А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он усмирил внешних и внутренних врагов, расширил пределы отечества, покорил тысячи разных народов своей державе. Он обогатил государство, расширил внутреннюю и внешнюю торговлю, он любит науки и художества, поощряет земледелие и рукоделие… Он милосерд, правдив, закон его для всех равен, он почитает себя первым его служителем.
… Только одна старая женщина не рукоплескала мне, но смотрела с осуждением.
— Подойди, — сказала она неожиданно. — Я — врач, присланный к тебе и тебе подобным. Я должна очистить твое зрение.
Некая невидимая сила понудила меня подойти к ней.
— У тебя на обоих глазах огромные бельма, — она сняла с моих глаз толстую пелену. — Ты был слеп, а столь решительно обо всем судил. Я — Истина. Всевышний, тронутый страданиями твоего народа, прислал меня с небесных кругов. Я вернула тебе зрение. Теперь ты познаешь своих верных подданных, которые вдали от тебя. Они не тебя любят, зато любят отечество. Их призови себе в друзья. Если из народной среды возникнет муж, порицающий дела твои, знай, что то есть твой друг искренний».
Дзержинский оторвался от книги. Какое же надо было иметь мужество и гражданское достоинство, чтобы эдак-то писать во времена Екатерины, когда всякая мысль подвергалась цензуре и каралась казематом?!
Особенно полюбившийся отрывок из «Подберезья» Дзержинский пытался перевести белым стихом; понял, что нельзя; «Путешествие» — это русский «Екклезиаст», надо идти за текстом:
«В этом мире все приходит на прежнюю ступень, ибо в каждом разрушении есть свое начало, — переводил он на польский. — Животное родится для того, чтобы произвести себе подобных, потом умереть и уступить им свое место; кочевники собираются в городе, основывают царства, мужают, славятся, слабеют, изнемогают, разрушаются.
Места пребывания их не видно; даже имена их погибнут.
Если потомкам нашим предстоит заблуждение, если, оставя естественность, гоняться будут за мечтаниями, то весьма полезный бы был труд писателя, показавшего шествие разума из тьмы веков… Блажен писатель, если творением своим мог просветить хотя единого, блажен, если в едином хотя сердце посеял добродетель… Где мудрые Солоновы и Ликурговы законы, утверждавшие вольность Афин и Спарты? В книгах. А на месте их пребывания пасутся рабы жезлом самовластья. Где пышная Троя, где Карфаген? Едва ли видно то место, где гордо они стояли… Область Новогородская простиралась за Волгу. Сие вольное государство стояло в Ганзейском союзе. Старинная поговорка: «кто может стать против бога и великого Новагорода — тот воистину могуч и силен». Торговля была причиною его возвышения. Внутренние несогласия и хищный сосед совершили его падение… На память мне пришел поступок царя Ивана Васильевича. Какое он имел право свирепствовать против новогородцев? Какое он имел право присваивать вольный город? Оттого ли, что первые российские князья жили здесь? Или что сам он писался царем всея Руси? Или что новогородцы были славенского племени? На что право, когда действует сила? Может ли существовать право, когда нет силы на приведение его в действительность? … Кто пал мертв или обезоружен, тот и виновен… Нужда, желание безопасности и сохранности созидают царства; разрушают их несогласие, ухищрение и сила… »
(В главе «Зайцово» Дзержинский долго бился над переводом одного лишь абзаца: не в бровь, а в глаз писал Радищев, что за глыба, право, какая мощь, устремленность, юмор! )
«Привязанность к своей отчизне нередко основание имеет в тщеславии. Человек низкого состояния, добившийся в знатность, или бедняк, приобретший богатство, сотрясши всю стыдливости застенчивость, последний и слабейший корень добродетели, предпочитает место своего рождения на распростертие своея пышности и гордыни. Человек родится в мир равен во всем другому… человек без отношения к обществу есть существо, ни от кого не зависящее в своих деяниях. Но он кладет оным преграду, соглашается не во всем своей единой повиноваться воле, становится послушен велениям себе подобного, словом, становится гражданином… Почто поставляет над собою власть? … Для своея пользы, скажет рассудок… для своея пользы, скажет мудрое законоположение. Следственно, где нет его пользы быть гражданином, там он и не гражданин».
Ночью работать не решился: дежурил поганец стражник; постоянно подсматривает в глазок; завтра же донесет про книгу, отберут.
Писать начал, едва рассвело, стражник сменился; работалось до хруста, испытывал счастье, прикасаясь к поразительному слову мастера:
«Я получил вашу мать в супруги. Но какое было побуждение нашея любви: услаждение плоти и духа. Вкушая веселие, природой повеленное, о вас мы не мыслили. Произведение самого себя льстило тщеславию; рождение ваше было новый и чувственный союз… Сколь мало обязаны вы мне за рождение, толико же обязаны и за воскормление. Скажут, обязаны вы мне за учение… Не моей ли я в том искал пользы? Похвалы, воздаваемые доброму вашему поведению, отражаются на меня. Хваля вас, меня хвалят… Не ропщите, ежели будете небрежны в собраниях; вспомните, что вы бегаете быстро, что плаваете, не утомляяся, подымаете тяжести без натуги, умеете водить соху, вскопать гряду, владеете косою и топором, стругом и долотом; умеете ездить верхом, стрелять. Не опечальтеся, что вы скакать не умеете, как скоморохи. Ведайте, что лучшее плясание ничего не представляет величественного. Но вы умеете изображать животных и неодушевленных; изображать черты царя природы, человека. В живописи найдете вы истинное услаждение не токмо чувств, но и разума. Я вас научил музыке, дабы дрожащая струна, согласно вашим нервам, возбуждала дремлющее сердце; ибо музыка, приводя внутренность в движение, делает мягкосердие в нас привычкою. Научил я вас и варварскому искусству сражаться мечом… Но сие искусство да пребудет в вас мертво, доколе собственная сохранность того не востребует. Помните всегда, что на утоление голода нужен только кусок хлеба и ковш воды… Чрезвычайность во страсти есть гибель; бесстрастие есть нравственная смерть… Если в обществе нравы и обычаи не противны закону, если закон не полагает добродетели преткновений в ее шествии, то исполнение правил общежития есть легко. Но где таковое общество существует? Не дерзай никогда исполнять обычая в предосуждении закона. Закон, каков ни худ, есть связь общества. И если бы сам государь велел тебе нарушить закон, не повинуйся ему… »
Во время прогулки Дзержинский незаметно сунул переведенные на польский странички в левую руку Квициньского; пальцы юноши были ледяными — тюремный кузнец зажал кандалы на запястьях сверх меры.
— Почитай, — шепнул Дзержинский.
— Что это?
— Почитай, — повторил Дзержинский. — Это в продолжение нашего разговора. Вторую часть закончу завтра.
— Так меня сегодня, может, на эшафот увезут.
— Нет.
— Почему ты так уверенно говоришь, «Переплетчик»? — юноша потянулся к Дзержинскому — ничто так не дорого человеку, как слово надежды в устах старшего.
— Потому что всегда надо верить в добро, которое есть выявление здравого смысла.
Квициньский презрительно усмехнулся:
— Ты успокаиваешь меня, словно ксендз.
— С точки зрения ксендза, я говорю ересь. Стражник, наблюдавший за ними, рявкнул:
— А ну, прекратить разговоры!
… Вернувшись в камеру, Дзержинский сразу же сел к столу, тянуло работать; работа — это спасение; тягостное ожидание очередного допроса, гадание о будущем ломает человека, делает его истериком, лишает сна и погружает в безнадежный мир иллюзий, которые суть главный враг поступка — то есть поиска пути к свободе.
«Земледельцы и днесь между нами рабы, — переводил он Радищева, — мы в них не познаем сограждан, нам равных, забыли в них человека. Кормилец нашея тощеты насытитель нашего глада, тот, кто дает нам здравие, кто житие наше продолжает, не имея права распоряжати ни тем, что обрабатывает, ни тем, что производит. Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданского звания… называться блаженным? .. Человек, в начинаниях своих двигаемый корыстью, приемлет то, что может ему служить на пользу, и удаляется того, в чем он пользы не обретает. Следуя этому естественному побуждению, все начинаемое для себя, все, что делаем без принуждения, делаем с прилежанием, рачением,
— хорошо. Напротив, то, что рождено несвободой, то, что совершаем не для своей пользы, делаем оплошно, лениво, криво и косо. Таких мы находим земледельцев в нашем государстве. Нива у них чужая, плоды с нее им не принадлежат, потому и обрабатываем ее лениво. Сравни эту ниву с той, хоть и тощей, но данной владельцем на прокормление крестьянину! Не жалеет он труда, ничто не отвлекает его от работы, часы, отведенные на отдых, проводит в трудах, ибо делает это для себя. Такая нива приносит плоды, плоды же других земледелателей мертвеют, а были б живы и насыщали граждан, если бы возделывание нивы было свободно. … Если принужденная работа дает меньше плода, то не достигающие своея цели земные произведения толико же препятствуют размножения народа. Где есть нечего, там… умрут от истощения. Тако нива рабства, неполный давая плод, мертвит граждан… » «Не ведаете ли, любезные наши сограждане, какая нам предстоит гибель… Поток (свободы), загражденный в стремлении своем, тем сильнее… чем тверже находит противустояние. Прорвав оплот единожды, ничто уже в разлитии его противиться ему не возможет. Таковы суть братия наша, во узах нами содержимые. Ждут участи и часа. Колокол ударяет… Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и бесчеловечие. И чем медлительнее… мы были в разрешении их уз, тем стремительнее они будут во мщении своем».
И это было написано до того еще, как во Франции высверкнули первые зарницы революции, подумал Дзержинский. Воистину, нет пророка в отечестве своем! Как мало сейчас пишут в России о Радищеве, как поверхностно его читают… В гимназиях на него если и не запрет, то лишь поверхностное упоминание, а ведь именно в классе должно родиться уважительное отношение к тому, кто высветил собою последнюю четверть восемнадцатого века, сделался русским энциклопедистом, подготовил почву декабристам, предсказал девятьсот пятый год, восстание рабов, лишенных прав на землю и свободную работу… Впрочем, Франция теперь о пророках своих говорит на весь мир… А сколько лет прошло с той поры, как они стали о них говорить, спросил он себя. Их революция свершилась за сто двадцать лет перед нашей; Коммуна заявила себя практически в те же годы, когда Россия отменила рабство. В Америке белые еще продавали черных — злодейство и гнусь, но ведь в России сорок лет назад белый продавал белого…
(Главу «Торжок» Дзержинский переводил ликуя: какой неудержимый напор свободомыслия в стране, задавленной самовластьем, какая бесшабашная храбрость, сколь высоко ощущение собственного достоинства! Как же не умеют наши профессора читать чужие книги — зажаты в собственном мирке, нет полета. Страшно, когда люди, которые, казалось бы, призваны формировать мнение, лишены истинных знаний! Нет ничего ужаснее для народа, если авторами расхожих идей становятся малокомпетентные люди.)
«Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, что ходят на помочах, от чего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребенок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте будет каляка. … Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия ее пагубнее. Послушаем Гердера» (Дзержинский знал, что этот немецкий поэт и философ опубликовал незадолго перед выходом в свет книги Радищева свою работу «О влиянии правительства на науки и наук на правительство»; помнил, как Люксембург говорила Лео Тышке: «Надо бы это перевести на польский, там и поныне много взрывного). „Наилучший способ поощрять доброе (утверждал Гердер. — Ю. С.), есть… свобода в помышлениях… Книга, проходящая десять ценсур, прежде нежели достигнет света, не есть книга, но поделка святой инквизиции… в царстве мысли и духа не может никакая земная власть давать решений… не может того правительство, менее еще его ценсор, в клобуке ли он или с темляком. В царстве истины он не судия… Исправление может только совершиться просвещением… Чем государство основательнее в своих правилах, тем менее может оно… стрястися от дуновения каждого мнения, от каждой насмешки разъяренного писателя; тем более благоволит оно в свободе мыслей и в свободе писаний, а от нее под конец прибыль, конечно, будет истине. Губители бывают подозрительны; тайные злодеи робки. Явный муж, творяй правду… Правитель государства да будет беспристрастен во мнениях, дабы мог объяти мнения всех, и оные в государстве своем дозволять, просвещать и наклонять к общему добру: оттого-то истинно великие государи столь редки“.
«Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред… » «Такого же роду ценсор не дозволял, сказывают, печатать те сочинения, где упоминалося о боге, говоря: „я с ним дела никакого не имею. Если в каком-либо сочинении порочили народные нравы того или другого государства, он недозволенным сие почитал, говоря: Россия имеет тракт дружбы с ним“.
«Слова не всегда суть деяния, размышления же не есть преступления… Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? ». «Действие более развратит, нежели слово… Ценсура печатаемого принадлежит обществу, равно как одобрение театральному сочинению дает публика… Завеса поднялась, взоры всех устремились к действованию; нравится — плещут; не нравится — стучат и свищут… Если свободно всякому мыслить и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то… все, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истина не затмится». «Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизицией принадлежат к одному корню… то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака… времен извлечем… ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался разум человеческий».
(Надо бы, подумал Дзержинский, уже загодя готовить школьные программы, которые мы предложим детям после революции. Без Радищева невозможно понять величие революционной мысли России, с него надо начинать изучение русского освободительного движения.)
«Народ афинский, — продолжил он перевод, — священнослужителями возбужденный… в безумии своем предал смерти, на неизгладимое во веки себе поношение, вочеловеченную истину — Сократа».
«Император Диоклетиан книги священного писания велел предать сожжению. Но христианский закон, одержав победу над мучительством, покорил самих мучителей, и ныне остается во свидетельство неложное, что гонение на мысли и мнения не токмо не в силах оные истребить, но укоренят их и распространят…
В то время, как боязливое недоверие побудило монахов учредить ценсуру и мысль истреблять в ее рождении, в то самое время дерзал Колумб… Кеплер предузнавал бытие притяжательной в природе силы, Ньютоном доказанной; в то же время родился начертавший в пространстве путь небесным телам Коперник».
(Дзержинский сделал пометку на полях: «первое в истории Восточной Европы требование конституции; в противовес „мнениям“, потребен закон, который, служа защитой личности, есть гарант общей пользы для всех сограждан».)
Великая мысль рождала иногда невежество… Книгопечатание родило ценсуру.
«Древнейшее о ценсуре узаконение… находим в I486 году, изданное в самом том городе, где изобретено книгопечатание… «Указ о неиздании книг греческих, латинских и пр. на народном языке без предварительного ученых удостоверения, 1486 года, Бертольд, божиею милостью святыя Маинцкия епархии архиепископ, в Германии архиканцлер и курфирст.
… повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или другого языка переводимо не было на немецкий язык note 12 Note12
без

дозволения на печатание… от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Маинце от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословия, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48