А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Версия о мстителях из Офира – одна из них. Я выбираю ее».

ГЛАВА 7.
Н о удивительнее всего, что я никак не могу вспомнить, откуда попала мне в голову эта легенда?
А. Чехов. Черный монах
Николай Степанович не слышал. Он уже взобрался па подоконник, встал в полный рост па самом краю в открытом окне и смотрел вверх сквозь свои маленькие реголитные очки, прикрывшись ладонью от солнца, будто выискивал что-то в белесых небесах.
– Вы про птицу, про птицу расскажите, Николай Степанович, – сказал ему майор Нуразбеков.
– Где-то я читал: есть черноперая птица Мовоцидиат, – ответил тот могильным голосом.
– Слышали про птицу. Где же вы про нее читали? – спросил майор.
– У Сигизмунда Кржижановского.
– Хорошо, я запрошу Москву, вам найдут эту книгу.
– У птицы широкие крылья, а ног нет. И как бросило ее в воздух, все летит и летит, а снизиться не может. Опадают крылья. Усталью застлало глаза, но птице – Мовоцидиату – лететь без роздыха. Пока до смерти не долетит.
– Шестой этаж, – с ужасом прошептал Гайдамака.
– Считайте, что седьмой – мы ведь на чердаке, – равнодушно напомнил майор. – Николай Степанович! Подождите, не прыгайте! А теперь про черного монаха, который у Чехова… Про черного монаха расскажите! Специально для командира, он не слышал.
– Это было тысячу лет назад, – с той же мертвой интонацией, что и про птицу Мовоцидиат, начал рассказывать Шкфорцопф, не слезая с подоконника. – Какой-то монах, одетый в черное, шел по пустыне, где-то в Сирии или Аравии, или черт те где… За несколько миль до того места, где он шел, рыбаки видели другого черного монаха, который медленно двигался по поверхности озера. Этот второй монах был мираж… От миража получился другой мираж, потом от другого третий, так что образ черного монаха стал без конца передаваться из одного слоя атмосферы в другой и теперь блуждает по всей Вселенной, все никак не попадая в те условия, при которых он мог бы померкнуть. Быть может, его видят теперь где-нибудь на Луне, на Марсе или па какой-нибудь звезде Южного Креста… Ровно через тысячу лет после того, как монах шел по пустыне, мираж опять попадет в земную атмосферу. Тысяча лет уже на исходе… Черного монаха мы должны ждать не сегодня-завтра…
– У вас отличная память, Чехова шпарите наизусть. Послушайте, Шкфорцопф… Да не торчите в окне! Ну, как хотите, – сказал майор, глядя не на Шкфорцопфа, а в глаза Гайдамаке. – Вы же не Шкфорцопф.
– А кто я? – заинтересовался Шкфорцопф.
– Вы же были расстреляны в ЧК, Гумилев?! – с вопросительным утверждением воскликнул майор Нуразбеков, но воскликнул благожелательно, не угрожая, чтобы не спугнуть. – Не помните? Вспомните: замели вас на базаре с мешком селедки.
– Нет, отпустили.
– Что «нет, отпустили»? Арестовали вас с мешком селедки или нет?
– Да.
– И отпустили?
– Да.
– Вот ваше архивное «Дело». Вот, вот, вот… Фальшивые документы на имя Скворцова и Шкфорцопфа. Вас замели и расстреляли.
– Нет. Да. Замели. Потом отпустили.
– С вами там еще проходило восемьдесят человек по участию в офицерском заговоре.
– Да, были. Всех расстреляли. Меня – нет.
– Почему?
– Я ушел.
– Улетели?
– Да, на Луну.
– Так. С селедкой?
– He помню. Да, с селедкой. Селедку выпустил. В Море Спокойствия.
– Уплыла?
– Поплыла.
– С вами невозможно говорить.
– А кто вы такой? – спросил Шкфорцопф.
– Вечный следователь, – вздохнул Нуразбеков.
– Я от вас и ушел. И сейчас уйду.
– Я знаю. За вас я спокоен. А вот что прикажете делать с Командиром?
– Не мне вас учить, Нураз. У вас много методов. Ну, пока, я пошел.
– Стихи напоследок, Николай Степаныч! Ну! По-гумилевски!
Николай Степанович задумался па секунду и грустно сказал:
– Нет, Нураз, нет. Стихи для меня остались в другой реальности.
Эта секунда отвлекла его от шага вниз. Внизу завизжали автомобильные тормоза.
– Ну вот, колесо оторвалось. И покатилось, – сказал Шкфорцопф, глядя вниз. – Совсем одурели но такой жаре. Колеса теряют.
Нуразбеков поднялся и подошел к окну.
По Карла Маркса катилось колесо – оно с искрами сорвалось с какого-то автомобиля, автомобиль въехал в бордюр, колесо катилось навстречу идущему транспорту, все тормозили, ныряли в стороны от колеса, пихали друг друга в зады, выходили из машин и смотрели па это колесо – колесо подумало-подумало, повернуло вниз па ул. Чичерина и никак не хотело падать, – хозяин колеса гнался за ним – но колесо докатилось вверх чуть ли не до Канатной и, набирая скорость, покатилось вниз – хозяин едва увернулся, – опять выкатилось ина Карла Маркса и покатилось к вокзалу.
– А докатится ли оно до Петербурга? – философски спросил Нуразбеков, высунув голову между ногами Шкфорцопфа.
– Никуда оно не докатится, – мрачно ответил Шкфорцопф. – Простое колесо, не гоголевское. Обычная ньютонова механика. Вот только падать не хочет.
– Я так ие думаю, – сказал Нуразбеков и похлопал Шкфорцопфа по колену.
Шкфорцопф оторвал ногу от подоконника.
У Гайдамаки в глазах почернело, будто в окне перед ним стоял тот самый черный монах. Он хотел отвернуться, чтобы не видеть, как Николай Степанович делает шаг в пропасть – вниз с седьмого этажа на расплавленный одесский асфальт, – как вдруг черный монах схватил его за горло и стал трясти, как мешок с картошкой. Весь изысканный обед с «Климентом Ворошиловым» в придачу в непреодолимом спазматическом водовороте поднялся из его желудка, как вода в засоренном унитазе, и Гайдамака, не успев даже зажать рот руками, вытаращил глаза, выблевал все свое внутреннее содержимое под стол и на ноги майора Нуразбекова и потерял сознание.
ГЛАВА 8. Пролог к эпилогу
Если ты знаешь, что делаешь, работая в субботу, будь благословлен; но если не знаешь – ты проклят, как преступающий закон.
И. Христос. Апокриф

НЕСКОЛЬКО АВТОРСКИХ СЛОВ ПО ПОВОДУ ЭССЕ СОМЕРСЕТА МОЭМА «ВТОРОЕ ИЮЛЯ ЧЕТВЕРТОГО ГОДА»
И наконец, настоящей сенсацией оказалась находка в архивах КГБ компрометирующих материалов па Антона Павловича Чехова – эти документы были даже выделены в отдельное «Дело Чехова».
Автор романа в заботах о композиции «Эфиопа» (так называемой «архитектонике»), отказавшись от идеи прямо ввести в текст изложение литературного эссе Сомерсета Моэма «Второе июля четвертого года», которое напрямую перекликается с «Эфиопом» и даже разъясняет его, считал абсолютно необходимым опубликовать это эссе в ПРОЛОГЕ романа, но т. к. относительно законное место ПРОЛОГА оказалось занято ПРЕДИСЛОВИЕМ, то в распоряжении автора остался один ЭПИЛОГ, который начнется после следующей ГЛАВЫ. Автор еще раз повторит мысль о принципе относительности в литературе, которую высказал в ПРЕДИСЛОВИИ:
«Когда я понял, – рассказывал Эйнштейн, – что человек, летящий с крыши, остается неподвижным относительно здания, во мне все оборвалось, со мною говорила сама Природа, мне захотелось залезть на крышу и провести этот эксперимент». Эйнштейн так и не прыгнул с крыши, чтобы проверить теорию относительности, но в литературе – почему бы не прыгнуть с крыши и не поставить рядом ПРОЛОГ с ЭПИЛОГОМ, которые все равно останутся неподвижны по отношению друг к другу.
Это эссе С. Моэма на английском языке с примечанием «для англичан, изучающих русский язык и литературу» и с подстрочным русским переводом было найдено в архивах КГБ в том же несгораемом сейфе с «Делом» Акимушкииа – Нуразбекова. Оно было приобщено к «Делу», потому что С. Моэм внес в биографию Чехова необходимые дополнения в свете ранее не известных и абсолютно неожиданных документов из Фонда Чехова в Лондоне, которые имеют прямое отношение к «Делу». Подстрочник был выполнен штатным переводчиком КГБ вполне добросовестно, автор «Эфиопа» лишь сократил его и литературно обработал. Цитаты из книги С. Моэма в дальнейшем не оговариваются, примечания переводчика (для высших чипов КГБ, иногда излишне простоватые и подробные, но всегда уважительные к Чехову) даются петитом в квадратных скобках {…}.
Гонорар – Сомерсету Моэму.
ГЛАВА 9. Мотор!
Заблудился я в небе – что делать.
О. Мандельштам
Гайдамака очнулся голым и отмытым от блевоты в какой-то теплой ванне и услышал над собой такие разговоры:
«Люсь, жалко тебе, что ли, ему дать? – говорил майор Нуразбеков. – Смотри, какая красота в ванне плавает! Если по справедливости, если по Фрейду – надо дать. Доктор прописал, Владимир Апполинариевич. Он проверил у Командира мотор – мотор нормально работает».
«Да я же не отказываюсь. Я с Командиром всегда с удовольствием. Но пусть и он со своей стороны зоологией пошевелит, – отвечала Люська. – Он же не стоит, а плавает».
«Ну вот, начинается! – недовольно сказал генерал Акимушкин. – Не шевелится у него зоология. А у тебя все есть для этого, все приспособлено, чтоб у мужика шевелилось. Не он не хочет, а ты не умеешь. Уволю!»
– Чрм… чрм… – прочмокал Гайдамака.
– Стоп, он, кажется, пришел в себя.
Над Гайдамакой склонились Люська, Нуразбеков и Акимушкин.
– Чер… Чер…
– Что, Командир?
– Чертыхается. Давайте, Командир, материтесь, облегчите душу!
– Чрнмрц… – силился сказать Гайдамака.
– Что? Что он говорит? – спросил Акимушкип.
– Фтбл мтч чримрц дпм…
– Что? Что он говорит?
– Все в порядке, Командир, – ответил Нуразбеков. – Матч смерти уже закончился. Три-три. Блохин два гола забил.
– Дался ему этот футбол! – с досадой сказал Акимушкин.
– Ничего, хорошо. Футбол – это воля к жизни.
– Ну, Сашко?… Вставай, поднимайся, рабочий парод! – сказала Люська.
Гайдамаку чуть опять не стошнило.
– В какой вы реальности, Командир? – спросил майор
Нуразбеков.
– На взлет! – пробормотал Гайдамака.
– Вот это разговор! – воскликнул майор Нуразбеков. – Передать по селектору: «Командир приказал: па взлет!» Когда взлетаем, Командир?
– В 21:43, когда Луна взойдет над морем, – пробормотал Гайдамака, абсолютно не соображая, что он говорит.
– Наконец-то! – вскричал генерал Акимушкин. – Где Семэн и Мыкола?! Тащите Командира в люкс!
Гайдамака чувствовал, как его бережно вынимают из ванны, надевают па него теплый махровый халат и то ли ведут, то ли несут по коридору.
– Чому ты такый дурный? – слышал он голоса, как из другого мира.
– Тому що багато думаю.
– Отставить разговорчики! – приказал генерал Акимушкин. – Ну, Люсьена Михайловна, теперь все в ваших руках.
Гайдамаку ввели в комнату с двумя скособоченными окошками, земляным полом, с ободранными обоями на стенах и уложили на дореволюционный кожаный диван с зеркальными прибамбасами. Он уставился на фотографии императрицы Марии Федоровны и Победоносцева.
– Опять потерял реальность… – сказал Нуразбеков.
– А теперь: пошли все вон! – приказала Люська.
И все, кроме Люськи, на цыпочках вышли из комнаты.
– Это ты, Люська? – неуверенно спросил Гайдамака.
– Садись, Командир, – сказала Люська.
– Мы где, Люська? В Севастополе, что ли?
– Садись. Снимай халат. Снимай, снимай. Потом ложись. Полежим. Поспишь. Потом поднимемся. Лететь надо.
Гайдамака сел, вылез из халата, опять лег. Люська перевернулась у него перед глазами, платье сползло с нее, как на американской авторучке, и ему открылся вид на Мадрид – она осталась в чем мать родила со всеми своими обнаженными украшениями.
– Ты что, командир, меня не помнишь? – спросила Люська, впиваясь коготками в его интимные подробности.
Гайдамака вздрогнул.
Он вспомнил Люську. «Траханьки», – говаривал Гайдамака в реальности (ОСЕФ) А. В той реальности он любил это дело, но велосипед – как конь, как женщина, как водка, как всякое серьезное дело – требовал полной отдачи, надо было выбирать: траханьки, водку или велосипед, а Гайдамака уже не тянул сразу па столько фронтов, завалы лбом об асфальт давали о себе знать. Он вспомнил, как Люська его спасла. Однажды ночью остановилось сердце. Он уже лежал бездыханный. Люська выбежала на балкон и вызвала без телефона «скорую помощь» – кричала на весь Гуляй-град: «Горим! Пожар!» Пожарники приехали минут через пять, на удивление трезвые, узнали Гайдамаку и спасли – сделали искусственное дыхание и (главное) налили сто пятьдесят.
– Помню. Вспоминаю… – сказал Гайдамака, напрягаясь всеми фибрами, чтобы помочь Люське.
– Не напрягайся, лежи спокойно. Все у тебя получится, уже получается. Смотри, какой красавец! А себя ты помнишь, Командир?
– Плохо помню, – пробормотал он.
– Провалы в памяти? Черные дыры?
– Да. Пил по-черному.
– Не вспоминай, лежи спокойно. Сейчас он за тебя все вспомнит, у него своя голова есть.
Люська гуляла коготками снизу-доверху, сверху-донизу но гайдамакиному громоотводу, заряжая его энергией {автор напоминает, что намерен оставаться в рамках приличия даже в самых пикантных ситуациях}, и он уже поднимался – поднимался слабо, мучительно, как утром в понедельник поднимается перепивший в праздники уважающий себя работник, которому пора на работу, которому сегодня обязательно надо быть на работе. Главное – не валяться, не разлагаться, а встать! И работать! Вставай, поднимайся, рабочий народ! Подъем! Мотор… Мотор работает. Тяга нормальная. Вставай!… Встает!
Пошел, пошел…
Как вдруг по селектору раздался голос Акимушкина:
«Ну зачем вы такие методы применяете?»
Голос Нуразбекова ответил:
«Это кто меня спрашивает?! Это вы меня спрашиваете?! Вы же сами говорили, что этого африканского слона завалить надо! Доктор приписал, Владимир Апполинариевич: острые ощущения!»
«Да, я несу ответственность. Но зачем же его так спаивать?» «Да мало влили еще! Мало! Я же вам заказал молдавский коньяк! А вы – благородные напитки! У меня язык опух, я весь день – ля-ля и анекдоты рассказываю! У меня руки чесались дать ему в морду! Или член в дверях прищемить. Сразу бы вспомнил, в какой реальности находится!» «Экий вы садист…»
– Вот, сволочи, убить вас веником, не дают спокойно работать, – сказала возбужденная Люська, отрываясь от дела. – Эй там, заткнитесь! Отключите селектор. У него опять все опустилось. И телекамеры выключите, что за охота сексуальные сцены подсматривать? Что, слюни текут? Козлы! Я так не могу работать!
– Извините, Люсьена Михайловна. Работайте спокойно, – последовал ответ, и все отключились.
У Гайдамаки же опять все опустилось.
ГЛАВА 10. Эпилог
Иванов у Чехова застрелился, потому что пьесу нужно было как-то кончать, того требует современная эстетика, Еще немного – и драматурги избавятся от этого стеснения: им разрешат открыто признаться, что они не знают, как и чем кончать.
Л. Шестов «СОМЕРСЕТ МОЭМ. ВТОРОЕ ИЮЛЯ ЧЕТВЕРТОГО ГОДА»
Сейчас еду в «Русскую мысль» просить 500 рублей.
А. Чехов
Эта биография Чехова, написанная С. Моэмом, является хроникой блистательных чеховских побед – вопреки бедности, обременительным обязанностям, мрачной среде и слабому здоровью. Антон был третьим сыном в семье. Его отец, Павел Егорович, человек необразованный и глупый, был жесток и глубоко религиозен. {Необъективная оценка Моэма, другие биографы не столь категоричны.} Чехов вспоминал, что в пятилетнем возрасте отец приступил к его обучению – сек, бил, драл за уши. Ребенок просыпался с мыслью: будут ли его и сегодня бить? Игры и забавы запрещались. Полагалось ходить в церковь два раза в день, дома читать псалмы. С восьми лет Антон служил в отцовской лавке с вывеской: «ЧАЙ, САХАРЪ, КОФЕ, МЫЛО, КОЛБАСА И ДРУГИЕ КОЛОНИАЛЬНЫЕ ТОВАРЫ». Под этим названием лавка и вошла в русскую литературу в одном из его рассказов. Она открывалась в пять утра, даже зимой. Антон работал мальчиком па побегушках в холодной лавке, здоровье его страдало. Когда он поступил в гимназию, заниматься приходилось только до обеда, а потом до позднего вечера он опять сидел в лавке. Неудивительно, что в младших классах Антон дважды оставался па второй год. Одноклассникам он не очень запомнился. Так о нем и писали: никакими особенными способностями не отличался. По-русски это называется «ни то, ни се».
Когда Антону исполнилось шестнадцать лет, его отец обанкротился и, опасаясь долговой тюрьмы, бежал в Москву, где два старших сына, Александр и Николай, уже учились в университете. Антона оставили одного в Таганроге – кончать гимназию. Он вздохнул свободно и «вдруг» обнаружил такое прилежание по всем предметам, что стал получать пятерки по ненавистному ему греческому языку и даже давать уроки отстающим ученикам, чтобы содержать себя. «Разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная».
Через три года, получив аттестат зрелости и ежемесячную стипендию в 25 рублей, Антон перебирается к родителям в Москву и поступает на медицинский факультет. В то время Чехов – долговязый юноша чуть ли не двух метров ростом, у него круглое лицо, светло-каштановые волосы, карие глаза и твердо очерченные губы. Неприятным сюрпризом для Антона явилось то, что он, оказывается, говорил на «суржике» {южнорусский диалект с сильным влиянием мягкого украинского языка, – Разъяснения Моэма для английского читателя}:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36