но законное, место во Вселенной. Тут явно комплекс неполноценности, но не социальной, а какой-то иной, высшей, мистической неполноценности. Инстинктивный ужас перед бессмысленностью своего бытия.
Легко представить себе, какое потрясение испытал бы Петр Иванович Бобчинский, если бы он услышал, что просьбу его выполнить, увы, невозможно, потому что царя больше не существует. Не умер, не преставился, не почил в бозе, а просто-напросто отменен, упразднен за ненадобностью.
Для Петра Ивановича Бобчинского, свято верящего в то, что царь, говоря словами Зощенко, «есть какое-то необъяснимое явление», сообщение это означало бы, что отменена вся система мироздания, частицей которой он себя ощущал (хотел бы ощущать). Потрясение, испытанное им в этом случае, можно сравнить разве что только с тем потрясением, какое испытал бурбон-капитан, о котором Петр Степанович Верховенский рассказывал Николаю Ставрогину.

– В пятницу вечером я с офицерами пил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75