А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Распластавшись, снуют летучие мыши, и шелест их полета падает в ночную тишину и замирает сразу же за спиной Фильки. Тявкнет собака и умолкнет, лениво потрусив к своей конуре. И опять тишина. Теплый недвижимый воздух касается Филькиного загорелого лица, как ласка.
Бывают в донских хуторах минуты полной тишины, когда звуки натруженного дня умолкли, заглохли, а ночь еще не успела родить своих. Но вот сначала несмело щелкнет соловей в тернах, за ним другой, третий... и зазвенит ошалелый хор над притихшими садами. Соловьи словно чумеют в такие вечера. Из-за старинного кургана взойдет луна, зальет округу призрачным светом, посеребрит в садах листву и медленно, величаво поплывет над хутором. И он вновь оживится. Зазвенит трехструнка какой-то нежностью и печалью страдания. Подпоет ей молодая казачка высоким голосом и вдруг круто оборвет. Ей ответит другой голос – ласковый, зовущий. Подхватит песню, и два голоса, тесно сплетаясь, поведут ее за собой по безлюдным проулкам. За ними потянутся другие. И вот уже звенит, ликует игрище – смех, песни, шутки, игры не стихают до зари.
К рассвету умолкают и они, лишь где-то послышится торопливый шепот, звук поцелуя я счастливый, напоенный страстью, ласкающий смех...
Возвращающийся молодой казак затянет песню и умолкнет. Одинокий соловей пропоет свою прощальную грустную песню на утренней заре, щелкнет и... тишина, глубокая, необъятная. Воздух прозрачен и чист. Звезды мерцают в вышине.
Каким очарованием дышат ночи донских хуторов! Сколько в них непередаваемой, истинной красоты! Особенно когда цветут яблони, груши, вишни. Как невесты в подвенечных платьях стоят они при лунном свете, стыдливо пряча свою красоту. А белые купола цветущих тернов, словно огромные букеты роз, воткнутые в новобрачный, весенний наряд кормилицы-земли. От аромата задохнуться можно. Молодежь тогда ходит хмельная, а пожили» становятся юными. И кажется, что в пьянящем воздухе трепетными волнами переливается молодое, здоровое, горячее чувство любви.
Филька чуть ли не со страхом оглянулся на Дот Ему показалось, что, залюбовавшись хутором, он как бы забыл, предал свою любовь... Дон, будто ртутью наполненный, будто вокруг своей оси медленно и могуче вращаясь, прокладывал себе дорогу в дальние хутора и станицы.
Филька обычно приходит в хутор, когда солнце уходит за горизонт. Краски бледнеют, и Дон становится розовым, словно на дне его зажигают огромный светильник. А когда солнце совсем заходит, Дон по-мужски бережно продолжает хранить в своих волнах вечернюю зарю: в одном месте вода лазоревая, в другом – розоватая, в третьем – бледно-голубая. А там, где сады распластали свои тени, – черная, как пасхальная ночь.
На правом крутом берегу Дона, изрытом морщинами оврагов и буераков, прилепился Филькин хутор Буерак-Сенюткин. Тянется он над рекой лентой садов и левад. Тополя и вербы свешивают ветки к воде. Листья пьют донскую воду и как бы по цепочке передают всему хутору, утопающему в буйных левадных зарослях. Питают муравную зелень, плотно вросшую в меловые плешины крутолобого берега.
Перед Буераком Дон натыкается на бугрину, поросшую лесом, и, не в силах подмять ее под себя, резко поворачивает вправо, образуя сагайдачную дугу. Опершись о Буерачные кручи, как о тетиву, Дон выпрямляется и гигантской стрелой несется мимо хутора. Под его крутояром подхватывает небольшой ручеек Лог-Буерак и продолжает молодо и величаво течь мимо меловых правобережных подгорий и дремучих лесов левой стороны.
Филька шел по проулку. Ветки садов с обеих сторон сплетались Над его головой. Перекинутый через плечо кнут извивался за ним, оставляя глубокий след на пыльной дороге.
– Тю!.. Бешеный!.. – Галя кинулась за выскочившим на проулок телком и столкнулась с Филькой. – Ах!.. – Она остановилась и опустила черные, как угли, глаза, лицо ее пылало, пышные, волнистые волосы в беспорядке разметались по плечам, небольшие выпуклости груди поднимались и опускались под туго натянутой кофточкой. Встреча была настолько неожиданной, что оба вдруг остановились и смущенно молчали...
Филька злобновато метнул взгляд на Галю, невольно в то место, куда смотреть было... грех, и угнул голову, словно в сумерках хотел повнимательнее рассмотреть цыпки на своих грязных босых ногах.
Фильку, хуторского пастуха, кормили миром, по очереди. Сегодня завтракает и вечеряет в одном доме. Здесь же ему давали харчи на обед. Завтра – в другом доме, послезавтра – в третьем. Так и ходил с ранней весны до поздней осени, до первого снега по всему хутору из одного двора в другой. Как постылы и горьки бывали Фильке чужие харчи! Они застревали в горле. Но голод гнал его, и он садился за хозяйский стол, стеснительный и пристыженный, боясь съесть лишний кусок. Его душили слезы, и обида жгла за свою нищенскую жизнь. Филька никогда не наедался. Поймав на себе косой взгляд хозяйки, он вскакивал из-за стола, торопливо благодарил и уходил полуголодным...
Сегодня была очередь кормить пастуха хуторскому богачу Глебу Ивановичу Кушнареву. Утром Филька прошел мимо его подворья. Он побаивался этого большого, тяжелого на руку казака. Глаза Глеба Ивановича под рыжими щетинистыми бровями были жестки, холодны, от них, кажется, ничего не укрывалось. У Кушнарева была собственная паровая мельница, круглый курень под жестью, крепкие добротные амбары, катухи и базы. Высокий забор многое скрывал от любопытных глаз. Огромные волкодавы стерегли добро Кушнарева.
– И удачлив же ты, Глеб Иванович, – говорил ему кто-нибудь из хуторян.
– А ты берись за работу с молитвой да с богом, повезет и тебе... – скажет и недобро блеснет глазами. И скажет-то вроде приличествующее к разговору слово, а у собеседника мурашки вдруг поползут по спине: «Видно, сам дьявол у тебя на службе», – подумает тот и уж больше никогда не заводит разговора об удаче.
Ходили темные слухи, будто бы он связан с какой-то бандой, гулявшей по Дону... Да, завистливые языки многое наговорят. Но одно было правдой: Кушнарев был одним из первых богачей и крепко держал хутор в своих руках. Семья у Кушнарева невелика: жена Пелагея Никитична, тихая, набожная, дочь Катя, невеста на выданье, да пятнадцатилетняя Галя.
Вот ее-то, младшую дочь хуторского богача, больше всего и боялся встретить Филька. Почему? Он и сам еще не знал.
Теперь они стояли друг перед другом. У Фильки мгновенно вспыхнула догадка, краской обожгла лицо: «Еще подумает, еды дожидаюсь...»
Галя вдруг сказала:
– Заходи, чего же ты?
«Так и знал», – подумал Филька, а сам в замешательстве спросил:
– Куда?.. Зачем?..
– А почему ты утром не зашел?
– Знаешь, Галя... – перебил ее Филька... Он хотел бросить ей в лицо что-то резкое, гордое, даже обидное, но только желваки заходили под туго натянутой кожей, и он, махнув рукой, опрометью бросился мимо нее.
– Филька!.. Филипп!.. – позвала Галя, но опустевший проулок, зияя темнотой, молчал. Она стояла растерянная, готовая броситься ему вослед. – Филька... – тихо прошептала Галя. – Бедный Филька, я же не хотела тебя обидеть. А ты, наверное, целый день голодным был... – опустив руки, она медленно пошла к дому.
9
Филька быстро подошел к своей хате. Он оглядел ее и словно впервые заметил провалившуюся трухлявую крышу, маленькие невзрачные оконца, обвалившуюся завалинку. По скрипучим прогнившим ступенькам поднялся в сенцы, где была его постель, и осторожно, чтоб не беспокоить мать, прошел в свой угол.
– Сынок, ты вечерял? – мать вышла из горницы. Она ждала сына, и все переживания ее выразились в вопросе – сыт ли он или голоден?
– Да, мама... – Он сглотнул слюну, чувствуя, как от солнцепека и голода стучат в голове мелкие молоточки. Ведь все равно не скажет матери, что в рот ничего не брал. Дома ничего нет, а ей лишнее беспокойство.
– Ты чего нынче хмурый какой-то? Или прихворнул? Обидел кто-нибудь?..
– Ты же знаешь, я еще никогда не болел и не уставал. – Он слабо улыбнулся. – Уж таким, наверное, двужильным уродился... Спать хочу, маманя...
– Ложись, сынушка, ложись, моя чадушка. Ты ведь сроду не высыпаешься. – Она заботливо укрыла его старенькой дерюжкой, перекрестила и осторожно прикрыла за собою дверь.
Филька долго лежал с открытыми глазами. Перед ним стояла девушка. Далекая, недоступная. Неясным желанием и тревогой билось сердце... Вся в белом, стоит на высоком кургане и взором нежным и ласковым смотрит на него. Радость наполняет сердце Фильки, он готов кинуться навстречу...
– Филька... Сынок!.. Вставай, заря занялась, – будит его мать.
Филька слышал голос матери и делал усилие встать. Ему казалось, что он уже на ногах, что он почти собрался и вот-вот выйдет за порог, вдохнет знобкий, предутренний холодок и пошагает по мягкой прохладной пыли. Но веки его оставались плотно сомкнутыми.
– Вставай! Вставай! – раскачивала его за плечо мать.
– Встаю... – сонно бормотал Филька. Но тело не подчинялось его воле, и он, расслабленный, снова валился на бок.
Мать начинала сердиться. Ей жалко будить сына. Дать бы мальчонке хоть разочек позоревать... Но что поделаешь? Нужда заставляет сына идти к заспанной хозяйке, отбывающей черед, и есть чужой хлеб. Пастухи первыми из бедняков вступают на заре в борьбу с нуждой. Хотя и говорят в народе, что кто рано встает, тому здоровье и богатство сам бог дает, хату же Мироновых много лет обходит эта житейская мудрость.
– Вставай, сынушка...
Чтобы не огорчать мать, Филька, напрягая силы, рывком оторвался от теплой подстилки:
– Видишь, я совсем не хочу спать...
Сборы были недолги: в чем спал, в том и дневал. Он взял висевший на стене кнут, перекинул его через плечо и вышел во двор.
Роса хрусталем дрожала на траве, на листьях деревьев. Воздух чистый, свежий, благоухающий нежными запахами любистков и мяты, доносился из палисадников. Дышалось легко, свободно. Через загрубелые подошвы босых ног проникал холод, забирался под залатанные штаны из суровины и мелкими мурашками полз по спине.
Греясь на ходу, Филька подошел к дворовым воротам зажиточного казака Пустовалова Ивана Трофимовича. Была его очередь кормить ныне пастуха. С папиросой в зубах, в теплой фуфайке и добротных ботинках возле ворот стоял сын Ивана Трофимовича, Сашка, приехавший из станицы Усть-Медведицкой. Там он учился в гимназии. Днем, в самое пекло, когда жара достигает наивысшего накала, он выспался до одури в прохладной с закрытыми ставнями горнице, поэтому сегодня встал рано. С наслаждением потянулся:
– Хорошо, черт возьми!..
Сашка приехал на летние каникулы отдохнуть, вволю отоспаться, загореть. Однажды он устроил на хуторе целый переполох. Поздним утром, когда солнце поднялось «в дуб», он вышел во двор в одних трусах и, развалившись на траве, начал принимать солнечные ванны. Как будто ничего необыкновенного на первый взгляд не случилось – молодой парень загорает... Но казаки понятия не имели, что за одежда такая – трусы. И на людях показываться обнаженным, кроме мест для купания, почиталось верхом неприличия, почти грехом. Купались мужчины и женщины порознь, снимали с себя платье и, прикрыв рукой срамное место, бросались в воду. Иногда парни, дурачась, захотят посмеяться над девчатами, подкрадутся к месту их купания, утащат платье, и тогда девчата часами мокнут в воде, визжа и проклиная озорников.
Даже в жару, на полевых работах, казаки не снимали рубах из суровины, которые, несмотря на свою сверхпрочность, расползались от пота на их натруженных спинах. А бабы укутывались так, что, казалось, задохнуться можно, и только щелки, оставленные для глаз, спасали их – туда проникал воздух.
А тут на тебе, во дворе лежит голый казак и загорает. Эта весть быстро облетела хутор. И вот уже любопытные глаза заблестели сквозь неплотный плетень, огораживающий подворье Пустоваловых.
Подбежала бабка Меланья, без которой ни одно событие хутора не проходило, и, тыкаясь в плетень носом с красной загогулиной на конце, ударяя себя по высохшим бедрам, громким шепотом запричитала:
– Бабоньки, срамота-то какая, почитай, голый валяется! Ей пра, без порток лежит... Господи Иисусе... – Бабка перекрестилась, сплюнула от возмущения и потрусила оповещать хутор.
А древний дед Архип ударил палкой по колышку плетня, строго сказал, обращаясь к Сашке:
– Хоть ты и науки аж в самой станице проходишь, едят тебя мухи с комарами, а позорить казачество тебе не дозволено. Сей же час одень портки и ступай с глаз!
Когда говорят старшие – это закон; Под десятком пар насмешливых глаз Сашка как ошпаренный вскочил, схватил подстилку и под свист и улюлюканье хуторян бросился в курень.
В каникулы Сашка мечтал сблизиться с нареченной ему невестой. Давно Пустоваловы и Кушнаревы решили породниться. Сейчас, стоя у дворовых ворот, Сашка смотрел куда-то на верхушки верб в леваде, где горланило потомство грачей, и перебирал в памяти краденые встречи, проведенные со своей юной и пугливой невестой: «...Подрастет. Пообвыкнет... Галя... Ах и красивая же... Какова-то еще будет...» Оторвавшись от воспоминаний, Сашка вперился в лицо Фильки:
– Куда прешься, голоштанник? – Сашка криво усмехнулся и глянул на засаленные до блеска Филькины портки из суровины с большими одутловатостями на коленках, которые при ходьбе перекидывались справа налево, на посиневшие от холодной росы в цыпках ноги, прищурился и, презрительно сплюнув под ноги, лениво сквозь зубы процедил: – Пошел прочь! Шляются тут... Стянуть хочешь чего-нибудь? – Сашка загородил дорогу, выставив руку с удочками.
– Я к твоей матери, ее очередь кормить...
– Еще чего захотел – кормить... Много вас тут дармоедов шляется... Вот спущу с цепи Трезора, он тебе живо гуньи облатает!
Восемнадцатилетний Сашка был на три года старше Фильки. Держал себя нагло и вызывающе, избалованный, воспитанный в богатстве и сытости.
– Не пустишь? – Глаза Фильки сверкнули недобрым огоньком, руки нервно перебирали ручку кнутовища.
– Ты еще грозить будешь? – фыркнул Сашка и ударил Фильку связкой удочек.
Филька отскочил назад, развернул кнут и вытянул им Сашку по спине. Взвизгнув, Сашка кинулся к плетню, выдернул кол и бросился на Фильку:
– Убью!.. – Он размахнулся и запустил кол в Фильку. И если бы тот не вскинул быстро руки вверх, защищаясь, то кол угодил бы прямо в голову.
– Ну, гад!.. – не помня себя, не замечая, как струйка крови потекла из рассеченного виска, Филька с силой хлестнул Сашку кнутом, наверное, так удачно, что тот, застонав, ухватился за прясла и повис на плетне. Из его фуфайки клочьями летела вата и куски материи.
Сбежались казаки и бабы, прогонявшие скотину в табун. Алеха Харин, казак медвежьей силы, схватил в охапку Фильку:
– Ты чего, антихрист, делаешь?..
Оправившись, брызгая слюной, Сашка подскочил и начал бить Фильку по лицу. Знал Филька, никто не заступится за него. Как стрепеток в силках, он рвался и бился в руках Алехи.
– Так ему, анчибалу!
– По салазкам заедь!
– Портки снимите, да хворостиной...
– Учить надо голытьбу... – В толпе давали различные советы, подтверждая жестокое правило: за сильного да за богатого все горой встанут, а у бедного, неимущего последнее отберут.
Вдруг из толпы вырвался пронзительный крик:
– Стойте!.. Что ж вы делаете!.. – Галя дрожала всем телом, голос ее срывался. Она кинулась между Филькой и Сашкой и, как иглами, впилась сверкающими глазами в нареченного ей родителями жениха.
Ошеломленный Сашка попятился, не понимая, как она посмела заступиться за голяка и помешала проучить его как следует.
– Ну, теперь проваливай!.. Благодари бога и вон энту, сердобольную, – Алеха глянул в сторону Гали и выпустил Фильку из своих железных лап. Пошел своей дорогой, равнодушный ко всему происшедшему – уж больно незначительная драка получилась. Вот когда сходятся в драке хутор на хутор, тогда Алеха с удовольствием пускает в ход свои пудовые кулаки.
Опомнившись, Филька постоял, покачиваясь, потом собрался, рванулся с места, но, словно что-то вспомнив, остановился, обернулся, лязгнул зубами, как затравленный волчонок:
– Ну, попомните меня!.. – Глаза его горели такой злобой и ненавистью, что кое-кому стало не по себе.
– Как-никак сейчас навроде на драки запрет положен... – сказал Федор Васильевич Осипов, из обедневших казаков, дом которого стоял под хуторским курганом, откуда и пошло название «Осипов курган». – Атаман могет дознаться...
– Ты там пой Лазаря, – прикрикнул вышедший на шум Иван Трофимович. – Я тебе покажу атамана! Вот он где у меня!..
Пустовалов сжал огромный, в узловатых жилах кулак и погрозил в сторону хутора.
10
Но при чем тут Сашка Пустовалов? И почему он, Миронов, так детально вспоминает о том давнишнем эпизоде? Или прикидывается непонимающим и, чтобы оттянуть время, хочет еще лишний раз удостовериться, что память – это штука жестокая и беспощадная, и – неподвластная. Запрятывает в свои тайники такие моменты из жизни человека и выдает их с такой смелостью и неожиданностью и в самый, казалось бы, неподходящий момент, что обладателю сих сокровищ приходится то ли восхищаться, то ли, что называется, сгорать от стыда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55