А-П

П-Я

 


Еще помолчали.
- Вас, конечно, поражает эта сцена? - осведомился Иван
Васильевич и закряхтел.
Закряхтел и я и заерзал в кресле, решительно не зная, что
ответить, - сцена меня нисколько не поразила. Я прекрасно понял, что
это продолжение той сцены, что была в предбаннике, и что Пряхина
исполнила свое обещание броситься в ноги Ивану Васильевичу.
- Это мы репетировали, - вдруг сообщил Иван Васильевич, - а вы,
наверное, подумали, что это просто скандал! Каково? А?
- Изумительно, - сказал я, пряча глаза.
- Мы любим так иногда внезапно освежить в памяти какую-нибудь
сцену... гм... гм... этюды очень важны. А на счет Пеликана вы не верьте.
Пеликан - доблестнейший и полезнейший человек!..
Иван Васильевич поглядел тоскливо на занавеску и
сказал:
- Ну-с, продолжим!
Продолжить мы не могли, так как вошла та самая старушка, что
была в дверях.
- Тетушка моя, Настасья Ивановна, - сказал Иван Васильевич. Я
поклонился. Приятная старушка посмотрела на меня ласково, села и
спросила:
- Как ваше здоровье?
- Благодарю вас покорнейше, - кланяясь, ответил я, - я
совершенно здоров.
Помолчали, причем тетушка и Иван Васильевич поглядели на
занавеску и обменялись горьким взглядом.
- Зачем изволили пожаловать к Ивану Васильевичу?
- Леонтий Сергеевич, - отозвался Иван Васильевич, - пьесу мне
принес.
- Чью пьесу? - спросила старушка, глядя на меня печальными
глазами.
- Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу!
- А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна.
- Как зачем?.. Гм... гм...
- Разве уж и пьес не стало? - ласково-укоризненно спросила
Настасья Ивановна. - Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь
играть - в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же вам тревожиться
сочинять?
Она была так убедительна, что я не нашелся, что сказать. Но
Иван Васильевич побарабанил и сказал:
- Леонтий Леонтьевич современную пьесу сочинил!
Тут старушка встревожилась.
- Мы против властей не бунтуем, - сказала она.
- Зачем же бунтовать, - поддержал ее я.
- А "Плоды просвещения" вам не нравятся? - тревожно-робко
спросила Настасья Ивановна. - А ведь какая хорошая пьеса. И Милочке
роль есть... - она вздохнула, поднялась. - Поклон батюшке, пожалуйста,
передайте.
- Батюшка Сергея Сергеевича умер, - сообщил Иван Васильевич.
- Царство небесное, - сказала старушка вежливо, - он, чай, не
знает, что вы пьесы сочиняете? А отчего умер?
- Не того доктора пригласили, - сообщил Иван
Васильевич. - Леонтий Пафнутьевич мне рассказал эту горестную
историю.
- А ваше-то имечко как же,
я что-то не пойму, - сказала Настасья Ивановна, - то Леонтий, то
Сергей! Разве уж и имена позволяют менять? У нас один фамилию
переменил. Теперь и разбери-ко, кто он такой!
- Я - Сергей Леонтьевич, - сказал я сиплым голосом.
- Тысячу извинений, - воскликнул Иван Васильевич, - это я
спутал!
- Ну, не буду мешать, - отозвалась старушка.
- Кота надо высечь, - сказал Иван Васильевич, - это не кот, а
бандит. Нас вообще бандиты одолели, - заметил он интимно, - уж не
знаем, что и делать!
Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа.
Я прочитал:
- "Б а х т и н (Петрову). Ну, прощай! Очень скоро ты придешь за
мною...
П е т р о в. Что ты делаешь?!
Б а х т и н (стреляет себе в висок, падает, вдали
послышалась гармони...)"
- Вот это напрасно! - воскликнул Иван Васильевич. - Зачем это?
Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же
стрелять?
- Но он должен кончить самоубийством, - кашлянув, ответил я.
- И очень хорошо! Пусть кончит и пусть заколется кинжалом!
- Но, видите ли, дело происходит в гражданскую войну...
Кинжалы уже не применялись...
- Нет, применялись, - возразил Иван Васильевич, - мне
рассказывал этот... как его... забыл... что применялись... Вы
вычеркните этот выстрел!..
Я промолчал, совершая грустную ошибку, и прочитал
дальше:
- "(...моника и отдельные выстрелы. На мосту появился
человек с винтовкой в руке. Луна...)"
- Боже мой! - воскликнул Иван Васильевич. - Выстрелы! Опять
выстрелы! Что за бедствие такое! Знаете что, Лео... знаете что, вы
эту сцену вычеркните, она лишняя.
- Я считал, - сказал я, стараясь говорить как можно
мягче, - эту сцену главной... Тут, видите ли...
- Форменное заблуждение! - отрезал Иван Васильевич. - Эта сцена
не только не главная, но ее вовсе не нужно. Зачем это? Ваш этот, как
его?..
- Ну да... ну да, вот он закололся там вдали, - Иван Васильевич махнул
рукой куда-то очень далеко, - а приходит домой другой и говорит
матери - Бехтеев закололся!
- Но матери нет, - сказал я, ошеломленно глядя на стакан с
крышечкой.
- Нужно обязательно! Вы напишите ее. Это нетрудно. Сперва
кажется, что трудно - не было матери, и вдруг она есть, - но это
заблуждение, это очень легко. И вот старушка рыдает дома, а который
принес известие... Назовите его Иванов...
- Но ведь Бахтин герой! У него монологи на мосту... Я
полагал...
- А Иванов и скажет все его монологи!.. У вас хорошие
монологи, их нужно сохранить. Иванов и скажет - вот Петя закололся и
перед смертью сказал то-то, то-то и то-то... Очень сильная сцена
будет.
- Но как же быть, Иван Васильевич, ведь у меня же на мосту
массовая сцена... там столкнулись массы...
- А они пусть за сценой столкнутся. Мы этого видеть не должны
ни в коем случае. Ужасно, когда они на сцене сталкиваются! Ваше
счастье, Сергей Леонтьевич, - сказал Иван Васильевич, единственный раз
попав правильно, - что вы не изволите знать некоего Мишу Панина!.. (Я
похолодел.) Это, я вам скажу, удивительная личность! Мы его держим на
черный день, вдруг что-нибудь случится, тут мы его и пустим в ход...
Вот он нам пьесочку тоже доставил, удружил, можно сказать, - "Стенька
Разин". Я приехал в театр, подъезжаю, издали еще слышу, окна были
раскрыты, - грохот, свист, крики, ругань, и палят из ружей! Лошадь
едва не понесла, я думал, что бунт в театре! Ужас! Оказывается, это
Стриж репетирует! Я говорю Августе Авдеевне: вы, говорю, куда же
смотрели? Вы, спрашиваю, хотите, чтобы меня расстреляли самого? А ну
как Стриж этот спалит театр, ведь меня по головке не погладят, не
правда ли-с? Августа Авдеевна, на что уж доблестная женщина,
отвечает: "Казните меня, Иван Васильевич, ничего со Стрижем сделать
не могу!" Этот Стриж - чума у нас в театре. Вы, если его увидите, за
версту от него бегите куда глаза глядят. (Я похолодел.) Ну конечно,
это все с благословения некоего Аристарха Платоныча, ну его вы не
знаете, слава богу! А вы - выстрелы! За эти выстрелы знаете, что
может быть? Ну-с, продолжимте.
И мы продолжили, и, когда уже стало темнеть, я осипшим голосом произнес:
"Конец".
И вскоре ужас и отчаяние охватили меня, и показалось мне, что
я построил домик и лишь только в него переехал, как рухнула
крыша.
- Очень хорошо, - сказал Иван Васильевич по окончании
чтения, - теперь вам надо начать работать над этим
материалом.
Я хотел вскрикнуть:
"Как?!"
Но не вскрикнул.
И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно
рассказывать, как работать над этим материалом. Сестру, которая была
в пьесе, надлежало превратить в мать. Но так как у сестры был жених,
а у пятидесятипятилетней матери (Иван Васильевич тут же окрестил ее
Антониной) жениха, конечно, быть не могло, то у меня вылетала из
пьесы целая роль, да, главное, которая мне очень
нравилась.
Сумерки лезли в комнату. Побывала фельдшерица, и опять принял
Иван Васильевич какие-то капли. Потом какая-то сморщенная старушка
принесла настольную лампочку, и стал вечер.
В голове у меня начался какой-то кавардак. Стучали молоты в
виске. От голода у меня что-то взмывало внутри, и перед глазами
скашивалась временами комната. Но, главное, сцена на мосту улетала, а
с нею улетал и мой герой.
Нет, пожалуй, самым главным было то, что совершается,
по-видимому, какое-то недоразумение. Перед моими глазами всплывала
вдруг афиша, на которой пьеса уже стояла, в кармане хрустел, как
казалось мне, последний непроеденный червонец из числа полученных за
пьесу, Фома Стриж как будто стоял за спиной и уверял, что пьесу
выпустит через два месяца, а здесь было совершенно ясно, что пьесы
вообще никакой нет и что ее нужно сочинить с самого начала и до конца
заново. В диком хороводе передо мною танцевал Миша Панин, Евлампия,
Стриж, картинки из предбанника, но не было
пьесы.
Но дальше произошло совсем уже непредвиденное и даже, как мне
казалось, немыслимое.
Показав (и очень хорошо показав), как закалывается Бахтин,
которого Иван Васильевич прочно окрестил Бехтеевым, он вдруг
закряхтел и повел такую речь:
- Вот вам бы
какую пьесу сочинить... Колоссальные деньги можете заработать в один
миг. Глубокая психологическая драма... Судьба артистки. Будто бы в
некоем царстве живет артистка, и вот шайка врагов ее травит,
преследует и жить не дает... А она только воссылает моления за своих
врагов...
"И скандалы устраивает", - вдруг в приливе неожиданной злобы
подумал я.
- Богу воссылает моления, Иван
Васильевич?
Этот вопрос озадачил Ивана Васильевича. Он покряхтел и
ответил:
- Богу?.. Гм... гм... Нет, ни в каком случае. Богу вы не
пишите... Не богу, а... искусству, которому она глубочайше предана. А
травит ее шайка злодеев, и подзуживает эту шайку некий волшебник
Черномор. Вы напишите, что он в Африку уехал и передал свою власть
некоей даме Икс. Ужасная женщина. Сидит за конторкой и на все
способна. Сядете с ней чай пить, внимательно смотрите, а то она вам
такого сахару положит в чаек...
"Батюшки, да ведь это он про
Торопецкую!" - подумал я.
- ...что вы хлебнете, да ноги и протянете. Она да еще ужасный
злодей Стриж... то есть я... один режиссер...
Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно
сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не
ласковые.
- Вы, как видно, упрямый человек, - сказал он весьма мрачно и
пожевал губами.
- Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического
мира и...
- А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие
персонати, что только любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы
готовы! Такие расхаживают, что так и ждешь, что он или сапоги из
уборной стянет, или финский нож вам в спину
всадит.
- Это ужасно, - произнес я больным голосом и тронул
висок.
- Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый!
Впрочем, ваша пьеса тоже хорошая, - молвил Иван Васильевич, пытливо
всматриваясь в меня, - теперь только стоит ее сочинить, и все будет
готово...
На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с
озлоблением глянул на черного Островского. Я что-то бормотал,
спускаясь по скрипучей деревянной лестнице, и ставшая ненавистной
пьеса оттягивала мне руки.
Ветер рванул с меня шляпу
при выходе во двор, и я поймал ее в луже. Бабьего лета не было и в
помине. Дождь брызгал косыми струями, под ногами хлюпало, мокрые
листья срывались с деревьев в саду. Текло за
воротник.
Шепча какие-то бессмысленные проклятия жизни, себе, я шел,
глядя на фонари, тускло горящие в сетке дождя.
На углу какого-то переулка слабо мерцал огонек в киоске.
Газеты, придавленные кирпичами, мокли на прилавке, и неизвестно зачем
я купил журнал "Лик Мельпомены" с нарисованным мужчиной в трико в
обтяжку, с перышком в шапочке и наигранными подрисованными
глазами.
Удивительно омерзительной показалась мне моя комната. Я
швырнул разбухшую от воды пьесу на пол, сел к столу и придавил висок
рукой, чтобы он утих. Другой рукою я отщипывал кусочки черного хлеба
и жевал их.
Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший "Лик
Мельпомены". Видна была какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок
"Обратить внимание", другой - "Распоясавшийся тенор ди грациа", и
вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой степени удивился, что у меня
даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и еще, а потом мелькнул
и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон "Не в свои
сани", и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть
фельетона. Помнится смутно его начало:
"На Парнасе было скучно.
- Чтой-то новенького никого нет, - зевая,
сказал Жан-Батист Мольер.
- Да, скучновато, - отозвался Шекспир..."
Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я - черноволосый
молодой человек с толстейшей драмой под
мышкой.
Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, - смеялись злобно
все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня,
не написал ли я чего-либо вроде "Тартюфа", и Чехов, которого я по
книгам принимал за деликатнейшего человека, но резвее всех издевался
автор фельетона, которого звали Волкодав.
Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично.
Я расхаживал по комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно,
напрасно, ни за что ни про что.
Дикие мечтания о том, чтобы
застрелить Волкодава, перемежались недоуменными размышлениями о том,
в чем же я виноват?
- Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот
тебе! - шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною
валится Волкодав на пол.
Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в
комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще.
- Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю,
продернули. Ну, что ж поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов.
Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, - и он повесил
стоящий колом плащ на гвоздик.
- Кто это Волкодав? - глухо спросил я.
- А зачем тебе?
- Ах, ты знаешь?..
- Да ведь ты же с ним знаком.
- Никакого Волкодава не знаю!
- Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на
улице... Еще афиша эта смешная... Софокл...
Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои
волосы... "Черные волосы!.."
- Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я
запальчиво.
Ликоспастов покачал головою.
- Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня
совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей
сказать? Без критики не проживешь.
- Какая это критика?! Он издевается... Кто он
такой?
- Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И
славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем
обидно...
- Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у
них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и...
- Ты все-таки не Софокл, - злобно ухмыльнувшись, сказал
Ликоспастов, - я, брат, двадцать пять лет пишу, - продолжал он, - однако
вот в Софоклы не попал, - он вздохнул.
Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову.
Нечего! Сказать так: "Не попал, потому что ты писал плохо, а я
хорошо!" Можно ли так сказать, я вас спрашиваю?
Можно?
Я молчал, а Ликоспастов продолжал:
- Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня
уж многие расспрашивали. Огорчает афишка-то!
Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав
про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с
другом...
- Какую такую беду?!
- Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, - сказал
Ликоспастов, и глаза его сверкнули, - читал ты, говорят,
сегодня?
- Откуда это известно?!
- Слухом земля полнится, - вздохнув, сказал Ликоспастов,
вообще любивший говорить пословицами и поговорками, - ты Настасью
Иванну Колдыбаеву знаешь? - И, не дождавшись моего ответа,
продолжал: - Почтенная дама, тетушка Ивана Васильевича. Вся Москва ее
уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая актриса была! А у
нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у Настасьи
Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был,
говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал,
черный такой, как жук (я сразу догадался, что это ты). Не
понравилось, говорит, Ивану Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я
тебе тогда, помнишь, когда ты читал? Говорил, что третий акт сделан
легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я тебе пользы желаю. Не
послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело понимает,
от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится,
стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с
афишкой на руках. Смеяться будут, вот тебе и Эврипид! Да говорит
Настасья Ивановна, что ты и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил
его? Он тебе стал советы подавать, а ты в ответ, говорит Настасья
Иванна, - фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком! Не по чину
берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя
пьеса, чтобы фыркать...
- Пойдем в ресторанчик, - тихо сказал я, - не хочется мне дома
сидеть. Не хочется.
- Понимаю! Ах, как понимаю, - воскликнул Ликоспастов. - С
удовольствием. Только вот... - он беспокойно порылся в
бумажнике.
- У меня есть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17