А-П

П-Я

 

..
– Хоть ты и крёстный мой отец, но за меня не отвечаешь. В купель-то я сам полез, верно? Мне другое приходило на ум: не подвёл ли я товарищей, а с ними и тебя? Если бы я тогда успел раздать листовки, может, ничего бы и не было?
– Нет, это было широко задумано у охранки: они решили сразу все захватить, брали направо и налево. Народ попал в бредень, как густера. Я только случайно поверх бредня прыгнул.
Уже разгорелась зажжённая лампа, и они сели за стол. Едва скользнув воспоминаниями о разделившем их прошлом, они заговорили о том, что теперь все время было на душе – о войне, – как вдруг им помешали: кто-то остановился в сумраке дверей, и Вера Никандровна, прикрывшись от лампы рукой, сказала:
– Это ты? Заходи.
Была всего секунда паузы, когда Извеков и Рагозин словно решали, как отнестись к неожиданной этой помехе разговору, который только что по-настоящему начинался. Но в следующую секунду внимание их невольно переместилось с себя на вошедшую девушку, и они оба, как по сговору, поднялись.
Она поцеловала Веру Никандровну в щеку и подставила для поцелуя свою щеку с такой бездумной быстротой, с какой это делают часто встречающиеся друг с другом близкие женщины.
– Сегодня воскресенье, я решила, вы – дома, – сказала она и, глядя на мужчин, прибавила: – Я только на полчасика.
Говорила она тихо, но голос её звучал сильно, как у певиц с прирождённой полнотой звука.
– Конечно, ни минуты свободной, где там! – упрекнула Вера Никандровна, но будто даже не без одобрения или гордости, как часто бывает в обращении матерей с детьми. – Кирилл, это и есть Аночка Парабукина.
Аночка не подала, а точно выбросила навстречу Кириллу лёгкую и немного длинноватую руку, в то же время шагнув к нему совсем неслышно.
– Мы знакомы, – проговорила она по-прежнему тихо, но ещё звучнее, – хотя вы меня, разумеется, не можете помнить. Я была вот такая, – она показала себе по грудь. – А вас я бы сразу узнала.
Она поздоровалась с Петром Петровичем, огляделась и, не найдя стула, пошла в соседнюю комнату, до странности легко, каким-то скольжением двигаясь. Однако, несмотря на бесшумность, поступь её была как бы угловатой, и вся она оказалась лёгкой не от плавности, но от худобы, особенно заметной по тонким ногам и рукам, к тому же слишком вытянутым, как у девочек, переросших свой возраст. Она принесла стул и подсела к Вере Никандровне. Лампа осветила ярче её голову, остриженную накоротко, с недевичьим вихром на затылке, с маленькой женственной, светящейся белизны прядкой на лбу и голыми висками. Лицо её производило впечатление несколько противоречивое: тонкому овалу его и красивому рту и подбородку, пожалуй, не соответствовали чересчур строгие брови, вдруг делавшие суровым выражение медлительных синих глаз.
– Ты что смотришь? – спросила Вера Никандровна Кирилла, который как поднялся, так и стоял, молча следуя взглядом за Аночкой. – Она, наверно, и тебе кажется больше похожей на мальчика? Ишь своевольница! (Вера Никандровна слегка пригладила Аночкин вихор.)
– Я смотрю, какая же прошла вечность! – ответил Кирилл, подвигая стул так, чтобы видеть Аночку, но тут же мельком глянул на Рагозина и шумно отодвинулся на прежнее место. Он решительно намерился продолжать прерванный разговор и, подавляя неожиданную неловкость, произнёс именно то, что в таких случаях произносят:
– Так, значит, вот…
Но мысль его пошла другой дорогой, и хотя он обращался к Рагозину, речь велась не к нему.
– Пока смотришь на себя, словно ничего и не случилось: ну, бежит и бежит время, вполне обыкновенно. А взглянешь на других – и как с того света свалишься! – что же с тобой произошло, если вокруг тебя прямо-таки перевоплотились?!
– Я стала, каким вы были, когда я первый раз вас увидала, – сказала Аночка, и спохватилась, и перебила себя быстро: – Нет, нет, по годам, я имею в виду только года!
Она почти рассмеялась и прикусила губу, и брови её тотчас прыгнули вверх, и тогда в глазах у ней не только исчезла суровость, но они стали изумлённо-озорными. Все сразу улыбнулись, и Вера Никандровна сказала, втолковывая, как на уроке:
– Сколько сейчас девочке лет, если девять лет назад она была в два раза моложе мальчика, а сейчас он в полтора раза старше её?
– Девочке не знаю, а мальчику, на мой счёт, лет двадцать семь? – прищурился Рагозин.
– Как ловок считать, – сказал Кирилл, – тебе бы в финансовый отдел.
– Меня уже прочили, друг мой, да я отбоярился.
– Теперь не отбояришься!
– Ух, сердит!
В шутке этой только для Кирилла заключалась какая-то нешуточная сторона. Он все поглядывал на Аночку, клонясь вбок, потому что её загораживал самовар, и вылетевшее у него слово о вечности ещё вертелось в голове. Когда он увидел Рагозина, он не заметил ничего нового в той разнице, которая была между ними прежде: они продолжали двигаться в одном ряду. Приход же Аночки открыл в нём перемену, как будто нагрянувшую моментально: он и правда обнаружил вечность, отделившую его от маленькой белобрысой девочки, припоминаемой невнятно, и разница между ним и ею была совершенно новой. Но странно, раскрыв ему глаза на происшедшую в нём перемену и представ перед ним совсем новой, Аночка напомнила собою в то же время о чём-то неизменном. Она была нисколько не похожа на Лизу, но именно Лизу увидел в ней Кирилл, и странно ему было как раз то, что эта Лиза ничуть не изменялась, оставаясь по-прежнему восемнадцатилетней, по-прежнему красивой, может быть красивее, чем раньше, тогда как он разительно переменился, и они находятся в далёких друг от друга рядах. И потому что Кирилл не привык к таким двойственным ощущениям, он испытывал и неприятность и удовольствие.
– Куда же ты всё-таки торопишься? – спросила Вера Никандровна.
– Егор Павлович обещал с нами вечером репетировать.
– Кто это? – спросил Кирилл.
– Наш руководитель кружка. Цветухин, актёр.
– Цветухин? Он жив?
– Почему же? Он не такой старый, – насмешливо и едва ли не обиженно сказала Аночка.
– Я хотел сказать – он все ещё здесь? – с нажимом поправился Кирилл.
Ну, вот и Цветухин должен был выплыть, как только вспомнилась Лиза, – иначе не могло быть.
– Я тебе не говорила – Аночка будет играть на сцене, в новом театре, – сказала Вера Никандровна с той еле уловимой, не то гордой, не то извинительной ноткой, с какой говорят о начинающих художниках и артистах. – Она уже выбрала профессию.
– Ты хочешь сказать, что кое-кто ещё не выбрал? – вдруг усмехнулся Кирилл.
– Тебя это не должно задеть, – прямо ответила мать. – Ты сам говорил, что как только будет можно, станешь учиться, чтобы иметь специальность. Надо кем-нибудь быть. Без специальности нельзя.
– Так, так! – уже смеясь, воскликнул Кирилл и обнял Рагозина, будто призывая его к сочувствию. – Политики всю жизнь учатся и никогда не могут доучиться, верно, Пётр Петрович? Надо кем-нибудь быть, а политики – это не «кто-нибудь». Общество строить, мир создавать, жизнь переделывать – какая это специальность? Вот, скажем, стихи писать – это другое. Это – специальность. Хотя что, собственно, стихотворец делает? Чем он занят?
– Он производит вещи, – сказал Рагозин.
– Какие вещи? Сонетами не пашут, на одах не обедают, как на посуде. А поди – специальность! Профессия!
– Вы очень не любите искусство? – строго спросила Аночка.
– Нет, я искусство люблю, – сказал Кирилл и помолчал. – Но я его люблю очень серьёзно. Даже больше: я сам хотел бы причислить себя к людям искусства, служить искусству, потому что хотел бы воздействовать на людей. А разве воздействовать на людей не великое искусство? Пока я учусь ещё только ремеслу руководить людьми, то есть специальности. Но я знаю, что ремесло это может быть поднято на огромную вершину, на высоту искусства. Когда в моих руках будут все инструменты, все средства влияния на людей, я из ремесленника могу стать художником. У меня будут все радости художника, если я научусь строить новое общество, не меньше, чем у актёра, который научился вызывать слезы у зрителя. Я буду радоваться, как художник, когда увижу, что кусок прошлого в тяжёлой жизни народа отвалился, и счастливый, здоровый, сильный уклад, который я хочу ввести, начинает завоёвывать себе место в отношениях между людьми, место в быту… Нет, нет! Я искусство люблю, – ещё раз с глубокой убеждённостью сказал Кирилл и, крепче обняв Рагозина, улыбнулся матери: – Уж кем-нибудь мы с тобой, Пётр Петрович, будем. Кем-нибудь!
– Он прав? – обратилась Вера Никандровна к Рагозину не потому, что ей нужно было подтверждение правоты сына, а чтобы высказать несомненную уверенность в ней. И Рагозин, кивнув коротко: он прав, – снял руку Кирилла со своих плеч и пожал её.
– А вы не допускаете, что я буду любить искусство тоже очень серьёзно? – спросила Аночка опять так же строго.
– Неужели я это отрицал? – встревожился он. – Я хотел только, чтобы вы не думали, что у меня с искусством недобрые счёты.
– Вы дали повод это подумать, потому что так отозвались о стихах…
– Разве я плохо сказал о стихах?
– Не плохо, – затрясла головой Аночка и поискала слово: – Высокомерно.
– Высокомерно? Ну нет. Это – принадлежность самих поэтов. Они считают, что сочинять стихи куда значительнее, чем делать революцию. Да, может, и вы так считаете?
Аночка не ответила, но, наклонившись к Вере Никандровне, сбормотала проказливо:
– Вот и ещё двойка за «Счастье человечества».
– Счастье человечества? – сказал Кирилл.
– Это у них в школе, – улыбаясь, объяснила Вера Никандровна. – «Счастьем человечества» они называли… Как это у вас говорилось, Аночка?
– Я ведь только что окончила гимназию, она, правда, школой теперь называется, – быстро заговорила Аночка. – Ну, и у нас всем предметам были даны особые имена. Между девочек, конечно. Например, литература – это «Заветные мечты». А последний год у нас ввели политическую экономию и конституцию. Их мы окрестили «Счастьем человечества». Ну, и мне за «Счастье человечества» всегда двойку ставили.
– Трудно, видите ли, даётся счастье человечества, – засмеялся Рагозин.
– Но ведь мы с вами говорили о «Заветных мечтах», – сказал Кирилл, взволнованно и без улыбки глядя на Аночку.
– Пожалуй, верно, – проговорила она, отвечая ему неподвижным взглядом. – Но мне кажется, вы не столько дорожите «Заветными мечтами», сколько «Счастьем человечества». И потому, что вы хотите, чтобы все думали одинаково с вами, вы мне для начала знакомства влепили двойку.
– Ну, вы уж понесли какую-то абракадабру, – сказала Вера Никандровна.
Кирилл приподнял пальцы, закрывая свою мимолётную усмешку.
– Я не хочу, чтобы все думали одинаково со мной. Я хочу, чтобы вы думали так же, как я.
– Небольшое требование… Но, вероятно, я не смогу его выполнить.
– Почему же… если оно небольшое?
– Как-то слишком скоро у нас наметились расхождения.
– Например?
– Например, вы почему-то сразу переменились, как только я назвала Цветухина.
– Не знаю, каков он сейчас, – отвёл глаза Кирилл. – Раньше я его терпеть не мог. Он самообольщен, как пернатый красавец.
– Как вас звать? Кирилл, а по отцу? – вдруг спросила Аночка.
– А как вы меня зовёте за глаза?
– За глаза… я вас никак не зову.
– Ах ты вихор, – улыбнулась Вера Никандровна. – Николаевич, по отцу Николаевич.
– Так вот, Кирилл Николаевич. Позвольте дать вам совет: не высказываться о людях, которых вы не знаете.
– Правда, – беспокойно сказала Вера Никандровна, – Цветухин мужественный и простой человек.
Аночка легко нагнулась к Вере Никандровне и опять с необыкновенной быстротой поцеловала её.
– Мне надо идти, – сказала она и прибавила, держа в ладонях голову Веры Никандровны и покачивая своей головой в такт раздельным и звучным словам: – Именно мужественный и простой человек!
Вера Никандровна взяла её руки и спросила, глядя ей близко в глаза:
– Как Ольга Ивановна?
– Маме плохо, – ответила Аночка, словно мимоходом, но так, что уже больше не нужно было ничего говорить, и распрямилась, и обошла стол, чтобы проститься с Кириллом.
Он вдруг неловко выговорил:
– Ну, хорошо. Принимаю совет. Не сердитесь.
– А я не сержусь, – непринуждённо ответила она и ушла, мигом исчезнув из комнаты.
С минуту все молчали, потом, вздохнув, Рагозин спросил:
– Тебе, говорят, квартиру нашли! Переезжаешь?
– Нет. Она мне не нравится.
– Э, да ты вон какой! Этакого буржуя тебе палаццо дают, а ты недоволен?
– Да, – сказал Кирилл, явно думая о другом, – я, братец, задрал нос…

10

В безветренный, почти уже летний день Пастухов вышел из тамбура дорогомиловского дома в лёгоньком пальтеце по давней моде – до колен, палевой окраски с белой искрящейся ниточкой, и глянул сначала вверх – не хмурится ли? – потом в стороны – куда приятнее направиться? – потом под ноги – не грязно ль? Поглядев вниз, он заметил троих мальчуганов-одногодков, сидевших на тротуаре спинами к залитому солнцем цоколю дома, с ножонками, раздвинутыми на асфальте в виде азов. Асфальт был исплеван. Они повернули головы к Пастухову, ожидая, скажет ли он что-нибудь или пройдёт молча, и в одной из довольно запачканных мордашек он узнал своего Алёшу. Он шагнул к ним.
– Что вы тут делаете?
– Играем, – сказал Алёша.
– Как играете? Во что?
– А в кто дальше доплюнется.
– Гм, – заметил Пастухов с неопределённостью, но тотчас прибавил ледяным голосом, еле двигая натянутыми губами: – Пошёл сейчас же домой и скажи маме, что я назвал тебя болваном и не велел пускать на улицу.
Он порхнул взглядом по плевкам. Откуда они брались? Этот дом обладал необъяснимой притягательной силой для мальчишек, они льнули к нему, как осы к винограду. Алёшу было немыслимо уберечь от них: если его выпускали на улицу, он встречал там одних, в саду его ждали другие, на чёрной лестнице третьи, в комнатах Арсения Романовича четвёртые. Может быть, во встречах с мальчиками не было ничего дурного (Александр Владимирович считал, что дети должны расти, как колосья в поле, – среди себе подобных, а не как цинерарии – каждый в своём горшочке), но мальчиков было слишком много. Ольга Адамовна протестовала, чтобы её посылали в город с хозяйственными поручениями и чтобы Алёша оставался без присмотра. Она даже попробовала пролепетать, что это не её обязанность – ходить по базарам. Но не может, в самом деле, Пастухов допустить, чтобы мадам сидела дома, а по базарам ходила Ася. Такое время. Надо мириться. Именно – время, то есть все эти неудобства происходят до поры до времени: кончится ужасная братоубийственная распря, и Александр Владимирович возвратится в свой петербургский кабинет карельской берёзы. А пока все должны терпеть.
В конце концов Пастухов терпел больше других. Он привык работать, привык, чтобы театры ставили его пьесы. А сейчас в театрах только разговаривали о работе, но работы никакой не делали, потому что пьесы Пастухова перестали играть. В театрах говорили об античном репертуаре, Софокле и Аристофане, о драматургии высоких страстей, Шекспире и Шиллере, о народных зрелищах на площадях, о массовых действах и о зрителе, который сам творит и лицедеет вместе с актёрами. Но в театрах не говорили о Пастухове, о его известных драмах и, право, недурных комедиях. А ведь пьесы его ставили не только у Корша или Незлобина, они подымались и до Александринки. Иногда знакомые актёры, встретив его на улице, расцеловавшись и порокотав голосами с трещинкой – как жизнь и что слыхать? – начинали патетически уверять, что он один способен написать как раз то, что теперь надо для сцены – возвышенно, великолепно, в большом плане (громадно, понимаешь, громадно! – говорили они), потому что, кроме Пастухова, никого не осталось, кто мог бы за такое взяться (мелко плавают, понимаешь? – ну, кто, кто? да никого, никого!). Но, отволновавшись, они доверительно переводили патетические ноты на воркование лирики, и тогда получалось, что напиши Пастухов свою возвышенную пьесу, её никто не поставит, потому что наступила эпоха исканий нового и, стало быть, распада старого, все ищут и не знают – чего ищут, но все непременно отвергают сложившиеся формы, а Пастухов и хорош тем, что имеет своё лицо, то есть вполне сложился (Пастухов – это определённый жанр, понимаешь? – тебя просто не поймут, не поймут, и все! – да и кто будет судить, кто?).
Выходило, что писать не надо. Да Пастухов и сам видел, что писать невозможно. Произошло смещение земной коры – вот как он думал о событиях. И, прежде с таким утешливым чувством игры сочинявший сцену за сценой для своих пьес, он слышал теперь работу собственного воображения, как слышат скрип несмазанной телеги через отворённое окошко. Он трудился прежде так же непроизвольно, как пищеварил. Теперь труд стал для него мучителен, потому что он не знал, что должен делать. Сместилась земная кора, – могла ли улежать на месте такая кроха, как его занятие? Все колебалось от толчков землетрясения, и камни, рушившиеся с карнизов вековых зданий, погребали людей под своими нагромождениями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80