А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Звали ее Амалией Зебальд.
И как-то вышло так, что с первых же слов, малозначащих, какими вежливо перебрасываются при первом знакомстве, и ему и ей показалось, что они уже давно знают друг друга.
Они шли парком, юная стройная девушка, на диво светловолосая и темноокая, и коренастый, приземистый, чуть выше ее плеч пожилой человек с непокорной гривой седеющих волос и медно-красным лицом. Она не замечала долгих и ласково назойливых взглядов встречных мужчин, он не кивал в ответ на многочисленные поклоны. И лишь перед боковой аллеей, когда их спутники остановились, чтобы распрощаться, она нашлась и приличия ради стала вяло уговаривать их не уходить. Он же, испуганно взглянув на своих друзей, поспешно пожал им руки.
К сожалению, дни Амалии в Теплице были уже сочтены. Послезавтра она должна была уезжать. Но иной раз несколько часов стоят нескольких лет. Тогда, когда для каждого из двух бесценно дорог каждый час.
Уезжая в Берлин, Амалия Зебальд увозила с собой альбом. В нем рукой Бетховена была сделана шутливая надпись в корявых и неумелых стихах:
«Людвиг ван Бетховен, который, с вашего позволения, не должен стать жертвой забвения».
Игривый тон не скрыл от нее большого и серьезного смысла этих слов. То, что написал Бетховен, было даже не пожеланием. Это была просьба. Почти что мольба.
И она исполнила ее. Год спустя, в 1812 году, они встретились вновь, в том же самом Теплице.
Но на сей раз Амалию сопровождала мать. И вела себя так, как ведут себя матери, чьи дочки на выданье, в надежде на выгодного жениха.
Бетховен им не был. Год назад он вдруг оказался нищим. Австрийское правительство провело разбойничью финансовую реформу. Девальвация скостила стоимость гульдена до одной пятой его цены. Так что пенсия Бетховена оказалась жестоко урезанной. Этих жалких денег при дороговизне, которая росла из года в год, едва хватало на пропитание.
Им приходилось видеться урывками, под недреманным материнским оком, на людях. «Люди ни о чем не говорят, – с глухим раздражением писал он ей в одной из своих записок, к которым был вынужден довольно часто прибегать, – это всего лишь люди; они большей частью видят в другом самих себя, а это ничто; ну их! Хорошее, прекрасное не нуждается в людях. Оно существует без всякой посторонней помощи, и это, кажется мне, является причиной нашего единения».
Так думал он. Но не совсем так думала она. Со времени их первой встречи прошел год. Казалось бы, пустяк. Но тогда ей было двадцать четыре года, теперь – двадцать пять лет. До двадцати пяти довольствуешься роем поклонников. После двадцати пяти всерьез подумываешь о женихе. Особенно если благоразумная мамаша неустанно хлопочет о счастье любимой дочери.
Теперь, гуляя с Бетховеном по парку, Амалия Зебальд не только замечала взгляды встречных мужчин, но и благосклонно улыбалась в ответ. Общество, которого так стремился избежать Бетховен, ее влекло. Это вызывало его раздражение.
По удивительное дело: то, что он не в пример ее знакомым не прятался за учтивыми улыбками, а прямо, с грубоватой резкостью высказывал все, что думал, чувствовал, хотел, нравилось ей. Она с шутливым негодованием называла его своим тираном.
И умилялась, когда он, принимая всерьез ее слова, наминал горячо оправдываться: «Тиран, я?! Ваш тиран! Вы могли сказать такое, только превратно истолковав мои поступки, ведь ваш приговор нисколько не подходит ко мне… Я постоянно желаю лишь того, чтобы мое присутствие доставляло вам покой и мир и чтобы вы с доверием относились ко мне».
Амалия Зебальд была умна. Она ясно понимала, что Бетховен безмерно превосходит всех, кто ее окружал.
Амалия Зебальд была начитанна и высокообразованна. Ей было интересно с Бетховеном. За все время знакомства она ни минуты не скучала с ним.
Но Амалия Зебальд была и слишком рассудочна, чтобы с той же ясностью не понять, что их отношения бесперспективны.
Оттого она и тянулась к нему и отталкивала его; и стремилась быть с ним и избегала его; и приходила к нему тайком, несмотря на риск оказаться мишенью злословия и сплетен, и вопреки его настойчивым просьбам подолгу не виделась с ним, проводя время со своими бесчисленными ухажерами, которых Бетховен насмешливо называл «лапландцами, самоедами и т. д.». Он писал ей с явной иронией и скрытой надеждой: «Может быть, ваши самоеды освободят вас сегодня от путешествия в полярные страны и тогда вы придете к Бетховену».
Оттого теплицкая осень 1812 года была для нее трудной, а для него мучительной.
И все же он благословлял судьбу за то, что она подарила ему эту осень. Свершилось чудо: иссохший посох, воткнутый в выжженную землю, покрылся зелеными ростками. В сорок два года Бетховен влюбился. Он восторгался, страдал, нетерпеливо ожидал, радовался, негодовал. Его вновь терзало беспокойство, мучительное и сладостное, враждебное равнодушию, холодной и липкой слизью обволакивающему души стареющих людей.
А ведь только года два назад, не больше, ему казалось, что все и навсегда перегорело, что ему уже полюбить не дано.
Тогда его друг барон Глейхенштейн ввел его в дом богатого помещика Мальфатти. Сделано это было неспроста. У Мальфатти были две дочери – тихая, задумчивая блондинка Анна и смуглая хохотушка Тереза. Анна предназначалась в жены барону и действительно вскоре обвенчалась с ним; Тереза же по плану Глейхенштейна должна была стать супругой Бетховена.
Глейхенштейн действовал не на свой страх и риск. Он лишь выполнял волю друга. Незадолго до того Бетховен писал ему:
«Ты можешь помочь мне найти жену. Если там, в Ф., сыщешь красавицу, которая, возможно, подарит вздох моим гармониям… то заведи знакомство. Во всяком случае, она должна быть красива, потому что некрасивое я любить не могу, иначе я полюбил бы самого себя».
Тереза Мальфатти его требованию отвечала. Она была красива той яркой и броской красотой, какая слепит глаза и отличает венку с примесью итальянской крови.
Несмотря на свою молодость – когда они познакомились, ей шел только шестнадцатый год, – Тереза была недурно образованна, бойко рассуждала о литературе и искусстве, совсем неплохо играла на рояле.
Не очень умная и поверхностная, она обладала пылкостью, свойственной южанам, и легким, искристым юмором, также присущим им. Она так и сыпала остротами и каламбурами, блестящими и эффектными. При первом знакомстве ее острословие принималось за остроту ума, а бьющая на эффект бойкость – за его глубину.
Вольтер как-то сказал, что если бы бога не было, его следовало бы выдумать. Бетховеном в то время всецело владела мысль о женитьбе. Если бы Терезы не было, он все рано выдумал бы ее. Нет ничего удивительного в том, что Бетховен, ослепленный яркостью Терезы, влюбился в нее.
Удивительнее другое: как эта ветреная девочка смогла заставить пожилого человека с устоявшимися нравом и привычками изменить весь склад его жизни? Он, с молодых лет не обращавший ни малейшего внимания на свою внешность, теперь вдруг озабочен приобретением самого модного гардероба. С наивной неуклюжестью и трогательной беспомощностью обращается он к Глейхенштейну с просьбой «купить мне, так как я очень мало смыслю в этом и все это мне противно, полотна или бенгалину на рубахи и по крайней мере на полдюжины галстуков. Купи по своему усмотрению, только не откладывай, так как ты знаешь, что все это мне необходимо».
Бетховен, всегда презиравший светских щеголей и свет, часами просиживает у Линда, самого дорогого и самого модного портного Вены.
И все ради того, чтобы заслужить расположение девчонки, которая не стоила и мизинца его. «Лишь любовь может облегчить невзгоды моей жизни!… Боже, внуши ко мне сочувствие той, чья любовь способна сохранить мою добродетель», – записывает он в своем дневнике.
Бетховен настолько поглощен чувством, что думает только об одном: любит или не любит его Тереза?
Но он не настолько ослеплен, чтобы не видеть, что происходящее пагубно для него, ибо ломает всю его жизнь.
«Вот уже два-три года, как я прекратил тихую, спокойную жизнь, – признается он Вегелеру, – и силой вовлечен в светскую. До сих пор она не дала мне ничего хорошего, скорее наоборот. Но кто не подвержен воздействию внешних бурь?»
Тереза Мальфатти не стала женой Бетховена. Дочь богатого помещика сделала более выгодную партию. Она стала баронессой, хотя и со смешной фамилией – Дроздик…
И вот в Теплице все повторилось вновь. Правда, на сей раз он уже не питал ложных иллюзий и не строил нереальных планов. Тереза Мальфатти его многому научила. То, что годами находилось под спудом, что созревало в каких-то далеких, глубоко запрятанных и даже ему самому неведомых тайниках интуиции, всплыло наверх и высветилось ярким лучом разума. Он осознал то, о чем прежде лишь смутно догадывался. Жить в искусстве можно, только если всего себя отдашь ему. Женщина, если она решила связать свою судьбу с твоей, тоже должна поступиться всем и пойти на подвиг. Лишь тогда она будет добрым и верным другом, иначе – злым врагом.
Найти такую женщину? Тереза Мальфатти убедила его в том, что это несбыточно. Амалия Зебальд еще раз подтвердила правильность сделанного вывода.
Потому, получив от Терезы Мальфатти отказ на свое предложение, он не предавался горю.
Потому, встречаясь с Амалией Зебальд, он и не помышлял о том, чтобы сделать ей предложение.
Впоследствии, вороша прошлое, он как-то с удовлетворением заметил, имея в виду Терезу Мальфатти:
– Я очень рад, что не вступил в брак с теми женщинами, которых любил и с которыми надеялся заключить союз на всю жизнь. Они того не стоили.
А теплицкую любовь он долго вспоминал добром. Он был благодарен Амалии. За то, что она вернула ему на какое-то время молодость с ее волнениями, страстями, страданиями, а значит, и радостями. Ибо, как умно писал он в одном из своих писем: «Мы, смертные, чей разум бессмертен, рождены для одних лишь страданий и радостей, и можно сказать, что избранные приходят через страдания к радости».
От тьмы к свету, через страдания к радости – разве это не было главной темой его творчества!
Что же касается Амалии Зебальд, то она довольно быстро устроила свои дела, выйдя в 1815 году замуж за советника юстиции Краузе. С ним она прожила долгую и в общем бесцветную жизнь.
По удивительно: то, что в молодости казалось малозначащим и преходящим, с течением времени приобретало все большую ценность. С каждым годом в ее памяти все ярче вставал Теплиц… Тугоухий, краснолицый, низенький человек… Гневный и робкий, ТО мечущий гром и молнии, то умоляюще глядящий и упор своими искристыми глазами… То часами угрюмо молчащий, то без умолку говорящий, резко и отрывисто, громким, глухим и лающим басом… И мысли, мысли, мысли, дерзкие, ошеломляющие, бездонные… Мысли, над которыми думаешь неделями и месяцами…
Эти воспоминания волновали воображение, наполняли сердце печалью. Кто мог бы предположить, что одна быстротечная осень способна пробороздить в жизни такой долгий след. Бетховен давно уже лежал в могиле, а Амалия Зебальд, что ни день, тайком и потихоньку уходила в дальнюю комнату своей квартиры, запиралась на ключ и подолгу глядела на свято хранимую реликвию.
После ее смерти – она умерла 60 лет – среди бумаг нашли прядь седоватых волос с запиской:
«Локон Людвига ван Бетховена. Я отрезала его в конце сентября в Теплице».
На курорте, несмотря на лечение, купания и воды, у человека много больше досуга, чем дома. Все, что поток сутолочной повседневности относит в сторону, здесь входит в свое русло. То, до чего в обычной суете не доходят руки, здесь исполняется.
Давно, еще в Вене, Бетховен получил письмо. Пришло оно из Гамбурга, от незнакомого человека. Писала девочка лет десяти, с наивной трогательностью выражая любовь к великому композитору и восхищение его творчеством.
Вместе с письмом прибыл и скромный подарок – сшитый ею бумажник.
Лишь в Теплице Бетховен собрался ответить своей маленькой поклоннице. Это письмо настолько интересно и мудро, что его стоит привести полностью.
«Моя дорогая, хорошая Эмилия! Моя дорогая подруга!
С запозданием приходит ответ на твое письмо: множество дел, постоянные болезни извинят меня. Мое пребывание здесь, связанное с восстановлением здоровья, подтверждает, что я, извиняясь, говорю правду. Не отнимай лаврового венка у Генделя, Гайдна, Моцарта: им принадлежит он, а мне еще не принадлежит.
Твой бумажник будет храниться среди других знаков внимания, расточаемого мне многими людьми пока еще преждевременно и незаслуженно. Не останавливайся, не только упражняйся в искусстве, но и проникай в глубины его. Оно заслуживает того, ибо только искусство и наука возвышают человека до уровня божества. Если ты, моя дорогая Эмилия, чего-либо пожелаешь, напиши мне, не стесняясь. Истинный художник лишен гордости; к сожалению, он видит, что искусство не имеет границ. Он смутно ощущает, насколько далек от цели, и, в то время как другие, возможно, восхищаются им, горюет, что еще не достиг тех вершин, путь к которым ему освещает его, гений, подобно далекому светилу. Я куда охотнее приехал бы к тебе, к твоим родным, чем к иному богачу, бедному душой. Если мне доведется однажды побывать в Гамбурге, я побываю у тебя, у твоих родных. Я не знаю иных преимуществ человека, кроме тех, что причисляют его к лучшим людям, где я их нахожу, там и моя родина.
Если ты, дорогая Эмилия, захочешь написать мне, то пиши сюда, я пробуду здесь еще четыре недели, а то пиши в Вену; это одно и то же. Считай меня своим другом и другом твоей семьи.
Людвиг ван Бетховен».

Вена после неторопливой тиши Теплица обрушилась на Бетховена, как ревущий вал, обдала сумятицей, захлестнула заботами и треволнениями, сшибла с ног и потащила в открытое море всеразличных дел. И мелочные, и неотложные, и никчемные, и наиважнейшие, они образуют липкую смесь, которая, присасываясь к человеку, мешает ему двигаться вперед, взлетать ввысь и заставляет попустy и вхолостую растрачивать жар души, отдавая духовные силы суетной борьбе за существование.
После финансовой реформы, прозванной в народе «государственным банкротством», Бетховен уже не мог надеяться на меценатов. Ему надо было рассчитывать только на самого себя. И он, скрепя сердце и чертыхаясь, отрывает время от творчества, чтобы, по его словам, «накропать кое-что» и заработать на хлеб.
Он не покидает навсегда концертную эстраду, хотя каждое выступление стоит невероятного напряжения нервов. Все усиливающаяся глухота не дает возможности контролировать себя, и он, еще совсем недавно, по общему признанию, непревзойденный пианист эпохи, выступая в концертах, играет неровно, неряшливо, а то и просто плохо. Тогда, когда он хочет передать нежнейшее и певучее пианиссимо Пианиссимо – самое тихое звучание.

, слушатели пожимают плечами и растерянно переглядываются – рояль не издает ни звука. Бетховен слегка касается пальцами клавишей и не слышит, что они молчат. Когда же он хочет потрясти могучим форте Форте – сильно, громко.

, раздается лязг и скрежет: струны, не выдержав силы удара, дребезжат, а то и вовсе рвутся.
Ныне он уже принужден передоверять другим исполнение своих произведений. Пятый концерт для фортепиано с оркестром был сыгран не им самим, а Карлом Черни.
С какой безжалостной быстротой мчится время! Казалось, только вчера Крумпхольц привел к нему своего земляка, худолицего, застенчивого мальчика в коротких штанишках, который с непостижимым для его возраста блеском сыграл до-мажорный концерт Моцарта, а затем, ободренный похвалой маэстро, прекрасно исполнил Патетическую сонату. С тех пор прошло уже больше десяти лет. Нескладный, тонконогий мальчуган превратился в блестящего молодого человека, любимца музыкальной Вены.
В тот день, прослушав маленького Карла, Бетховен с безапелляционной решительностью заявил его отцу:
– У мальчика талант, я хочу его обучать и беру в ученики. Присылайте его ко мне два-три раза в неделю. А прежде всего дайте ему поиграть учебную тетрадь Баха о том, как хорошо играть на клавире. Пусть в следующий раз он прихватит ее с собой…
Учение у Бетховена пошло Карлу Черни впрок. Он стал одним из лучших пианистов столицы и выдающимся музыкальным педагогом. Замечательные этюды Черни и поныне – краеугольный камень музыкального образования каждого пианиста.
Даже выступления за дирижерским пультом давались теперь Бетховену все с большим трудом.
Он и раньше не был образцовым дирижером, весь отдаваясь власти огненного темперамента, захлестывавшего его. «Дирижируя, – вспоминает капельмейстер Игнац Зейфрид, – он при диминуэндо Диминуэндо – постепенное уменьшение звучности.

приседал настолько, что становился совсем маленьким, а при пианиссимо совсем скрывался за пультом. При нарастании звука он распрямлялся, а при фортиссимо поднимался на цыпочки и превращался почти что в великана, размахивая при этом обеими руками так, будто рассекал волны или хотел взмыть под облака».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33