А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сапоги я отставляю в сторону. Тем более что они мне жмут в подъеме и я по полчаса снимаю их, когда возвращаюсь с танцев. Остальные вещи завязываю в вещмешок.
– Отдашь Золотареву, – говорю я Мишке Каргаполову. – Пусть у себя положит.
Тот кивает головой. Ванька Золотарев, хозяйственный парень и мой друг, отвечает по совместительству за отрядную каптерку. Она у него в самолетном ящике, где хранятся учебные парашюты. Там же лежат и личные вещи курсантов.
– Это тебе, Кульбас!
Даю Мишке Каргаполову нож с наборной ручкой из цветного плексигласа. Такие делает только механик Кочетков из второй эскадрильи. А у меня есть другой, иранский нож еще от прежней моей службы.
Базарчик тут небольшой: полдесятка стариков сидят с поставленными на землю мешочками с кишмишем, русский дед продает зеленый чилим стаканами, женщины с мацони и лепешками. Тут же крутятся люди, большей частью известные нам. Возле меня сразу появляется Сенька Кривоглазый с дурными зубами.
– Эй, курсант, сапоги твои?
Он начинает мять кожу, щелкает ногтем по подметке, заглядывает в голенища. Наши ждут в стороне, у часовой мастерской.
– Полкуска даю!
Я забираю сапоги, поворачиваюсь к нему спиной. В полторы тысячи мне самому они обошлись. Сапоги почти не ношенные. А он третью часть за них предлагает.
– Эй, триста пятьдесят бери. Видишь, туфта на подошве, картон!
Маленький человек на костыле с нашивкой за ранение теребит мои сапоги. На подошву я отдал крышку от полевой командирской сумки еще довоенного образца. Там кожа такая, что пуля не берет.
Подходит еще третий, в тюбетейке:
– Ну, бери четыреста, больше не дадут!
Это нам знакомо. Барыги все заодно. Они теперь на Сеньку Кривоглазого работают. Больше никто не даст. Чуют, что мне безразлично, как продать сапоги. Однако не за такую же дешевку. Пусть за дурака меня не считают.
– Пошли в старый город! – говорю, подходя к своим.
Валька нерешительно смотрит на солнце.
– Пошли, чего там. Времени – весь день до вечера! – замечает Кудрявцев.
Мы уходим с базарчика. И тут опять появляется Кривоглазый.
– Эй, Тираспольский, шестьсот даю. Цена настоящая. По дружбе только. – Он простодушно смотрит здоровым глазом. – Я всех вас знаю, ребята. И тебя, Титов, и Ваньку Золотарева, что с вами ходит. Старшина ваш Рашпиль – друг мне хороший.
Ах ты, сука… Это он дает понять, что сапоги толкаем, наверно, левые, с казенного склада или снятые с кого-то. На неприятности намекает.
– Оборвись! – говорю ему.
Он смотрит в лицо мне, Вальке, оглядывает всех, втягивает голову и делает шаг назад.
– Я же ничего. По дружбе, ребята…
С нами опасно связываться, это он знает. И понимает теперь, что зарвался.
– Иди, – очень тихо говорит Валька. – Ну, слышишь…
Барыга пятится и пропадает в толпе.
По камушкам мы переходим речку. Сейчас осень, воды в ней немного, и арбы переезжают по дну, не замочив колес. Потом идем садами, через большое поле. Женщины, закутанные платками, в цветастых платьях, что-то делают в пожухлом хлопке. Их немного в рядах. И еще дети. Дома тут стоят далеко друг от друга, и на плоских крышах видны желтые и красные прямоугольники. Это сушится курага, персики. Во дворах на натянутых между столбами нитях висят нарезанные пластами дыни. В воздухе стоит горячий и сладкий запах гниения.
Проходим мельницу на большом арыке. Мутная вода спокойно вытекает из-под широкого дувала. Лишь один раз, проходя здесь, видел я, как она работала, и вода тогда бурно кружилась, подмывая берега. Сразу за мельницей я чуть заметно поворачиваю голову. По ту сторону арыка площадка и растут два больших старых тутовника. Плодов уже не видно среди листьев. Они были здесь в начале лета, и деревья стояли, усыпанные черными жирными ягодами.
Знакомый гул слышится над деревьями. Мы поднимаем головы. Серебристая машина с номером «14» на боку проносится к дальним телеграфным столбам, где проходит железная дорога.
– Шамро полетел, – говорит Валька.
– Чего он так рано?
– Комэска за чем-нибудь послал.
Мотор вдруг стихает, и машина, став чуть боком, резко парашютирует, проваливается куда-то в сады. Ну да, по посадке виден Шамро, инструктор из третьей летной группы.
Словно по команде мы трое: я, Шурка Бочков и Кудрявцев, поворачиваем головы и смотрим в ту сторону, откуда прилетел Шамро. Там, за двенадцать километров от центрального аэродрома, разлетка, учебное поле. Видно, как в ближней к нам зоне кто-то выполняет боевой разворот. Маленькая светлая точка все быстрее летит к земле. Потом по КУЛПу – газ до отказа, ногу с педалью вперед, ручку к себе и в ту же сторону. Только плавно… скорость, стрелка, шарик… Светлая точка опять медленно плывет в белом от жары небе, набирая высоту.
На базаре в старом городе я сразу продаю сапоги.
– Нич пуль? – спрашивает у меня высокий старик в теплом синем халате.
– Бир мин беш юз сум, – говорю я.
Старик приподнял сапоги за голенища, мельком посмотрел на подошву.
– Вир мин.
Старику, наверно, за семьдесят. Халат распахнут и под белой холщовой рубахой видна могучая загорелая грудь. Мы встречаемся с ним глазами.
– Бери, ака, – говорю.
Старик отсчитывает мне тридцать три красных тридцатки и десятку, заворачивает сапоги в платок, кладет на высокую арбу.
– Эй, бала! – слышу, когда иду уже к своим. Возвращаюсь, не понимая, в чем дело. Старик достает из мешка на арбе кишмиш и в сложенных вместе ладонях протягивает мне. Я снимаю пилотку, и он сыплет кишмиш туда. Ладони у него твердые, коричневые от солнца. Он смотрит на остальных, стоящих в стороне, и досыпает еще одну пригоршню. Пилотка полна до краев.
– Рахмат, ака! – говорю.
Старик поворачивается спиной, поправляет мешки на арбе и больше не глядит в нашу сторону. Мы рассыпаем крупный черный кишмиш по карманам и идем в ряды.
Сегодня день не базарный, но народу достаточно. Накупаем гору лепешек, халвы, мешалды в больших пиалах, едим, сидя у арыка, макая горячие лепешки в густую белую массу.
– Может… возьмем?– говорит Кудрявцев.
У Со плоская английская манерка с крышкой. Я иду в магазин, и мне за триста рублей наливают что-то желтое, пахнущее остро и приятно. По очереди мы пьем из крышки. Пью я, наверно, третий или четвертый раз в жизни. Меня это почему-то нисколько не берет. В пятнадцать лет пришлось мне впервые выпить поллитра водки на троих. Было это за месяц до войны. Нам в спецшколе как раз выдали форму. Пили мы из горлышка. Тогда я даже не понял, что выпил: воду или что-то еще. Вкуса в этом я до сих пор не понимаю. Но то, что пьем сейчас, сладкое и пахнет печеньем. Мать, когда пекла что-то в день моего рождения, клала в печенье ваниль…
Валька Титов смотрит на солнце, потом на «Омегу» на своей руке. Пора двигаться. Когда идем назад, над нами опять пролетает Шамро – в обратном направлении. Пять дней назад привезли бензин, и летают сейчас у нас в две смены, до вечера. С нашими из эскадрильи я уже вчера попрощался…
По дороге на минуту отхожу в сторону, к почте, опускаю в ящик два письма: одно родителям, другое… другое той, которую люблю. Про то, что случилось, ничего, конечно, не пишу.
Возле штаба проходим, как положено: сопровождающие с оружием сзади, Валька Титов впереди, мы трое посредине. Потом сворачиваем в боковую улицу и опять идем как придется. Листья из-за дувалов касаются моей головы. Совсем близко вдруг слышен паровозный гудок. Выходим из садов прямо к вокзалу.
Так и есть. Надька и Ирка ждут уже в станционной беседке.
– Твои! – с легкой насмешкой говорит мне Кудрявцев.
Я оставляю своих, иду к ним. Девочки наперебой начинают говорить, что сорвались с химии и уже три часа ожидают здесь. В штабе Мишка Рыбалко сказал им, что мы ушли еще утром.
– Поезд через полтора часа, – говорю я.
– Опаздывает на пять часов, я узнавала! – сообщает Ирка.
У нее перевязанный ленточкой пакет с чем-то там. У Надьки в мешочке яблоки. Это из ее сада. Надька живет рядом со штабом, на второй улице. Там как раз тупик и темнота между деревьями.
Мне неловко с ними, когда они вместе. Я целовал сначала одну, потом другую, и обе знают об этом. И о Тамаре Николаевне, наверно, знают. Все, что делается в школе, известно в городе. Уж Ирка наверняка знает.
До вечера сижу с ними в беседке, потом прогуливаемся по перрону. К Кудрявцеву тоже пришла женщина с кольцом на руке, пышная, с голубыми, навыкате глазами. Платье на ней с бантом.
– У нее корова два ведра в день молока дает! – насмешливо шепчет Ирка, и черные татарские глаза ее искрятся в темноте.
Поезд все опаздывает, и Кудрявцев с женщиной уходит на время в пристанционные сады. Потом возвращаются. Девочки молча наблюдают за ними. К Шурке Бочкову никто не пришел.
Прогремел в очередной раз маршрутный с нефтью, и тут же зазвонил колокол. Пассажирский, поезд подкатывает медленно. Долго, со скрипом дергаются вагоны, пока окончательно останавливаются. Со всех сторон лезут с узлами, ящиками, корзинами. Проводники с жезлами и ключами в руках стоят на ступенях, загородив двери. К нам это не относится. Валька прикладом отодвигает здоровенного проводника в сторону. Маленький Со прижимает его к стенке. У проводника багровеет лицо, торчком встают черные усы.
– Воинский – третий! – кричит он.
– Ладно, скажешь, когда спросят!
Проводник косится на голубые погоны с широкой золотой каймой по краю. Курсантов знают на дороге.
– Купе освобождай!
– Откуда купе, товарищ? Все занято.
– Найдем!
Мы знаем, где искать. Обычно это первые купе от служебного. Так и есть. Все там доверху заставлено одинаковыми ящиками, в проходе лежат тяжелые мешки. Двое каких-то – один в теплых фетровых сапогах; другой в кепке с наушниками – расположились внизу, пьют в полутьме чай с бубликами. Видно, что едут издалека. Берем тяжелые корзины с верхних полок, бросаем в проход. Туда же летят мешки, что под ногами.
– Освобождай!
Те смотрят с испуганным удивлением. Проводник делает им знак, тихо говорит что-то. Втроем они начинают перетаскивать мешки и корзины куда-то в другое место.
– А это пусть тут полежит, ребята! – искательно говорит барыга в фетровых сапогах.
– Не беспокойся, дядя, охранять будем.
Под полками и наверху остается еще целая тонна груза. Что-то прибыльное везут. Ну, да нам лишь ночь переспать: полок – хватит. Пока что выхожу из вагона.
Надька и Ирка стоят, не уходят, хоть давно уже стемнело. Стою с ними еще полчаса, пока не проходит встречный. Наш поезд наконец трогается. Вагоны плывут мимо, а я не знаю, что делать. Потом решительно обнимаю Надьку, целую. Она прижимается ко мне, губы у нее мягкие, послушные. Теперь я целую Ирку. Губы ее дразнят, чуть покусывают…
Вагоны уже мелькают мимо один за другим. Бегу, хватаюсь за ручку какого-то тамбура, подтягиваюсь и машу рукой назад, где светлый удаляющийся перрон. Минут через пятнадцать на полустанке между двумя сблизившимися горами перебегаю в свой вагон. Там уже светло, проводник ввинтил лампочку напротив нашего купе. В проходе, на сидячих местах спит какой-то мужик с брезентовым портфелем, с другой стороны – девушка. Отвернувшись, она смотрит в темное окно. Я ее сразу приметил, когда зашли в вагон. Светлые волосы с челкой, платье в горошек, жакет. И наведенные карандашом брови.
Студентка: из Ташми или Фармина.
Мы начинаем ужинать: достаем из вещмешка сухую твердую колбасу, хлеб, сахар. Я все гляжу на девушку: что же видит она в темном окне? Такое же купе отражается в нем, и все мы там сидим, едим колбасу. Что-то вдруг словно толкает меня под руку. Я вижу там, в окне, как девушка сглатывает слюну…
Валька и Со перестают есть, смотрят в ту же сторону. Быстро вынимаю из вещевого мешка еще колбасу, режу хлеб.
– Девушка, – говорю, но она не поворачивает головы, и я трогаю ее за локоть.
Она высокомерно смотрит на нас.
– Пожалуйста… с нами, за компанию.
– Спасибо, я не хочу!
И не глядит на расстеленную газету. Я беру хлеб с колбасой, сую ей в руки.
– Возьмите, что же вы!
– Нет-нет!
Девушка отталкивает мою руку, но я больно сжимаю ее пальцы, заставляю взять этот хлеб с колбасой.
– Спасибо…
Она начинает есть, откусывает маленькие кусочки. Слезинка скатывается у нее по щеке, растворяя черную краску в уголке глаз. Мы молчим, уничтоженные. Нам стыдно, хоть мы ни в чем не виноваты. Господи, это так тяжело – видеть голодную девушку.
Потом я стою с ней у другого окна, возле веников и бака с водой, стою всю ночь напролет. Ее зовут Люда, и она из Ташми, со второго курса. Едет к тете в Самарканд, верней, это сорок километров еще за Самаркандом. Билетов сейчас не достанешь. В Урсатьевской ее высадили, и четыре дня она ночевала на станции, не могла попасть на поезд. А хлеб в Ташкенте выдают по карточкам только на день вперед. И продать было нечего…
Да, продать ей нечего… У нее пустая сумка в руках. Девушка красивая, мне кажется, очень красивая, и в другое время, особенно вот так, ночью в поезде, я обязательно вел бы себя иначе. Но не теперь. Мы стоим с ней у окна, прижавшись плечами, и тихо рассказываем о себе друг другу. Я не дотрагиваюсь даже до ее руки, чтобы она чего-то не подумала. Наши долго не спят, поглядывают на меня с девушкой.
Долго стоим на какой-то станции. Водонапорная башня видна в темноте, рядом деревья, и вдруг понимаю, что это за места. Сейчас тут совсем тихо, ветра нет и в помине. Лишь три или четыре огонька проступают в спящем поселке. Только неделю назад уезжал я отсюда на открытой товарной площадке. Кто-то стоял у водонапорной башни. Комбинезон и шлем были на мне…
Утром в Самарканде все мы выходим на перрон. Девушка среди нас с буханкой хлеба и банкой тушенки, которую мы дали ей. По очереди прощаемся с ней за руку. Она все стоит и смотрит вслед поезду. Мы машем ей руками из окна, из тамбура…
Уже днем за голыми, поросшими колючкой холмами сияет вода и какие-то строения на том берегу. Такое здесь бывает под горячим, ослепительным солнцем. Но мы знаем, что это не мираж, и молча смотрим в окно. Это водохранилище, то самое.
Медленно ползет поезд между холмами, и полчаса еще проходит, пока наконец показывается станция. Мансуров и Мучник поедут дальше. У Мучника родители где-то, не доезжая Бухары, а у Мансурова мать в Чарджоу. Потому и напросились они в сопровождающие Мы же сходим на горячий, залитый асфальтом перрон.
Комендантский патруль проверяет у Вальки Титова документы. Лейтенант в повседневных погонах мельком глядит на нас.
– Сегодня уже до места не доберетесь. Можете тут оставаться. Только чтобы на базаре не болтаться!
Лейтенант строжится, как по-настоящему. Валька даже не отвечает ему, забирает документы, и мы идем дальше. Все, кто сошел здесь с поезда, сплошь военные. На вокзальной площади кипит торговля: толкают все с себя – сапоги, шинели, белье – в обмен на всякую рвань. К нам тоже подкатываются: «Махнем, солдат… Сотню приплачиваю. Тебе все равно сменят!» И кивают на гравийное шоссе, что идет от станции. Мы знаем: это дорога на водохранилище. Только не являться же нам туда кусошниками.
На привокзальном базарчике покупаем лепешки, самсу и холодец с непонятным белым наваром по краям тарелки. Сидим и едим тут же, в тени.
– Из ишака делают. Чеснок добавляют, и вкусно, – говорит Шурка Бочков.
Кудрявцев жует лениво:
– Это еще ничего. Знаешь, ногти находят…
Аппетита у нас не убавляется.
Отдыхаем в садике на площади, лежим под чахлыми пыльными кустами. К вечеру переходим в вокзальную чайхану, устраиваемся на свободное место у стены. До войны тут, видно, был склад. Длинный сарай с деревянными стенами тонет изнутри в мутной полутьме. На нарах у стен и на тахте посредине сидят и лежат люди. Многие, как мы, армейские. Тут же семьи с детьми, какие-то женщины с потухшими глазами. Некоторые пьют чай. В углу при свече играют в карты.
Лампочка горит лишь на одной стороне, у двери. Там на деревянном помосте стоит самовар на полдесятка ведер. Здоровенный чайханщик льет кипяток из крана в большие и малые чайники. Двое помощников, мальчик в больших галошах на босу ногу и старый польский еврей с пейсами и неподвижным, как маска, лицом, разносят чайники, собирают зеленые трехрублевки.
Чайханщик словно бы и не смотрит в сгустившуюся тьму зала, но все видит. Между нарами идет торговля: из-под полы предлагают часы, кольца, белое английское мыло из Ирана. Самогон носят в корзинах, прикрытый тряпками. Гонят его из белой сахарной свеклы, бурты которой стоят вдоль путей.
Позже появляются женщины, подсаживаются к компаниям, заговаривают с солдатами.
– С маслокомбината, – говорит мужик с вывороченными губами. – Смена у них кончилась.
Возле чайханщика появился милиционер: как видно, пришел из дежурки при вокзале. Они мирно о чем-то разговаривают. Я с интересом смотрю на него, давно почему-то не видел милиционера. Как-то мало их стало в войну. А тот пьет чай и поглядывает на тахт, где старый терьякеш с невидящими глазами разговаривает сам с собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15