Ни о чем не хочу думать! Вообще ничего не хочу. Вон лежит в бардачке бутылка хорошего грузинского коньяка «Варцихе». И пистолет. В дипломате. Пора бы переложить в карман. Сейчас приеду домой, выжру коньяк и спать. А потом застрелюсь. Нет, сначала коньяк, потом застрелюсь, потом — спать. Или не так? Сначала застрелюсь, потом коньяк (по этому поводу) и… можно уже не спать. Чехов новоявленный! Не смешно. Потому что это не шутка. Ведь такие, как ты, действительно пьют коньяк и после того как застрелятся.
Дождь опять заливал стекла, не оставить ни щелочки, душно, очень душно, а вентилятор, сволочь, гонит горячий воздух, особенно по ногам. Какой же идиот придумал эту конструкцию системы охлаждения?
Он остановился напротив своего подъезда, открыл дверцу и вышел под дождь. На улице было, как в бане, асфальт дымился и, казалось, шипел. Сильный порыв ветра швырнул тяжелыми каплями сбоку в лицо. Душ Шарко. Интересная фамилия. Шарко означает Акуленко. Петро Акуленко.
Петро Акуленко, ну, то бишь композитор Достоевский стоял возле его подъезда под зонтиком. Основательный такой, симпатичный, с ясными глазами. Смотрел он как-то немножко в сторону, знаков приветствия не подавал. Что это: охрана или ловушка?
Ах, Боря, Боря! Великий Шумахер! Неужели я должен вместо Терехова выбрать Глоткова и кидаться в объятия к нему? А мне-то казалось, что это все равно, какая из спецслужб будет наматывать твои кишки на лебедку. Я не прав, Боря?
Но Давид не успел принять решения по поводу Глоткова. Две серые фигуры метнулись из мокрой темноты в его сторону. И сразу расхотелось стреляться, спать и даже жрать коньяк. С композитором Достоевским или без него. Хотелось теперь только жить. Просто жить. А для этого надо было драпать.
Как хорошо, что он даже не заглушил движок, как хорошо! Что, козлы?! Пока вы сядете в свою тачку, пока развернетесь, я уже буду далеко, я же здесь все дворы знаю, я таким хитрым путем на набережную выскочу!..
Но именно на набережной он увидел в заднее зеркальце черную «Волгу», которая никак не хотела отставать. Два полных круга ехала за ним, два полных круга.
Напрячься, что ли, поставить раком эту «Волгу»? Нет, только не это! Опять трупы, кровь — нельзя, не хочу. Ну а что еще он умеет? Перекрыть им бензин? Интересная мысль. Но глупая. Вообще все глупо. Не бандиты же на хвосте. А у гэбухи таких машин миллион. Вышлют следующую и только злее станут. Надо просто оторваться. Совсем оторваться. Но как?
Батеньки! «Шпион-экстрасенс»! Собрался кому-то глазами бензин перекрывать, а сам-то бак не залил. Минут на десять — пятнадцать осталось. Может, ты, брат, того, из их бака в свой перекачаешь по воздуху? Знаешь, как военные самолеты дозаправляются? И куда ты едешь вообще? В сторону Измайлова? Почему?
А действительно, почему? Измайлово. Парфюмерная фабрика. Валька. Вот видишь, а говорил, у тебя никого не осталось. Валька Бурцев, палочка-выручалочка. Откуда только Шумахер мог знать о нем? Ну, мало ли откуда — Шумахер, он такой: наружка, прослушка, шпанская мушка… Слушай, ты, мушка, а за что же ты Вальку собираешься так подставить?..
В пору было отпустить педали, морду на руль и — в столб. Но… нет, нет! Он сейчас что-нибудь придумает. Ну, вот же светофор, со стрелкой, сложная развязка, трамвай ползет навстречу и налево, то есть наперерез… И на мигающий зеленый, вперед, перед самым носом, тетенька, милая, тормозни, спасибо, а вот теперь поддай, поддай! И сзади скрежет, и хруст, и мат.
Да живы они, живы, не убил он никого. Удалось, в точности как надо удалось. Значит, все-таки есть Бог на небесах! Бог, которого нет.
И Валька оказался на работе. Случай для лета не слишком редкий, но все же мог и не застать, ведь не созванивались.
Отправив своих на дачу, Бурцев, как правило, пропадал на работе днями и ночами. И денег побольше, и вообще — чего дома-то делать? Видюшник, что ли, смотреть? Надоело уже. А тут ребята — весело, хорошо. Золотой человек Валька!
— Ну, с чем пожаловал, коммерсант? Опять загадочная дырка в коробке передач? Трансмиссионное маслице уходит? Э, да ты, брат, какой-то взмыленный. Случилось что? Нельзя так много работать в такую жару. Здоровья не хватит. Пойдем ко мне наверх, перекурим, чаю попьем.
— Погоди, Вальк, дай отвертку.
— Крестовую? — деловито осведомился Бурцев.
— Кажется, да. Номера отвернуть.
Больше Валька ничего не спрашивал. Молча следил за процессом. А Давид вручил ему оба номерных знака и сказал:
— Порежь их на мелкие кусочки и раствори в электролите. Или в чем они там растворятся?
— Да ты сбрендил, Дод! Это же твоя машина. Или я что-то путаю?
— Это была моя машина. За мной сейчас гнались, и больше на этой машине никуда ездить нельзя. Я тебе сейчас все расскажу, а ты уж сам решай, разбирать ее на части, сдавать в милицию или просто выкатить к чертовой матери за ворота. От греха. Когда они придут и спросят, решать будет уже поздно.
— Погоди, как, то есть, придут? Ты от них оторвался или они где-то здесь?
— Я от них оторвался, иначе просто не стал бы к тебе заезжать. Но они все равно придут, они тебя вычислят. Понимаешь, это же не рэкетиры какие-нибудь с Рижского рынка.
— А кто они, Дод, мафия? — Валька сделал страшные глаза.
— Сам ты мафия, — горько усмехнулся Давид. — Это КГБ. Ты только не сердись на меня, Валька! Господи, что я говорю — «не сердись»! Ты только не проклинай меня потом, Валька. У меня действительно, кроме тебя, никого не осталось. Так уж вышло, Валька, не проклинай.
— Ты что, с дуба рухнул? Причитаешь, как баба. Когда это я вашего КГБ боялся. Просто ты мне сейчас спокойно объяснишь, что тебя с ними связывает, что беспокоит, где клапана стучат, а где масло подтекает. Понятно? И без паники. Пошли наконец наверх, чайку попьем.
Мог ли он Вальке рассказать все? Нет, конечно. Это же крыша съедет враз у кого угодно. Он рассказал ту половину правды, которая была наиболее безопасна и все же убедительна.
Он прикурил без спички сигарету, сбросил глазами на пол сигаретную пачку, еще какую-то подобную же чепуху продемонстрировал. И все стало понятно. И отработали они с Валькой несколько легенд и несколько вариантов поведения. В итоге выбрали самый лучший, при котором Бурцев получался полностью отмазан, при котором ничего, ну абсолютно ничего ему не грозило. И Валька был готов защищать интересы всех экстрасенсов мира, отстаивать их права в прессе и с трибуны Съезда народных депутатов, обличать и клеймить нещадно произвол спецслужб и т. д. и т. п. Особенно после того, как они выпили уже не чаю, а бутылку «Варцихе». А они ее выпили на двоих, потому что Давид настаивал, у меня, говорил, сегодня Особый день, и ты, говорил, Валька, просто не имеешь права со мной не выпить. И когда доцедили с донышка последние капли, Давид вынул пачку в десять тысяч, положил на стол и сказал:
— Это тебе.
— С ума сошел? Зачем мне такие деньги? За что?
— За все. Ты меня от смерти спас.
— За это не платят.
Давида уже слегка развезло, жара и нервотрепка делали свое дело, но он помолчал и все-таки понял: Валька прав.
— Извини, — сказал Давид. — Считай, что я просто оставляю их тебе на хранение. Мне сейчас придется скрываться, по кустам бегать, я же их просто потеряю или украдут у меня.
Бурцев согласился, понял и деньги убрал.
А ведь на самом деле у Давида, кроме Вальки, никого не осталось. Он бы ему и квартиру оставил. Но ведь по нашим законам — невозможно. Машину оставляет, но и из этого вряд ли что хорошее получится. Так хоть деньги…
— Спасибо, Вальк. — Он стал прощаться. — За все спасибо, правда. И не поминай лихом. А я как выплыву из подполья, сразу тебе позвоню, честное слово. Прощай, Валька!
И он пошел пешком в сторону Чистых прудов. Через Электрозаводский мост, по Бакунинской, Спартаковской, по Карла Маркса, через Садовую, зачем-то мимо Маринкиного дома, переулками, по улице Обуха и на Покровский бульвар… Пешком это было далеко, ох как далеко!
А троллейбусы уже не ходили, и метро, конечно, не работало, да и какое метро, там же полно милиции. И таксомоторов он боялся: остановишь машину, а в ней шестеро головорезов — к черту, к черту! До утра еще далеко, Особый день кончается с рассветом, он должен дойти до конторы, обязательно должен. Почему до конторы? Да потому, что там его не ждут, не могут ждать, в такое-то время. Ведь по канонам любых спецслужб, это же полный бред возвращаться туда, откуда все и началось…
Он шел и шел через всю Москву, пустую и страшную, как после войны или эпидемии. Где же люди, где? Куда подевались машины? Может, он просто спит? Спит на ходу?
А вода падала с неба и высыхала. И снова падала, и снова высыхала. Но прохладнее не становилось. Становилось только душнее. Фонари на бульваре вздувались тяжелыми мертвенными пузырями, и трехцветный огонь светофоров стекал на мокрый асфальт и разматывался длинными нитями по трамвайным рельсам…
Маревич шел сквозь духоту, сквозь мерцание городских бликов, сквозь плывущий с бульвара июньский липовый дурман, и ему казалось, что размякший асфальт подается под каблуком, как это было среди дня, хотя сейчас, ночью, после дождя, асфальт конечно же снова затвердел. Но, Господи, какое это все имело значение?! Теперь, после безумно долгого дня и полбутылки грузинского коньяка «Варцихе». Он даже не замечал прилипшей к телу рубашки, противно хлопающих бортов летнего пиджака и чмокающих кроссовок.
Он и ее не заметил.
Просто налетел на нее у светофора, задумавшись и едва не упав. Придержал за локоть, и этого скоротечного касания было достаточно… Нет, не для того, чтобы понять, кто она. Это представлялось, конечно, очень романтичным — объяснить все так: «С первого прикосновения я понял, что это она. Ведь именно так мы и были когда-то знакомы». Но он-то знал, что дело в другом. Интерес был чисто сексуальным, обнаженно сексуальным. С первого касания (не с первого взгляда — взгляд был позже, и вообще с первого взгляда бывает любовь), именно с первого касания — яркая вспышка страсти в измученной, затравленной душе. Вспышка, озарившая единственный смысл, единственный путь к спасению, единственный выход, оставшийся после всего, что случилось за этот день.
— А повнимательней нельзя, господин хороший? — спросила она одновременно грубо и вежливо.
Легкая белая кофточка с кружевами сладострастно облепляла высокую грудь, и короткая черная юбка в обтяжку лоснилась то ли от дождя, то ли просто материал был такой. Девушка промокла насквозь.
— Конечно можно, — ответил он, мгновенно подхватив ее тон, — даже нужно, барышня!
Барышня улыбнулась. Они вместе перешли трамвайную линию и вступили на широкий бульвар, полого поднимавшийся в гору.
Бледный, вспотевший, словно бы чахоточный фонарь высветил мокрые пряди ее волос на плечах и большие темные, почти черные кружки сосков под тонкой и от воды совсем прозрачной тканью. Он почувствовал, что возбуждается сверх всякой меры, а меж тем они поднимались по бульвару молча, и было непонятно, идут они вместе или нет, тем более что во мраке под кронами деревьев он не мог видеть ее глаз.
И все-таки он знал: они идут вместе. Отныне и навсегда. Да, именно так: отныне и навсегда. Безумие. Полное безумие. Так не бывает. Это просто усталость. Смертельная усталость. И отчаяние. И полбутылки коньяка «Варцихе» из Курского гастронома. Коньяк был грузинского розлива и потому божественный на вкус.
— У вас не будет закурить? — спросил он ее под следующим фонарем.
Темные кнопочки под влажной материей топорщились все так же призывно.
— Если не промокли, — сказала она. — Сейчас посмотрю.
И раскрыла сумочку. В ее ладошке оказался сначала баллончик со слезоточивым газом, торопливо брошенный обратно, и лишь потом — пачка длинного «Салема».
— За тридцать? — поинтересовался он.
— За пятнадцать.
— В «Людмиле»?
— Ага, — кивнула она, протягивая сигарету.
И добавила, как чужестранка:
— Однако цены у вас!..
Он чиркнул зажигалкой и выдал традиционную шутку:
— Патриотическая.
Зажигалка была самая обыкновенная — дежурная тайваньская штамповка с доисторическим колесиком, но обклеенная яркой пленкой в виде американского государственного флага.
— Уезжаешь? — неожиданно спросила она, сразу переходя на ты.
— Да, — сказал он с откровенностью идиота. — Сегодня точно решил: уезжаю.
— Туда? — спросила она многозначительно, чуть скосив глаза в сторону зажигалки.
Потом глубоко затянулась и, выпустив в сторону дым, провела по губам кончиком очаровательного язычка.
Он ощутил горячий прилив страсти и, не контролируя себя, схватил ее за мокрые плечи, притянул, почти прижал к груди.
Ее глаза, темные настолько, что посреди радужки едва выделялся зрачок, матово поблескивали двумя спелыми вишнями. Она не прятала их. И губы она не прятала тоже. Влажные, ждущие, полураскрытые… Жаркое дыхание с ароматом дорогого ликера, волосы, пахнущие дождем и сиренью, вздрагивающие плечи… Ах, какая душная, душная ночь! Душная до озноба…
— Ты что-то спросила? — Он словно очнулся. — Ах да! Куда я уезжаю. Нет, не туда. Дальше.
— Дальше?
В голосе ее было удивление, но удивление человека знающего, а не то растерянное недоумение, какое бывает, если брякнешь, не подумав, первому встречному какую-нибудь мудреную непонятицу.
И он разъяснил уже со всей откровенностью:
— Я решил наконец отправиться в другой мир.
— И я, — она трогательно прильнула к нему. — Я тоже. Давай уйдем вместе прямо сегодня.
— Давай. А почему сегодня?
— Сегодня Особый день.
— Самый Особый? — спросил он, замирая.
— Да, милый, да! — Она не говорила, а еле слышно дышала ему в ухо. Именно сегодня туда уйдет каждый четвертый.
«И мир изменится», — продолжил он про себя, но она услышала и кивнула.
И тогда между ними больше не осталось преград. Совсем не осталось. Потому что они узнали друг друга.
Вся одежда вымокла насквозь. Его легкие летние брюки прилипли к ногам, и тепло ее тела он почувствовал так, как если бы они разделись. Ее плечи, грудь, бедра, живот были горячими, а еще был маленький сладостный островок — очень горячий. Потом он понял, почему так сразу смог почувствовать ее призывный жар: под тонкой промокшей синтетической юбкой больше не было ничего, только этот волшебный треугольник.
— Я хочу тебя, Давид! — шепнула она и захватила пылающим ртом его пересохшие от нетерпения губы.
— Что, прямо здесь? — спросил он, тяжело дыша, но все же сумев прервать поцелуй. — Ты шутишь, Анна?
— Вовсе нет, — вполне серьезно откликнулась она. — Два часа ночи.
Их руки, пробежав пальцами по спинам друг друга, спустились ниже. Он сжимал в ладонях восхитительные круглые половинки и чувствовал волшебные касания пробирающихся под ремень ноготков.
На влажной земле, светя в ночи оранжевыми огоньками, догорали две длинные белые сигареты…
О, этот быстрый упругий язычок! О, эта мокрая ткань, закатывающаяся вверх по бедру! О, эти трепетные складки обжигающей плоти!..
— Давай не так, — выдохнула она, когда он уже слился с нею и восторженно замер, опершись на спинку лавочки.
Она заставила его сесть и села сама, а потом лечь, и скамейка была шершавой и жесткой, а потом они снова стояли, но уже по-другому, и снова сидели — иначе, совсем иначе, и каждый раз это было как вспышка звезды, как взрыв гигантской вакуумной бомбы, втягивающей в себя, поглощающей весь мир, это было как скачок по ту сторону, как провал в небытие и возвращение назад. А они оба знали, что это такое, и он и она помнили, как это: уйти и вернуться обратно. Они не знали только, что любовь и смерть — это почти одно и то же. Потому что смерть они не называли смертью — среди Посвященных это было не принято. А любовь… Наверно, за долгие восемь лет они просто забыли, что такое любовь. И теперь наслаждение длилось и длилось. И почему-то за все это время по бульвару не прошел ни один человек, или они не видели их, и только несколько раз с характерным звуком прошелестели широкие мягкие шины роскошных иномарок, да однажды прогрохотал по стареньким рельсам безумный ночной трамвай, светящийся и нарядный, как китайский бумажный фонарик, а с деревьев срывались капли, и вдруг этих капель сделалось больше, еще больше, и стало ясно, что это снова пошел дождь, и она закричала.
Некоторое время они шли молча. Потом он спросил:
— Мы идем к тебе домой?
— У меня теперь нет дома. Просто нужно зайти в одно место. Это близко.
— А нужно ли? — усомнился он.
— Нужно, — ответила она, и они снова помолчали.
—
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Дождь опять заливал стекла, не оставить ни щелочки, душно, очень душно, а вентилятор, сволочь, гонит горячий воздух, особенно по ногам. Какой же идиот придумал эту конструкцию системы охлаждения?
Он остановился напротив своего подъезда, открыл дверцу и вышел под дождь. На улице было, как в бане, асфальт дымился и, казалось, шипел. Сильный порыв ветра швырнул тяжелыми каплями сбоку в лицо. Душ Шарко. Интересная фамилия. Шарко означает Акуленко. Петро Акуленко.
Петро Акуленко, ну, то бишь композитор Достоевский стоял возле его подъезда под зонтиком. Основательный такой, симпатичный, с ясными глазами. Смотрел он как-то немножко в сторону, знаков приветствия не подавал. Что это: охрана или ловушка?
Ах, Боря, Боря! Великий Шумахер! Неужели я должен вместо Терехова выбрать Глоткова и кидаться в объятия к нему? А мне-то казалось, что это все равно, какая из спецслужб будет наматывать твои кишки на лебедку. Я не прав, Боря?
Но Давид не успел принять решения по поводу Глоткова. Две серые фигуры метнулись из мокрой темноты в его сторону. И сразу расхотелось стреляться, спать и даже жрать коньяк. С композитором Достоевским или без него. Хотелось теперь только жить. Просто жить. А для этого надо было драпать.
Как хорошо, что он даже не заглушил движок, как хорошо! Что, козлы?! Пока вы сядете в свою тачку, пока развернетесь, я уже буду далеко, я же здесь все дворы знаю, я таким хитрым путем на набережную выскочу!..
Но именно на набережной он увидел в заднее зеркальце черную «Волгу», которая никак не хотела отставать. Два полных круга ехала за ним, два полных круга.
Напрячься, что ли, поставить раком эту «Волгу»? Нет, только не это! Опять трупы, кровь — нельзя, не хочу. Ну а что еще он умеет? Перекрыть им бензин? Интересная мысль. Но глупая. Вообще все глупо. Не бандиты же на хвосте. А у гэбухи таких машин миллион. Вышлют следующую и только злее станут. Надо просто оторваться. Совсем оторваться. Но как?
Батеньки! «Шпион-экстрасенс»! Собрался кому-то глазами бензин перекрывать, а сам-то бак не залил. Минут на десять — пятнадцать осталось. Может, ты, брат, того, из их бака в свой перекачаешь по воздуху? Знаешь, как военные самолеты дозаправляются? И куда ты едешь вообще? В сторону Измайлова? Почему?
А действительно, почему? Измайлово. Парфюмерная фабрика. Валька. Вот видишь, а говорил, у тебя никого не осталось. Валька Бурцев, палочка-выручалочка. Откуда только Шумахер мог знать о нем? Ну, мало ли откуда — Шумахер, он такой: наружка, прослушка, шпанская мушка… Слушай, ты, мушка, а за что же ты Вальку собираешься так подставить?..
В пору было отпустить педали, морду на руль и — в столб. Но… нет, нет! Он сейчас что-нибудь придумает. Ну, вот же светофор, со стрелкой, сложная развязка, трамвай ползет навстречу и налево, то есть наперерез… И на мигающий зеленый, вперед, перед самым носом, тетенька, милая, тормозни, спасибо, а вот теперь поддай, поддай! И сзади скрежет, и хруст, и мат.
Да живы они, живы, не убил он никого. Удалось, в точности как надо удалось. Значит, все-таки есть Бог на небесах! Бог, которого нет.
И Валька оказался на работе. Случай для лета не слишком редкий, но все же мог и не застать, ведь не созванивались.
Отправив своих на дачу, Бурцев, как правило, пропадал на работе днями и ночами. И денег побольше, и вообще — чего дома-то делать? Видюшник, что ли, смотреть? Надоело уже. А тут ребята — весело, хорошо. Золотой человек Валька!
— Ну, с чем пожаловал, коммерсант? Опять загадочная дырка в коробке передач? Трансмиссионное маслице уходит? Э, да ты, брат, какой-то взмыленный. Случилось что? Нельзя так много работать в такую жару. Здоровья не хватит. Пойдем ко мне наверх, перекурим, чаю попьем.
— Погоди, Вальк, дай отвертку.
— Крестовую? — деловито осведомился Бурцев.
— Кажется, да. Номера отвернуть.
Больше Валька ничего не спрашивал. Молча следил за процессом. А Давид вручил ему оба номерных знака и сказал:
— Порежь их на мелкие кусочки и раствори в электролите. Или в чем они там растворятся?
— Да ты сбрендил, Дод! Это же твоя машина. Или я что-то путаю?
— Это была моя машина. За мной сейчас гнались, и больше на этой машине никуда ездить нельзя. Я тебе сейчас все расскажу, а ты уж сам решай, разбирать ее на части, сдавать в милицию или просто выкатить к чертовой матери за ворота. От греха. Когда они придут и спросят, решать будет уже поздно.
— Погоди, как, то есть, придут? Ты от них оторвался или они где-то здесь?
— Я от них оторвался, иначе просто не стал бы к тебе заезжать. Но они все равно придут, они тебя вычислят. Понимаешь, это же не рэкетиры какие-нибудь с Рижского рынка.
— А кто они, Дод, мафия? — Валька сделал страшные глаза.
— Сам ты мафия, — горько усмехнулся Давид. — Это КГБ. Ты только не сердись на меня, Валька! Господи, что я говорю — «не сердись»! Ты только не проклинай меня потом, Валька. У меня действительно, кроме тебя, никого не осталось. Так уж вышло, Валька, не проклинай.
— Ты что, с дуба рухнул? Причитаешь, как баба. Когда это я вашего КГБ боялся. Просто ты мне сейчас спокойно объяснишь, что тебя с ними связывает, что беспокоит, где клапана стучат, а где масло подтекает. Понятно? И без паники. Пошли наконец наверх, чайку попьем.
Мог ли он Вальке рассказать все? Нет, конечно. Это же крыша съедет враз у кого угодно. Он рассказал ту половину правды, которая была наиболее безопасна и все же убедительна.
Он прикурил без спички сигарету, сбросил глазами на пол сигаретную пачку, еще какую-то подобную же чепуху продемонстрировал. И все стало понятно. И отработали они с Валькой несколько легенд и несколько вариантов поведения. В итоге выбрали самый лучший, при котором Бурцев получался полностью отмазан, при котором ничего, ну абсолютно ничего ему не грозило. И Валька был готов защищать интересы всех экстрасенсов мира, отстаивать их права в прессе и с трибуны Съезда народных депутатов, обличать и клеймить нещадно произвол спецслужб и т. д. и т. п. Особенно после того, как они выпили уже не чаю, а бутылку «Варцихе». А они ее выпили на двоих, потому что Давид настаивал, у меня, говорил, сегодня Особый день, и ты, говорил, Валька, просто не имеешь права со мной не выпить. И когда доцедили с донышка последние капли, Давид вынул пачку в десять тысяч, положил на стол и сказал:
— Это тебе.
— С ума сошел? Зачем мне такие деньги? За что?
— За все. Ты меня от смерти спас.
— За это не платят.
Давида уже слегка развезло, жара и нервотрепка делали свое дело, но он помолчал и все-таки понял: Валька прав.
— Извини, — сказал Давид. — Считай, что я просто оставляю их тебе на хранение. Мне сейчас придется скрываться, по кустам бегать, я же их просто потеряю или украдут у меня.
Бурцев согласился, понял и деньги убрал.
А ведь на самом деле у Давида, кроме Вальки, никого не осталось. Он бы ему и квартиру оставил. Но ведь по нашим законам — невозможно. Машину оставляет, но и из этого вряд ли что хорошее получится. Так хоть деньги…
— Спасибо, Вальк. — Он стал прощаться. — За все спасибо, правда. И не поминай лихом. А я как выплыву из подполья, сразу тебе позвоню, честное слово. Прощай, Валька!
И он пошел пешком в сторону Чистых прудов. Через Электрозаводский мост, по Бакунинской, Спартаковской, по Карла Маркса, через Садовую, зачем-то мимо Маринкиного дома, переулками, по улице Обуха и на Покровский бульвар… Пешком это было далеко, ох как далеко!
А троллейбусы уже не ходили, и метро, конечно, не работало, да и какое метро, там же полно милиции. И таксомоторов он боялся: остановишь машину, а в ней шестеро головорезов — к черту, к черту! До утра еще далеко, Особый день кончается с рассветом, он должен дойти до конторы, обязательно должен. Почему до конторы? Да потому, что там его не ждут, не могут ждать, в такое-то время. Ведь по канонам любых спецслужб, это же полный бред возвращаться туда, откуда все и началось…
Он шел и шел через всю Москву, пустую и страшную, как после войны или эпидемии. Где же люди, где? Куда подевались машины? Может, он просто спит? Спит на ходу?
А вода падала с неба и высыхала. И снова падала, и снова высыхала. Но прохладнее не становилось. Становилось только душнее. Фонари на бульваре вздувались тяжелыми мертвенными пузырями, и трехцветный огонь светофоров стекал на мокрый асфальт и разматывался длинными нитями по трамвайным рельсам…
Маревич шел сквозь духоту, сквозь мерцание городских бликов, сквозь плывущий с бульвара июньский липовый дурман, и ему казалось, что размякший асфальт подается под каблуком, как это было среди дня, хотя сейчас, ночью, после дождя, асфальт конечно же снова затвердел. Но, Господи, какое это все имело значение?! Теперь, после безумно долгого дня и полбутылки грузинского коньяка «Варцихе». Он даже не замечал прилипшей к телу рубашки, противно хлопающих бортов летнего пиджака и чмокающих кроссовок.
Он и ее не заметил.
Просто налетел на нее у светофора, задумавшись и едва не упав. Придержал за локоть, и этого скоротечного касания было достаточно… Нет, не для того, чтобы понять, кто она. Это представлялось, конечно, очень романтичным — объяснить все так: «С первого прикосновения я понял, что это она. Ведь именно так мы и были когда-то знакомы». Но он-то знал, что дело в другом. Интерес был чисто сексуальным, обнаженно сексуальным. С первого касания (не с первого взгляда — взгляд был позже, и вообще с первого взгляда бывает любовь), именно с первого касания — яркая вспышка страсти в измученной, затравленной душе. Вспышка, озарившая единственный смысл, единственный путь к спасению, единственный выход, оставшийся после всего, что случилось за этот день.
— А повнимательней нельзя, господин хороший? — спросила она одновременно грубо и вежливо.
Легкая белая кофточка с кружевами сладострастно облепляла высокую грудь, и короткая черная юбка в обтяжку лоснилась то ли от дождя, то ли просто материал был такой. Девушка промокла насквозь.
— Конечно можно, — ответил он, мгновенно подхватив ее тон, — даже нужно, барышня!
Барышня улыбнулась. Они вместе перешли трамвайную линию и вступили на широкий бульвар, полого поднимавшийся в гору.
Бледный, вспотевший, словно бы чахоточный фонарь высветил мокрые пряди ее волос на плечах и большие темные, почти черные кружки сосков под тонкой и от воды совсем прозрачной тканью. Он почувствовал, что возбуждается сверх всякой меры, а меж тем они поднимались по бульвару молча, и было непонятно, идут они вместе или нет, тем более что во мраке под кронами деревьев он не мог видеть ее глаз.
И все-таки он знал: они идут вместе. Отныне и навсегда. Да, именно так: отныне и навсегда. Безумие. Полное безумие. Так не бывает. Это просто усталость. Смертельная усталость. И отчаяние. И полбутылки коньяка «Варцихе» из Курского гастронома. Коньяк был грузинского розлива и потому божественный на вкус.
— У вас не будет закурить? — спросил он ее под следующим фонарем.
Темные кнопочки под влажной материей топорщились все так же призывно.
— Если не промокли, — сказала она. — Сейчас посмотрю.
И раскрыла сумочку. В ее ладошке оказался сначала баллончик со слезоточивым газом, торопливо брошенный обратно, и лишь потом — пачка длинного «Салема».
— За тридцать? — поинтересовался он.
— За пятнадцать.
— В «Людмиле»?
— Ага, — кивнула она, протягивая сигарету.
И добавила, как чужестранка:
— Однако цены у вас!..
Он чиркнул зажигалкой и выдал традиционную шутку:
— Патриотическая.
Зажигалка была самая обыкновенная — дежурная тайваньская штамповка с доисторическим колесиком, но обклеенная яркой пленкой в виде американского государственного флага.
— Уезжаешь? — неожиданно спросила она, сразу переходя на ты.
— Да, — сказал он с откровенностью идиота. — Сегодня точно решил: уезжаю.
— Туда? — спросила она многозначительно, чуть скосив глаза в сторону зажигалки.
Потом глубоко затянулась и, выпустив в сторону дым, провела по губам кончиком очаровательного язычка.
Он ощутил горячий прилив страсти и, не контролируя себя, схватил ее за мокрые плечи, притянул, почти прижал к груди.
Ее глаза, темные настолько, что посреди радужки едва выделялся зрачок, матово поблескивали двумя спелыми вишнями. Она не прятала их. И губы она не прятала тоже. Влажные, ждущие, полураскрытые… Жаркое дыхание с ароматом дорогого ликера, волосы, пахнущие дождем и сиренью, вздрагивающие плечи… Ах, какая душная, душная ночь! Душная до озноба…
— Ты что-то спросила? — Он словно очнулся. — Ах да! Куда я уезжаю. Нет, не туда. Дальше.
— Дальше?
В голосе ее было удивление, но удивление человека знающего, а не то растерянное недоумение, какое бывает, если брякнешь, не подумав, первому встречному какую-нибудь мудреную непонятицу.
И он разъяснил уже со всей откровенностью:
— Я решил наконец отправиться в другой мир.
— И я, — она трогательно прильнула к нему. — Я тоже. Давай уйдем вместе прямо сегодня.
— Давай. А почему сегодня?
— Сегодня Особый день.
— Самый Особый? — спросил он, замирая.
— Да, милый, да! — Она не говорила, а еле слышно дышала ему в ухо. Именно сегодня туда уйдет каждый четвертый.
«И мир изменится», — продолжил он про себя, но она услышала и кивнула.
И тогда между ними больше не осталось преград. Совсем не осталось. Потому что они узнали друг друга.
Вся одежда вымокла насквозь. Его легкие летние брюки прилипли к ногам, и тепло ее тела он почувствовал так, как если бы они разделись. Ее плечи, грудь, бедра, живот были горячими, а еще был маленький сладостный островок — очень горячий. Потом он понял, почему так сразу смог почувствовать ее призывный жар: под тонкой промокшей синтетической юбкой больше не было ничего, только этот волшебный треугольник.
— Я хочу тебя, Давид! — шепнула она и захватила пылающим ртом его пересохшие от нетерпения губы.
— Что, прямо здесь? — спросил он, тяжело дыша, но все же сумев прервать поцелуй. — Ты шутишь, Анна?
— Вовсе нет, — вполне серьезно откликнулась она. — Два часа ночи.
Их руки, пробежав пальцами по спинам друг друга, спустились ниже. Он сжимал в ладонях восхитительные круглые половинки и чувствовал волшебные касания пробирающихся под ремень ноготков.
На влажной земле, светя в ночи оранжевыми огоньками, догорали две длинные белые сигареты…
О, этот быстрый упругий язычок! О, эта мокрая ткань, закатывающаяся вверх по бедру! О, эти трепетные складки обжигающей плоти!..
— Давай не так, — выдохнула она, когда он уже слился с нею и восторженно замер, опершись на спинку лавочки.
Она заставила его сесть и села сама, а потом лечь, и скамейка была шершавой и жесткой, а потом они снова стояли, но уже по-другому, и снова сидели — иначе, совсем иначе, и каждый раз это было как вспышка звезды, как взрыв гигантской вакуумной бомбы, втягивающей в себя, поглощающей весь мир, это было как скачок по ту сторону, как провал в небытие и возвращение назад. А они оба знали, что это такое, и он и она помнили, как это: уйти и вернуться обратно. Они не знали только, что любовь и смерть — это почти одно и то же. Потому что смерть они не называли смертью — среди Посвященных это было не принято. А любовь… Наверно, за долгие восемь лет они просто забыли, что такое любовь. И теперь наслаждение длилось и длилось. И почему-то за все это время по бульвару не прошел ни один человек, или они не видели их, и только несколько раз с характерным звуком прошелестели широкие мягкие шины роскошных иномарок, да однажды прогрохотал по стареньким рельсам безумный ночной трамвай, светящийся и нарядный, как китайский бумажный фонарик, а с деревьев срывались капли, и вдруг этих капель сделалось больше, еще больше, и стало ясно, что это снова пошел дождь, и она закричала.
Некоторое время они шли молча. Потом он спросил:
— Мы идем к тебе домой?
— У меня теперь нет дома. Просто нужно зайти в одно место. Это близко.
— А нужно ли? — усомнился он.
— Нужно, — ответила она, и они снова помолчали.
—
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47