А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сейчас трудно уже понять, почему он воспользовался услугами стольких людей для встречи подруги. Он мог ведь взять такси. Складывается впечатление, что писатель боялся оказаться один на один с Наташкой и потому ему нужна была психологическая поддержка. Промчавшись по мерзлым ноябрьским драйвам и хайвеям, под аккомпанемент неуверенных смешков полупьяного Владимира и все время тухнущий грустный джойнт Джоан, они наконец прибыли в Кеннеди аэропорт. Выло уже темно.
В аэропорту ремонтировали абсолютно нужное спускающимся с небес толпам жизненное пространство. Посему излишне сгущенные толпы, медленно кружась в завихрениях, подобно не быстрой воде, но медленной грязи, представляли из себя скорее грустное зрелище. Писателю, одетому в серый в стиле «ретро» тренч-коат времен войны во Вьетнаме, аэропорт показался ужасающе тоскливым местом. Тоскливее всех ранее увиденных аэропортов, и ему захотелось возможно скорее покинуть грязно-грустное помещение. Увы, самолет дешевой авиакомпании, в котором должна была пересечь небо над Америкой Наташа, в назначенное время не появился.
Они стали ждать, с неудовольствием отмечая присутствие в помещении запахов дымков дешевых сигарет, несвежей одежды и едкого, иногда, запаха плохо отмытого клозета. Интернациональные залы аэропортов обычно пахнут приятнее. Американский местный зал аэропорта Кеннеди в тот вечер вонял отвратительно.
— Извини, Джоан! — застеснялся писатель, увидев, как старик неизвестного расового происхождения несколько раз вонзил угол чемодана в ногу Джоан.
Поэтесса, может быть, постоянно находящаяся в состоянии наркотического бесчувствия, не обратила ни малейшего внимания на удары и лишь спросила, разлепив липкий рот:
— Эдвард? Ты сказал, что Наташа пишет стихи? Может быть, она даст нам несколько стихотворений для «Илистой рыбы»?
Джоан и Володя уже несколько лет собирались выпустить первый номер литературного журнала «Илистая рыба». Название журнала удивительно соответствовало темпераменту и жизненной ситуации Джоан и Володи. Они были именно двумя разновидностями породы слепых, медленных и меланхоличных рыб, живущих в глубоких водах Нью-Йорка. Илистой глубоководностью веяло от обширной запущенной квартиры Джоан на Вест-Сайд авеню, и только в комнатке, снимаемой писателем, была надводная атмосфера. По остальным четырем залам бродили, натыкаясь друг на друга, сомнамбулы: мама-поэтесса Джоан, сорока пяти лет, и любовник-сын Володя, тридцати лет, в два раза крупнее мамы.
Безропотно организовавшиеся по воле супермена-писателя сомнамбулы ожидали появления русской девушки.
— Как Наташа выглядит? — пошевелилась Джоан, прислонившаяся к грязной аэропортовской колонне.
— Как панкетка, — односложно ответил писатель и устремился к бреши в стене, откуда по фанерным временным туннелям, по деревянным мостовым, нескладно топая, выкатился грязный вал пассажиров. Местные, неаккуратные американские пассажиры, со свертками и сумками, деформированные тела, вскормленные джанк-фуд, оказались неожиданно карикатурными. Шествие возглавлял колесный стул, движимый мускульной силой черной медсестры в белых штанах и лжемеховой куртке. Колесный стул в хроме сиял и был самым ярким пятном в нерадостной толпе.
Когда он увидел Наташку, он не узнал бы ее, если б она не окликнула его: «Лима!» Темные очки, красная брезентовая куртка-дождевик, темные, толстой ткани брюки, туфли без каблуков, сигарета в руке. Наташка оказалась скорее похожа на стареющую женщину-журналистку, чем на обещанную им Джоан «панкетку», рычащую певицу-тайгресс. Осенняя, постаревшая, она шла навстречу ему, стеснительно улыбаясь. Мгновенная досада при виде ее тотчас же отменила все восторги, которыми он собирался ее встретить (поцелуи, объятия, прыжок к ней навстречу).
Она, может быть, и сама поняла, что идет к писателю не такой, какой он хотел бы ее увидеть. Она смутилась, потемнела, еще сильнее стиснула сигарету в пальцах.
— Здравствуй, Наталья!
— Здравствуй, Лимонов. Я уже было подумала, что ты меня не встретишь…
— Ну как это может быть! Я же обещал. Иди. Нас ждут мои приятели…
— У которых ты живешь?
— Да. У которых я снимаю комнату.
— А где я буду жить?
— Увидим. Может быть, Джоан согласится, чтобы и ты пожила у нее.
Она была разочарована. Она ожидала другой встречи. А писатель ожидал другую женщину.
«Какая-то опухшая, и, может быть, заебанная, — подумал он. — Почему она не могла поберечь себя последние дни и приехать ко мне красивой? Волосы она, кажется, даже не вымыла, они гладко зализаны назад, и скреплены сзади заколками. (Даже сквозь стекла очков можно все-таки разглядеть синяки под глазами русской девушки. Он искал в толпе яркое пятно, а к нему вышла достойная представительница пассажиров.) Что я наделал! Зачем я ее пригласил в Париж! Единственное утешение, что до отбытия в Париж еще есть время. Можно еще все отменить. Можно все свести к ничему, к непоездке…»
Лица илистых рыб все-таки сумели выразить удивление. На обоих появилось выражение, которое приблизительно можно было перевести в следующие слова: «Как не похожа эта женщина на описанную суперменом Эдвардом полубабочку-полутигра. Или Эдвард спятил и не видит, какова его подруга, или в нем самом есть слабость не суперменская». Володя — илистая рыба мужского пола — повеселел. Не один он, следовательно, слаб. Джоан, женщина добрая, погрустнела. Ей хотелось бы верить, что хотя бы Эдвард-писатель силен, раз уж другие хорошие люди — поэтесса Джоан и скульптор Володя — слабы и безвольны. «Эдвард — супермен, — уверила себя Джоан, — он встает в восемь утра, и вместо того, чтобы приложиться к джойнту, как я или Володя, Эдвард прилипает на полдня к пишущей машинке и работает. Книгу Эдварда выпускает скоро Рэндом Хауз». Я должна познакомить Эдварда с поэтом Джоном Ашбери. Обязательно.»
— Хэлло, Наташа! — прожурчала Джоан и улыбнулась. Джокондовской, стеснительной, мутной улыбкой. Писатель знал происхождение этой улыбки — десять лет уже Джоан курит траву ежедневно. Может быть, до дюжины джойнтов в день. Улыбка Джоан силится вытиснуться из облачного, слоисто-кучевого, в коттоновых шариках сознания Джоан.
Посадив Джоан на пластиковый стул и прислонив Володю к стене рядом, они направились к лязгающему металлическому конвейеру, облепленному уже несколькими слоями толпы.
— Ты не рад меня видеть? — спросила Наташка писателя, заметив, что за три недели, прошедшие со времени его отбытия из Лос-Анджелеса, он побледнел и еще короче остригся, выглядит старше и грустнее. Гребешок коротких волос вперед надо лбом обнажает отдельные, крепкие, как прутики, седые волоски.
— Я рад тебя видеть. Следи за багажом, ты выше меня. У тебя много чемоданов?
— Два. И чехол с одеждой…
— Зачем же ты сдала его в багаж? Нужно было взять чехол в салон. Вещи, очевидно, измялись…
— Ты не рад меня видеть?
— Я рад.
Нет, он не был рад ее видеть такой. Он все время на нее поглядывал и думал, что сейчас ей вполне можно дать тридцать пять лет. Писатель терпеть не мог женщин после тридцати пяти, и не столько их внешность его угнетала, как их цинизм. В тридцать пять и после, верил писатель, женщина разочарована, лишена иллюзий и жадна до удовольствий. Он не рад был видеть Наташку не Наташкой.
В свете неярких, искажающих формы и объемы действительности фонарей они вышли, все нагруженные, из фанерных лабиринтов в цементные, и потом в мерзлый ноябрьский воздух. Там тоже были плохие фонари, цемент, асфальт, ступени. Затем появилась дорога с медленными, но многочисленными автомобилями и красным пятном светофора. Писатель с самым тяжелым чемоданом переметнулся усилием воли на другую сторону дороги. Джоан в старой длинной шубке, Володя в расстегнутой клетчатой куртке, опухший от изнурительной работы опустошения полугаллоновых бутылей с водкой, и Наташка, в темных очках и жестко топорщащихся на спине красных жабрах куртки, замерли под светофором, прямо под красным пятном. Сзади, рядами, уменьшаясь и темнея, стояли массы рода человеческого. Он посмотрел некоторое время на показавшуюся ему совершенно чужой тройку и пошел, не дожидаясь их, вдоль проволочного забора ко входу в паркинг. — Какой же я до сих пор еще идиот! Почему я решил взять эту женщину с сигаретой меж прокуренных пальцев в свою жизнь? В последние годы ведь встречал я несколько женщин куда более достойных. Почему она?» — Он был уже на основном проспекте паркинга, когда пришел к выводу, что виною всему Венис-бич, два графина белого вина и калифорнийское солнце.
«Ну ничего, все еще поправимо, — подумал он, — Как-нибудь, не обижая ее, но я от нее избавлюсь.»
Они нашли автомобиль и в молчании погрузили в него вещи. Затоптались. Увидев, что все трое ждут от него приказаний, он указал Наташке на переднее сидение рядом с Володей, а Джоан усадил рядом с собой на заднее.
— Тебе там будет удобнее, Наташа. В самолете ведь было не вытянуть ног.
— Да, было тесно, — стесняясь, сказала она.
— Ну, поехали? — спросил повеселевший Володя, может быть, предвкушая скорое прибытие к полугаллону водки, в которую он положил лимонные корки.
И они поехали под темным небом и синими фонарями, как под низкой крышей, минуя совсем невероятные пейзажи. Когда они выезжали из лабиринта аэропортовских улочек на большой хайвэй, с обочины дороги поднялись тысячи неизвестных птиц. Закричав одновременно, птицы все метнулись в одну сторону, как дождь, отогнутый вдруг ветром. Джойнт в руке Джоан прочертил красный пунктир по направлению к Володе.
— Возьми, тебе необходимо это, — сказала поэтесса ласково.
Писателю стало не по себе от проявления чувств одной илистой рыбы к другой. Увлекаемый примером, он положил руку на холодную шею сидящей впереди Наташки. Шея благодарно сжалась.
Первую ночь в Нью-Йорке им пришлось провести в Бруклине. Писатель ненавидел все бюро Большого Нью-Йорка, кроме Манхэттена, но так случилось. На три дня оказалась свободной квартира коротконогого хозяина автомобиля, в котором компания ездила встречать Наташку. Они могли поехать с коротконогим в Вермонт, посетить общего друга писателя, но, взвесив все «про» и «контра», писатель предпочел Наташку полдюжине людей, с которыми пришлось бы несколько дней непрерывно общаться.
Коротконогий с женой уехали, и они оказались в большом пятикомнатном сарае. Задняя часть сарая выходила на до сих пор зеленую поверхность лужайки, которую в те три дня несколько раз то избивал скучный дождь, то заковывал в хрупкий лед холод. Посвистывали радиаторы. В холодильнике у коротконогого было несколько яиц, один помидор и почему-то кофе. В доме был телевизор и с десяток книг. Фотография коротконогого в детстве стояла на комоде. В детстве коротконогий выглядел совсем кретином.
«Рай для бедных», — думал писатель, оглядывая квартиру. Рай находился на углу улицы Трех Молотков и Главной улицы.
Мебель была изготовлена из дерева, живо напоминающего пластмассу, или наоборот. Большой стол писатель из любопытства попытался ковырнуть ножом, но нож отскочил от материала неизвестного происхождения, не оставив и царапины. Такими же громоздкими и тяжелыми были и стулья. На стульях и столе имелись украшения в виде кружочков, листиков и петелек, каковые полагается иметь на живой и теплой деревянной мебели, но, ковырнув и их ножом, писатель понял, что украшения не вырезаны, но вылиты, как льют чугунные болванки в литейном цеху.
Самой почитаемой книгой в доме была, несомненно, телефонная: вся в пометках, изнасилованная загибами и закладками, торец исчернен руками коротконогого и его жены. На журнальном столике, сплетенном из искусственных же прутьев, хранился комплект перемешавшихся страницами русских эмигрантских газет. Самое почетное место в газетах занимали некрологи. Удивительную полужизнь вели коротконогий и его жена. Ни одного милого, обласканного предмета не обнаружил писатель во всей квартире. Было много одежды и обуви во вместительных больших шкафах, множество постельного белья — одеял, подушек, простыней. Но неуместные скопления эти напоминали скорее склад, но никак не живые, общающиеся с человеком вещи.
С квартиры писатель переместил внимание на Наташку. Она была молчаливой, грустной и грубой. Не агрессивно-грубой, но чем-то напоминала квартиру коротконогого и весь Бруклин. На ней были грубые желтые сапоги. Толстые подметки, крупный грубый каблук, высокое (кожа с порами, свиная) голенище. В свиные сапоги скрывались кожаные, цвета грязного городского цемента, брюки, утяжеляющие ее.
Торс Наташки покрывал старый свитерок с расстегивающимся воротом. Волосы, отрастающие, обнажили на пару инчей свое настоящее русое происхождение, оставаясь на другое пять инчей тускло-блондинистыми. Не нравилась писателю Наташка. Трудно было поверить, что это та девушка, которая еще месяц назад представлялась писателю Тарзанихой и тигром. Они все больше молчали.
Постель их опять была на полу (в настоящую постель они впервые попали уже в его квартире в Париже) в пустой комнате. Единственной мебелью, кроме матраса, был секретер из поддельного, как стол и стулья в ливинг-рум, дерева. На секретере находились сломанная пишущая машинка и второй экземпляр телефонной книги. На полке секретера стояли еще телефонные книги всех нелюбимых писателем бюро Большого Нью-Йорка, томик стихов Мандельштама и мстительный, ядовито-красный томик воспоминаний о Сталине Авторханова.
В постели они больше лежали порознь с закрытыми глазами и думали. Они делали и любовь, но грустно и безрезультатно. Они возились, вздыхали, делали все нужные движения, которые необходимо совершать, но души в этих движениях содержалось еще меньше, чем в движениях, которые они совершали в Лос-Анджелесе, на полу в квартире человека, похожего на Ал Пачино. (Владелец нью-йоркского пола был похож физиономией на наглую лошадь.)
Однажды, взяв Наташкину грудь в руку, писатель почувствовал, что совершает преступление. Не то нехорошее-запрещенное секс-действие, которое «нельзя» и все же именно поэтому необыкновенно сладко совершить, но по-человечески нехорошее, как скажем, поманить ребенка конфетой и, не дав ему конфеты, ударить его по голове трубой. Есть вещи, которых не совершают даже самые злые люди. Писатель выпустил из руки обожженную грудь девушки, пробормотал «Джизус факинг Крайст!» и встал. Голый, он пошел в ливинг-рум, включил ТиВи и сел в кресло. Тупо глядя в неприятную рожу диктора, хвастливо читающего американские местные новости, он поклялся себе, что возьмет эту женщину в Париж. Потому что, несмотря на все гадости, которые тебе сделали люди, иногда, один раз во много лет, все же нужно быть человеком. Просто так. Ни для кого, но для себя. «И меня совершенно не заботит, что она обо мне думает. И тем более, что она мне совсем не нужна. Значит, я не ищу своей выгоды!» Глядя в ТиВи, писатель попытался было расколоть себя и найти возможно скрываемую им выгодность приезда женщины в свиных сапогах в Париж. И не нашел.
— Может быть, пойдем в магазин? — спросила она, выйдя из спальни, одетая именно в свиные сапоги и все ненавидимые им одежды. — Купим еды, вина.
— Пойдем в магазин.
Они ели, пили, грустно лежали на матрасе. Писатель смотрел ТиВи по множеству часов. Наташка ходила по квартире хмурой тенью, много спала, иногда присоединялась к нему у ТиВи. Было непонятно, почему она не бунтует. Может быть, потому что ей нельзя было с ним ссориться. В Лос-Анджелесе она была сильна уже одним сознанием того, что может снять телефонную трубку, позвонить мужчине и отомстить писателю, выспавшись с другим самцом. Здесь, в Нью-Йорке, у нее практически не было знакомых… Не умея быть суровым и не желая быть суровым, суровый по необходимости, он решил снять с нее часть гнета и позвонил приятелю Кириллу. Кирилл знал, как следует развлекаться, и развлекался очень часто. Писатель решил развлечь Наташку.
— Конечно, приходите, — сказал Кирилл. — У меня есть трава. Есть бутылка виски. Выпьем, покурим, потом что-нибудь придумаем.
Она обрадовалась, когда узнала, что они покидают Бруклин, и телевизор, и фотографию коротконогого в детстве. Она впервые, может быть, улыбнулась. Он, запирая дверь, выходя последним, даже украдкой с отвращением плюнул на прощанье в обширное помещение, где происходила полужизнь коротконогого, замаскированная под жизнь, но не жизнь. Только телевизор он обласкал взглядом. Телевизор, к которому люди его класса несправедливы. Милый телевизор, скрасивший ему эти трудные дни. Причмокнув губами, он послал «мозгопромывочной машине» воздушный поцелуй.
У Кирилла скрещивались на мольберте две ржавые шпаги с тусклыми рукоятками. И шпаги и мольберт Кирилл нашел в мусоре. Окно Кирилла освещало желтое зимнее солнце, проникающее с 49-й улицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31