А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ноги его укрывал коврик, чье первоначальное место было на полу перед койкой.
– Полдевятого, – сказал Шуман. – Где этот, как его?
– Этот – кто? – спросил Джиггс. Потом сел, одним подскоком приняв сидячее положение, и стал оглядывать комнату с удивленным узнаванием, выставив торчком ступни в лишенных подошв полуносках. – Мать честная, куда он делся-то? Я оставил его и Джека… В три начальник его приходил, сказал, что к десяти ему как штык на работу. – Он посмотрел на парашютиста, которого, если бы не открытые глаза, можно было принять за спящего. – Что с ним приключилось?
– Я откуда знаю, – сказал парашютист. – Он тут лежал, на полу, примерно где ты стоишь, – сказал он Шуману. Шуман тоже посмотрел на парашютиста.
– Ты цеплялся к нему опять? – спросил он.
– Само собой, – сказал Джиггс. – Вот, значит, почему ты не ложился, пока я не заснул.
Парашютист не ответил. Под их взглядами он поднялся, откинув одеяло и коврик, одетый, как был – пиджак, жилетка, галстук, – кроме обуви; под их взглядами надел ботинки, выпрямился опять, секунду-другую постоял в хмурой и свирепой неподвижности, разглядывая свои мятые теперь брюки, потом повернулся к выцветшему театральному занавесу.
– Умыться пойти, – сказал он.
Шуман смотрел, как Джиггс сидя роется в своем парусиновом мешке, достает оттуда теннисные туфли и сапожные голенища, которые он носил вчера, и сует ноги в туфли. Новые сапоги, чистенькие и опрятные, если не считать еле заметных складочек на щиколотках, ровно стояли у стены там, где ночью лежала Джиггсова голова. Шуман поглядел на сапоги, потом на поношенные теннисные туфли, которые Джиггс шнуровал, но ничего не сказал; кроме:
– Что ночью было? Джек его…
– Да нет, – сказал Джиггс. – Они нормально. Пили и пили. Джек иногда его маленько подкалывал, но я вступался. Начальник-то, Господи, сказал, что ему надо к десяти на работу. Ты под лестницей глядел? Под кроватью, где вы спали, глядел? Может, он…
– Нет, – сказал Шуман. – Здесь его нет. – Он смотрел, как Джиггс, кряхтя и чертыхаясь, медленно и жестоко пропихивает теннисные туфли сквозь голенища. – Думаешь, пролезут?
– А то. Не думал бы – не пустил бы штрипки с внешней стороны, – сказал Джиггс. – Тебе полагается знать, куда он подевался, кому же еще; ты же не пил, кажется, вчера ничего? Я сказал начальнику его, что я…
– Ладно, – сказал Шуман. – Иди умойся. Уже подтянув под себя ноги, чтобы вставать, Джиггс секунду помедлил, глядя на свои ладони.
– Я в гостинице вечерочком хорошо их помыл, – сказал он. Начав было подниматься, он приостановился взять с пола недокуренную сигарету, затем вскочил на ноги, глядя на стол и уже засовывая руку в карман рубашки. С окурком в зубах и спичкой в руке он помедлил. На столе среди окружавшего бутыли и лоханку грязного беспорядка – стаканов, пепла, горелых и целых спичек – лежала пачка сигарет из тех, что купил ночью репортер. Джиггс положил окурок в карман рубашки и потянулся за пачкой. –Надо же, – сказал он. – За пару месяцев до чего дойти: от целой сигареты вроде и радости никакой нет.
Потом его рука вновь замерла – на мгновение, не больше, – и Шуман смотрел, как она двинулась к горлышку бутыли, в то время как другая рука отрывала от липкого стола стакан, из которого репортер пил в темноте.
– А вот этого не надо, – сказал Шуман. Повернув к себе тыльной стороной обнаженное запястье, он посмотрел на незатейливые часы. – Без двадцати девять. Пора выкатываться.
– Это да, – сказал Джиггс, наливая в стакан. – Одежонку напяливай, и айда клапаны проверять. Боже ты мой, я ведь обещал его начальнику… Кстати, я узнал ночью фамилию этого нашего. Ты в жизни не…
Он умолк; они с Шуманом смотрели друг на друга.
– Что, опять двадцать пять? – спросил Шуман.
– Не двадцать пять, а только один глоток, который я с вечера перекинул на утро. Ты же сказал – сейчас едем в аэропорт. Как, скажи на милость, я могу там поддать, пусть даже я и хотел бы, когда единственные деньги, какие я, к чертям собачьим, имел за три месяца, и те я, говорят, стибрил? Когда единственный человек, который за три месяца поставил мне выпить, лишился из-за нас обеих кроватей и улегся на пол, а мы даже тем не могли ему отплатить, чтобы передать ему от начальника насчет работы…
– Только один, говоришь? – сказал Шуман. – Хорошо, вон у него ведро помойное – ну так давай, лей туда остальное и вали к умывальнику.
Он отвернулся. Джиггс смотрел, как он, отстранив рукой занавес, прошел за него. После этого Джиггс понес стакан ко рту, уже ощущая судорогу и гримасу предвкушения, – и вновь замер. На сей раз это был ключ в центре стола, куда его аккуратно положил репортер, – ключ, рядом с которым Шуман поставил разбитую лампу, подняв ее с пола. Джиггс коснулся ключа и почувствовал, что он тоже слегка приклеен к столу расплесканным спиртным.
– Значит, он туточки, – рассудил Джиггс. – Но где, скажите на милость? – Он снова огляделся по сторонам; затем вдруг подошел к раскладушке и заглянул под нее, приподняв смятое одеяло. «Где-то же он должен обретаться, – подумал он. – Может, за плинтусом. Ей-богу, ему там попросторней было бы, чем змее».
Он вернулся к столу и опять поднял стакан; но теперь ему помешали женщина и ребенок. Она была уже одета в тренчкот и подпоясана; окинув комнату одним кратким, бледным, исчерпывающим взглядом, она посмотрела на Джиггса – мгновенно, невыразительно.
– Завтракаю помаленьку, – сказал он.
– В смысле, ужинаешь, – сказала она. – Через два часа уже свалишься и уснешь.
– Сказал тебе Роджер, что мы хозяина куда-то задевали и не можем найти?
– Пей давай, – сказала она. – Уже почти девять. Нам сегодня снимать и мерить все клапаны.
Но он по-прежнему все не подносил стакан ко рту. Шуман тоже был теперь одет. Поверх замершего стакана Джиггс смотрел, как парашютист идет к чемоданам, рывком двигает их от стены к середине комнаты и швыряет вслед сапоги; затем он повернулся к Джиггсу и рявкнул:
– Да пей же ты, ну!
– Кто-нибудь из них знает, куда он делся? – спросила женщина.
– Поди их разбери, – сказал Шуман. – Говорят, что не знают.
– Я же ясно сказал: нет, – сказал парашютист. – Не сделал я ему ничего. Он хлопнулся на пол, я свет выключил и лег спать, потом Роджер будит меня, а он уже ушел, и нам тоже двигать пора, если мы до трех хотим успеть промерить клапаны и поставить обратно.
– Да, – сказал Шуман. – Надо ему будет – отыщет нас. Чем нам его искать, проще ему нас найти.
Он взял один из чемоданов; другой был уже в руке у парашютиста.
– Давай, – сказал он, не глядя на Джиггса. – Пей, и марш.
– Точно, – сказал Джиггс. – Отчаливаем.
Он наконец выпил и поставил стакан; остальные тем временем пошли к лестнице и начали спускаться. Потом он посмотрел на свои ладони – посмотрел так, словно только-только обнаружил, что они у него есть, и еще не разобрался, зачем они нужны.
– Мать честная, помыться бы все-таки, – сказал он. – Идите, не ждите, я до остановки вас догоню.
– Конечно; завтра только, – сказал парашютист. – И прихвати бутыль. Нет; лучше оставь. Если он собирается весь день пьяный валяться, лучше уж тут, чем где-нибудь по дороге. – Идя последним, он яростно отпихнул ногой стоявшие на пути сапоги. – Что ты собираешься с ними делать? В руках носить?
– Да, – сказал Джиггс. – Пока не расплачусь за них.
– Пока не расплатишься? Я думал, ты вчера уже за них расплатился, причем моими деньгами.
– Да, – сказал Джиггс. – Было дело.
– Ну чего вы там, – сказал Шуман с лестницы. – Пошли, Лаверна.
Парашютист двинулся дальше. Теперь последним шел Шуман, подгоняя всех троих, как стадо. Потом он остановился и посмотрел на Джиггса – аккуратно одетый, глубоко серьезный, в новой шляпе, которую Джиггс по-прежнему мог бы принять за выставленный на витрине образчик.
– Слушай, – сказал Шуман, – ты что, и правда решил сегодня во все тяжкие? Запрещать я тебе не буду, бесполезно, пробовал раньше. Ты просто скажи мне, я тогда найду еще кого-нибудь помочь нам с клапанами.
– Да не волнуйся ты из-за меня, – сказал Джиггс. – Господи, а то я не знаю, какое у нас положеньице. Знаю не хуже тебя. Идите, я умоюсь и вас догоню, вы еще до главной ихней улицы не успеете дойти.
Они пошли вниз; шляпа Шумана, опускаясь толчками, скрылась в лестничном проеме. Перемещения Джиггса на резиновом ходу приобрели теперь особое легкое проворство. Подхватив сапоги, он прошел с ними за занавес – в тесную отгороженную каморку, увешанную опять-таки одеялами и прочими кусками потертой и выцветшей, крашеной и размалеванной ткани, чья символика была темна, а назначение – непостижимо, где, помимо стула, стола, умывальника и комода, на котором лежали целлулоидная расческа и два галстука такого вида, что их можно было бы представить себе извлеченными из мусорного бака, если бы люди, которые там роются, носили галстуки, стояла кровать, своей опрятной застеленностью, своей аккуратной прибранностью криком кричавшая о том, что в ней совсем недавно лежала женщина, которая здесь не живет. Джиггс направился к умывальнику, но не для того, чтобы помыть руки и лицо. Сапоги – вот что он стал мыть, исследуя с угрюмой озабоченностью длинный шрам, пересекавший подъем правого, на котором, чудилось ему, можно было даже различить зеркальный отпечаток фирменного знака с чужой вредоносной набойки, и пытаясь оттереть метину мокрым полотенцем. «Может, не видно будет под гуталином, – думалось ему. – Так ли, сяк ли, хорошо, что не футболист, сволочь такая». От воды, однако, лучше не стало, так что он вытер голенища и подошвы обоих сапог, тщательно повесил на место грязное теперь полотенце и вернулся в первую комнату. Мимоходом он, возможно, и взглянул на бутыль, но вначале, прежде чем подойти к столу, он аккуратно положил сапоги в свой парусиновый мешок.
Из заоконного переулка он, если бы прислушивался, мог бы услышать звуки, даже возгласы. Но он не прислушивался. В ушах его звучала лишь та громовая тишина, то гулкое одиночество, в котором душа пересекает вновь и вновь возникающий перед человеком извечный Рубикон его порока в миг после ужаса, но до того, как триумф сменяется смятением, – в миг, когда пария морали и духа выкрикивает свое слабенькое «Я – это я» в пустыню шанса и катастрофы. Он поднял бутыль; его горячие яркие глаза смотрели, как липкий стакан наполняется почти до половины; он выпил залпом, не разбавляя, потом, вслепую черпнув из лоханки несвежей и нечистой воды, выпил ее опять-таки залпом; на протяжении одной неистовой и безжалостно казненной секунды он думал о поисках и нахождении небольшой бутылки, которую он мог бы наполнить и носить с собой в мешке наряду с сапогами, грязной рубашкой, свитером и коробкой из-под сигар, в которой лежали кусок хозяйственного мыла, дешевая опасная бритва, плоскогубцы и моток изолированного провода, – но он не стал давать себе волю. «Будь я проклят, если я так поступлю!» – возопил он мысленно, хотя его безжалостное теперь нутро говорило ему, что самое большее через час он пожалеет об этом. «Будь я проклят, если я за спиной у человека выкраду его виски!» – воскликнул он, схватил мешок и опрометью сбежал с лестницы, являя собой воплощение бегства от искушения, пусть даже демонстрируемая им добродетель скорее воспользовалась временным ослаблением желания, нежели прочно его нейтрализовала, поскольку в тот момент ему выпить не хотелось, а захотеться должно было позже, когда он был бы уже в пятнадцати милях от бутыли. Он бежал не от настоятельной нужды в новой порции спиртного. «Не от этого я бегу, – сказал он себе, проносясь сквозь прихожую и приближаясь к уличной двери. – Нет, просто, хоть я и урод, я не всякое дерьмо буду кушать!» – крикнул он, окруженный тихим белым сиянием чести и гордости, рывком распахивая дверь и затем прыгая вперед и вверх, в то время как репортер, их пропавший было ночной хозяин, медленно валился в прихожую ему под ноги, как пять минут назад, когда дверь открыл парашютист, под ноги остальным. Шуман тогда вытащил репортера наружу, и дверь захлопнулась за ними сама; после этого репортер вновь полулежал, прислонясь к ней, – трудноописуемые волосы клоками свисали на лоб, глаза были мирно закрыты, рубашка и съехавший набок галстук кисло задубели от блевотины. Когда Джиггс, в свой черед, распахнул дверь, репортер неторопливо стал падать боком в прихожую, Шуман, наклонясь, подхватил его, Джиггс перепрыгнул через обоих, а дверь своим ходом опять захлопнулась.
После этого с Джиггсом произошло нечто странное и непредвиденное. Не то чтобы его решимость ослабла, не то чтобы его цель, его намерение сменилось противоположным. Скорее весь его устойчивый мир, сквозь который он, уходя от искушения и ничего не подозревая, победно и чистосердечно пробегал, вдруг совершил зловредный поворот на сто восемьдесят градусов в тот самый момент, когда он, прыгнув, завис над двумя мужчинами в дверном проеме; и само его тело словно бы тоже стало тогда зловредным и, не спросясь его, совершило посреди прыжка этакий кошачий поворот и явило перед ним слепую и неумолимую теперь дверную гладь, на которой, как на киноэкране, он увидел настолько отчетливо, что мог, казалось, дотронуться рукой, пустую комнату, стол и бутыль.
– Лови дверь! – крикнул он; казалось, он отскочил к ней вспять, еще даже не коснувшись плит тротуара, и стал скрести пальцами ее слепую поверхность. – Почему никто ее не поймал? – заорал он. – Почему вы не крикнули мне, черт вас дери?!
Но они на него даже не взглянули; теперь, наряду с Шуманом, над репортером склонился и парашютист.
– Ну что, – сказал Джиггс, – завтрак наш явился?
Они даже не посмотрели в его сторону.
– Так, – сказал парашютист. – Проверяй давай, что у него там, или отойди и дай я проверю.
– Постой, – сказал Джиггс. – Сперва надо как-нибудь его в дом.
Он перегнулся через них и опять толкнул дверь. Он даже и ключ видел сейчас, лежащий на столе подле бутыли, – предмет столь незначительный по размерам, что его, вероятно, можно даже проглотить, не шибко навредив себе при этом, который теперь даже в большей степени, чем бутыль, символизировал одинокое, дразнящее и яростное сожаление, постулируя недостижимость соблазна, отстоящего не на мили, а на дюймы; гамбит, так сказать, сам себя отверг, что привело его в смятение и поставило в зависимость от идиота, который даже не может войти в собственный дом.
– Давай, ну, – сказал парашютист Шуману. – Проверяй, что там у него есть. Если, конечно, нас не опередили.
– Это да, – сказал Джиггс, ощупывая ладонью репортерский бок. – Но в дом бы его как-нибудь…
Парашютист взял его за плечо и резко отпихнул назад; попятившись, Джиггс вновь удержал равновесие и увидел, как женщина хватает парашютиста за руку, потянувшуюся уже к карману репортера.
– Ты отвали тоже, – сказала она. Парашютист выпрямился; они с женщиной посмотрели друг на друга – она холодно, твердо, спокойно, он напряженно, яростно, еле сдерживаясь. Шуман выпрямился еще раньше; Джиггс молча переводил пристальный взгляд с него на них и обратно.
– Хочешь, значит, собственноручно, – сказал парашютист.
– Вот-вот. Собственноручно.
Секунду они еще глядели друг на друга, потом начали переругиваться короткими, отрывистыми, односложными словами, которые звучали как шлепки, а Джиггс тем временем, уперев руки в бедра, легко утвердясь на резиновых подошвах туфель и подавшись немного вперед, смотрел то на них, то на Шумана.
– Так, – сказал Шуман. – Хватит, хорошего понемножку.
Он вклинился между ними, чуть отстранив парашютиста. После этого Джиггс повернул расслабленное тело репортера сначала на один бок, затем на другой, а женщина, наклонившись, обшарила его карманы и извлекла оттуда несколько мятых купюр и горстку монет.
– Пятерка и четыре по доллару, – сказал Джиггс. – Дай мелочь сосчитаю.
– На автобус нужно три, – сказал Шуман. – И еще три возьми, больше не надо.
– Да, – сказал Джиггс. – Семи или восьми нам хватит. Слушай. Оставь ему пятерку и оставь один бумажкой на мелкие траты.
Взяв у женщины пятерку и доллар, он сложил их и засунул репортеру в брючный кармашек для часов, после чего готов был уже подняться, как вдруг увидел, что приваленный к двери репортер смотрит на него широко открытыми, спокойными и абсолютно пустыми глазами, чистым зрением, никак пока что не связанным с рассудком и мыслью, словно двумя ввернутыми в череп и перегоревшими лампочками.
– Гляньте-ка, – сказал Джиггс, – он…
Он вскочил на ноги и увидел лицо парашютиста за секунду до того, как парашютист схватил женщину за запястье, выкрутил у нее из руки деньги, швырнул их, как горсть камешков, в безмятежное, глазастое, незрячее лицо репортера и с бессильной, отчаянной яростью проговорил:
– Я могу есть и спать за счет Роджера, могу даже за твой. Но не за счет твоего передка, ясно тебе?
Он взял свой чемодан, повернулся и быстро пошел;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30