А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– …Ох, ох, ох, мистер, не надо, не надо! Ох, мистер! Прошу вас, поднимитесь чуток повыше, чтобы в случае чего ваш парашют успел раскрыться! Ну, ну; ну, ну… О Господи! Мистер Сейлз! Заставьте его прекратить!
Репортер посмотрел на мальчика.
– Держу пари на десять центов, что ты еще не потратил те пять, – сказал он.
– Не потратил, – сказал мальчик. – Потратишь тут. Она не позволяет.
– Бог ты мой! – сказал репортер. – Это значит, что я должен тебе двадцать центов. Вот…
Он умолк, обернулся; за ним стоял фотограф, которого он звал Стопарем, вновь отягощенный загадочными и слегка зловещими орудиями своего ремесла, что придавало ему некое сходство с ученой собакой, принадлежащей сельскому врачу.
– Где пропадал, черт тебя возьми? – спросил фотограф. – Хагуд велел мне найти тебя в десять часов.
– Ну вот ты меня и нашел, – сказал репортер. – Мы как раз собираемся зайти в помещение, чтобы потратить двадцать центов. Пошли с нами.
Теперь француз летел над дорожкой вниз головой на высоте примерно в двадцать футов; его голова и лицо под бортом кабины были настороженно-неподвижны, как голова таракана или крысы, высунувшаяся из щели между стенными панелями; ни один волос в его аккуратной маленькой бородке не трепетал, словно весь его облик был отлит в цельном куске бронзы.
– Дудки, – сказал фотограф; возможно, взыграл желчный аспект перевернутой Вселенной, которая видна сквозь прикрытый козырьком объектив или проступает в гримасничающей, нелепо позирующей миниатюре на дне зловонной кюветки в адской аскетической келье, освещаемой красной лампой. – Сейчас этот тип шмякнется бороденкой своей, а ты хочешь лишить меня снимка?
– Вольному воля, – сказал репортер. – Стой, снимай, пожалуйста.
Он повернулся, чтобы идти.
– Погоди, слушай, Хагуд ведь мне велел… – сказал фотограф. Репортер оглянулся.
– Ладно, согласен, – сказал он. – Но быстренько.
– Что быстренько?
– Снимай меня. Покажешь потом Хагуду, когда к нему явишься.
Они с мальчиком пошли дальше; он не вступил в голос, потому что и так все время был в нем.
– …об-рат-ный штопор, друзья; он входит в него по-прежнему вниз головой… ох-ох-ох…
Репортер внезапно остановился и посадил мальчика себе на плечи.
– Так будет быстрее, – сказал он. – Через несколько минут нам обратно.
Они миновали ворота, протиснувшись среди задранных лиц с разинутыми ртами, запрудивших проход. «Вот-вот, – спокойно думал он со слабенькой тихой гримаской, похожей на улыбку, – они же не людского племени. Это не прелюбодеяние; представить себе их совокупляющимися не легче, чем два самолета где-нибудь в темном углу ангара». Одной рукой он придерживал сидящего у него на плечах мальчика, ощущая сквозь жесткое хаки юную недолговечную живую плоть. «Да, разрежь его – и там будет цилиндровое масло; анатомируй его – и окажется, что это не кости, это маленькие клапанные коромысла и шатуны…» Ресторан был переполнен; они не стали тратить время на то, чтобы есть мороженое с блюдца; мальчик взял в руку одну порцию и положил в карман две шоколадки, репортер взял другую, и они стали протискиваться обратно сквозь запруженный людьми проход. Тут ударила бомба, и вновь голос:
– …четвертый номер: гонка без ограничения объема двигателя на кубок Бона, денежный приз – две тысячи долларов. Вы получите возможность увидеть Мэтта Орда в его знаменитой девяносто второй модели «Орд – Аткинсон», в которой он установил рекорд скорости для самолетов, действующих с сухопутных аэродромов; но мало того – в последний момент благодаря содействию Американской воздухоплавательной ассоциации и администрации аэропорта Фейнмана к числу участников присоединился Роджер Шуман, чей самолет вчера при вынужденной посадке перевернулся через носовую часть. Теперь он летит в специально переоборудованной машине, причем переоборудованной самим Мэттом Ордом. Два жеребенка из одной конюшни, друзья, и два пилота такого высокого класса, что мы от души радуемся возможности показать жителям Нью-Валуа и штата Франсиана их захватывающую борьбу…
Они с мальчиком посмотрели на взлет и двинулись дальше. Вскоре он увидел ее – коричневая шляпка, пальто, – подошел и встал чуть позади, одной рукой придерживая мальчика у себя на плечах, в другой держа вторую тающую порцию мороженого, а четыре самолета тем временем вернулись после первого витка: впереди красно-белый моноплан, за ним, немного отстав, еще две машины бок о бок, а Шумана он поначалу вообще не увидел. Потом наконец увидел, выше остальных и сильно в стороне, а слышный ему голос принадлежал теперь какому-то механику и доносился не из репродуктора:
– А Шуман-то, Шуман! Машинка-то у него, видно, резвая; он вдвое в сторону ушел против остальных, – может, конечно, Орд не слишком старается… Черт, почему он так далеко?
Тут голос утонул в реве и рыке: самолеты облетели ближний пилон и, сопровождаемые дружным поворотом словно бы жестко прикрепленных к звуку голов от одного края предангарной площадки к другому, удалились в сторону озера, уменьшились, соблюдая очередность; Шуман, выполнив поворот со скольжением на крыло, но сохранив позицию, все так же летел изрядно в стороне. На подходе ко второму пилону, высившемуся посреди озера, машины сблизились; выстроившиеся не совсем ровной линией, крохотные теперь из-за дальности – Шуман, соблюдая прежнюю осторожность, держался выше и сбоку, – они, набирая перед поворотом высоту, легко порхнули вверх и обогнули пилон. Репортер опять услышал голос механика:
– Вот, смотрите, ускоряется. Мать честная, он уже второй! Ну дает, чуть не пикирует! Надо же, он на ближнем пилоне будет за Ордом вплотную; значит, просто выжидал, прощупывал…
Шум был теперь слабым и рассеянным; сонный послеполуденный мир был накрыт им, как куполом, и четыре машины, казалось, беззвучно зависли в вакууме, как стрекозы, являя глазу различные смягченные расстоянием пастельные тона на невообразимо голубом фоне; когда солнце блеснуло на каждой из машин и погасло, в этих вспышках было нечто незначительное и случайное, как в четырех музыкальных нотах, взятых кем-то, скажем, на арфе. Наклонившись к женщине, которая не подозревала о его присутствии, репортер закричал:
– Смотрите, смотрите! Нет, но каков летчик! Каков летчик! А Орд не будет выжимать из «девяносто второго»… Второй приз в четверг, и, если Орд не будет… Смотрите, Господи! Смотрите!
Она повернулась к нему: подбородок, бледные глаза, голос, сказанного которым он даже не воспринял:
– Да. Деньги – это всегда хорошо.
Потом он даже перестал на нее смотреть, устремив взгляд вдоль взлетно-посадочной полосы, потому что четыре самолета, теперь отчетливо разбившиеся на две пары, приближались к полю аэродрома, быстро увеличиваясь. Опять раздался голос механика:
– Ну шпарит! Посмотрим, как Орд будет с ним тягаться! Глядите, Орд ему уступает…
Двое лидеров начали вираж одновременно, идя бок о бок; гулкий рев словно бы опускался и втягивался, как будто машины не производили его сами, а засасывали из неба. Рот репортера был по-прежнему открыт; он знал это по игольчатому покалыванию в больной челюсти. Позднее он вспомнит, как опустил глаза и увидел, что раздавленное мороженое течет меж его пальцев, как поставил мальчика на землю и взял его за руку. Но тогда он этого не сознавал; тогда два самолета бок о бок, Шуман с внешней стороны и чуть выше, пошли на вираж вокруг пилона, будто свинченные воедино, – и вдруг репортер увидел в воздухе над верхушкой пилона некую плывущую невесомую россыпь, похожую на клочки горелой бумаги или на перья. Он смотрел на эти клочки, все еще не закрыв рта, и внезапно услышал чье-то «Ааааа!» – и увидел, как Шуман взмывает вверх почти отвесно и как из его машины вылетает целый ворох легкого мусора.
На площадке потом говорили, что он использовал последние секунды управляемости до того, как фюзеляж разломился надвое, чтобы резко набрать высоту и освободить путь двум летевшим сзади самолетам, глядя при этом вниз на многолюдную сушу и на пустое озеро и делая быстрый выбор, пока хвостовая часть не отвалилась совсем. Но большая часть толков была о том, как повела себя его жена, о том, что она не закричала и не упала в обморок (она стояла близко к комментатору, достаточно близко, чтобы микрофон уловил ее крик), а просто смотрела, не сходя с места, как разламывается фюзеляж, а потом со словами: «Чтоб тебя, Роджер! Чтоб тебя! Чтоб тебя!» – повернулась, схватила мальчика за руку и бросилась к волнолому; мальчик беспомощно мотался на коротеньких ножках между ней и репортером, который, держа его за другую руку, издавая телом легкий стук и щелк, напоминая воронье пугало в бурю, бежал развинченным своим галопом за ярким отчетливым образом любви. Возможно, он тормозил ее движение своей массой, потому что она на бегу обернулась и, метнув в него короткий бледный холодный ужасный взгляд, крикнула:
– Да будь ты проклят! Провались! Сгинь ко всем чертям!
ПЕСНЬ ЛЮБВИ ДЖ. А. ПРУФРОКА
На ракушечном берегу между бульваром и слипом для гидропланов стоял один из грузовиков электрической компании, а приехавшие на нем электрики устанавливали у кромки воды прожектор. Репортер, когда его увидел фотограф по кличке Стопарь, высился у пустого грузовика в окружавшей машину зоне затишья между физиономиями зевак, глядевших из-за полицейского оцепления, и всеми теми – полицейскими, газетчиками, служащими аэропорта и иными личностями, не имеющими ни полномочий, ни ясной цели, которые ухитряются проникать сквозь полицейские кордоны всюду, где произошло прилюдное несчастье, – что толпились вдоль берега. Фотограф подбежал к репортеру вялой, поникшей трусцой, аппарат вихлялся у него на боку.
– Ну дела, Боже ты мой, – сказал он. – Снял я все это, снял. Только вот чуть не вытошнило меня к чертям собачьим прямо туда, в ящик, когда я пластинки менял.
За фигурами тех, кто стоял у воды, и чуть подальше буев, ограничивающих снаружи бассейн для гидропланов, полицейский катер, чтобы к предполагаемому месту падения самолета могла беспрепятственно подойти землечерпалка, разгонял воронью стаю лодчонок, налетевших неким волшебным образом, подобно большинству собравшихся на берегу, неизвестно откуда. Слип для гидропланов, дно около которого было искусственно углублено, защищала от тихого наступления илистого озерного дна подводная баррикада, на сооружение которой пошли отходы городской физиологии (куски старой мостовой, обломки разрушенных стен и даже остовы отслуживших свое автомобилей – всевозможные отбросы двадцатого столетия, извергаемые человеческими скоплениями, достаточно крупными, чтобы платить жалованье мэру), сваленные в озеро. Согласно показаниям трех добытчиков устриц, промышлявших в тот момент в плоскодонке ярдов за двести, самолет упал в воду то ли прямо над этим мусорным барьером, то ли рядом, чуть подальше от берега. Хотя оба крыла всплыли почти тотчас же и сразу были отбуксированы на берег, три версии несколько разнились в отношении точного места; один из сборщиков устриц (с поля аэродрома, с предангарной площадки видели, что Шуман пытается открыть люк кабины, словно желая выпрыгнуть, словно надеясь на парашют, несмотря на малую высоту) утверждал, что пилот, то ли сумев выбраться из машины, то ли будучи из нее выброшен, падал отдельно. Однако все трое сходились в том, что и тело, и аэроплан лежат либо на самом подводном завале, от которого полицейский катер теперь отгонял маленькие лодки, либо около него.
Солнце только что село. На зеркально-гладкой воде даже поганенькие эти суденышки – видавшие виды вонючие плоскодонки и ялики устричников и креветочников – казались чем-то волшебно-воздушным и безглубинным, казались бабочками или мотыльками, врассыпную упархивающими от механической сенокосилки – от ладного низенького полицейского катерка защитного цвета, принявшего на борт с одной из лодчонок женщину и мальчика, в которых фотограф узнал жену и сына погибшего летчика. Среди этой плавучей мелкоты землечерпалка выглядела неким впервые выбравшимся на свет Божий допотопным чудищем, которое разбудил, но не встревожил одушевленный или неодушевленный предмет из свето-воздушного царства, внезапно вторгшийся в водную цитадель, где оно спало.
– Мать честная, – сказал фотограф, – почему, спрашивается, я прямо тут не стоял? Хагуду, хочешь не хочешь, пришлось бы меня повысить. Боже праведный, – сказал он хриплым голосом, полным приглушенного и не желающего верить изумления, – а иному недотепе вроде меня даже на роликовых коньках не дано было научиться.
Репортер наконец перевел на него взгляд. Лицо репортера было абсолютно спокойно; повернувшись с осторожностью, как будто он был стеклянный и знал это, он обратил взор на фотографа, легонько сморгнул и произнес безмятежным, сонно-задумчивым голосом, какой можно услышать в доме, где болен ребенок – болен не день и не два, а так долго, что даже изнурительная тревога успела выродиться в поверхностную привычку:
– Она велела мне провалиться. В смысле – убраться совсем, в другой город, скажем.
– Убраться? – переспросил фотограф. – В какой город?
– Ты не понял, – сказал репортер тем же безмятежным озадаченным голосом. – Сейчас я тебе объясню.
– Конечно, само собой, – сказал фотограф. – Меня вот тоже до сих пор тошнит. Но надо двигать, везти пластинки в редакцию. А ты, сдается мне, еще даже туда не звонил. Ведь не звонил?
– Что? – спросил репортер. – А… Нет, я звонил. Но послушай. Она не поняла. Она велела мне…
– Пошли, пошли, – сказал фотограф. – Тебе еще раз надо позвонить, сообщить о развитии событий. Господи, а мне, думаешь, хорошо? Слушай, курни, полегчает. Еще бы. Я тоже чуть не сблевал. Но собственно, какого черта? Он нам ни сват ни брат. Пошли, чего стоять.
Он достал у репортера из кармана пачку сигарет, вытянул из нее две и чиркнул спичкой. Репортер несколько приободрился; он взял у фотографа горящую спичку и сам поднес ее к обеим сигаретам. Но почти тут же фотограф увидел, как он вновь погружается в былое состояние безмятежной телесной анестезии, медленно утопает словно бы в чистой прозрачной жидкости, обратив к фотографу спокойное, слегка искаженное лучепреломлением лицо, смаргивая с близорукой серьезностью, глядя на него и терпеливо, неторопливо повторяя:
– Нет, ты не понял. Сейчас я тебе…
– Конечно, само собой, – сказал фотограф. – Ты Хагуду лучше объясни, пока мы будем ждать выпивки.
Репортер покорно двинулся следом. Но очень скоро фотограф увидел, что они вновь обрели ту обычную взаимную физическую дополнительность, что была им свойственна, когда они работали в паре: репортер крупно вышагивал впереди, он трусил за ним, стараясь не отстать.
«Вот чем он хорош, пожалуй, – подумал фотограф. – Ему не так-то уж далеко сходить с ума и поэтому не так-то уж далеко возвращаться».
– Точно, – сказал репортер. – Чего тут стоять. Нам надо пива и хлеба, а этим надо чтива и зрелищ. А если вдруг когда-нибудь отменят кровь и прелюбодеяние, где, черт возьми, мы все окажемся?.. Да. Ты дуй в редакцию с тем, что есть; даже если они сейчас его вытащат, снимать все равно уже будет темно. Я останусь, подежурю. Скажи об этом Хагуду.
– Само собой, – сказал фотограф, семеня трусцой с мотающимся у бедра аппаратом. – Хлебнем по одной, авось чуток воспрянем. Если подумать, мы ж не заставляли его на этой штуке лететь.
Они еще не добрались до круглого зала, а закатный свет уже померк; пока они шли вдоль предангарной площадки, зажглись пограничные огни, и вот уже плоский мечеподобный мах маячного луча описал по озеру широкую дугу и на мгновение, пока вращающееся око смотрело им прямо в глаза, исчез в протяженном «Пли!»,а потом вновь появился, дополняя озерный полукруг сухопутным. Поле было пусто, как и предангарная площадка, но круглый зал был полон людей и глухих, гулких шепчущих звуков, которые, не спеша пропадать, казалось, мешкотно плавали не у произнесших их губ, а где-то высоко в спокойном подкупольном полумраке. Когда они вошли, подросток-газетчик встретил их криком и взмахнул газетой, заголовком:

ГИБЕЛЬ ПИЛОТА.
ШУМАН ПАДАЕТ В ОЗЕРО.
ВТОРАЯ ЖЕРТВА ВОЗДУШНОГО
ПРАЗДНИКА –

глянуло в упор, как луч маяка, и двинулось дальше. В баре, тоже забитом людьми, было тепло от ламп и человеческих тел. Здесь путь прокладывал фотограф, который, протолкнувшись за перила, дал возможность поместиться рядом и репортеру.
– Ну что, ржаненького? – спросил он, затем громко сказал бармену: – Два ржаных виски.
– Да, ржаного, – сказал репортер. Потом он молча подумал: «Не могу. Куда мне». Это не было отвращение, идущее из нутра; скорей похоже было на то, что его горло и весь глотательный аппарат претерпели некую бесповоротную смену назначения, не сулившую ему никаких неудобств, однако знаменовавшую замещение прежнего психофизического состояния новым, как при потере девственности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30