А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

Дорогая Ирена! Вот мой опус и закончен. Сейчас кажется, что вещь готова — и пусть! Я на той стадии сейчас, когда в написанном видишь само совершенство — и пусть! Пусть двадцать четыре часа будет праздник! Я знаю: не позже чем завтра восторг мой лопнет как мыльный пузырь и после пьяной радости настанет жуткое похмелье — мой труд покажется мне чистой ахинеей, состряпанной каким-то кретином. Зато сегодня солнце триумфа в зените, и печет голову, и ничто не отбрасывает тени. И пусть! Завтра мне разонравится решительно все. Мне одинаково будет запретить и самоуверенность, с какой я вещаю с кафедры прозы, и — может, еще больше того — робость, с какой я предлагаю успокоительные капли, не умея вырвать ни одного больного зуба. Однако возможно, что больше всего меня не устроят те страницы, где мне — как целителю душ — следовало бы врачевать, а я — как ведьма в докторском белом халате — делала вивисекцию. Завтра я буду ящерицей, которая потеряла свой хвост. Вместе с законченной вещью от меня отделилась какая-то часть моего существа, и, хотя я прекрасно знаю, что некоторое время спустя у меня отрастет новый хвост, отделение — процесс болезненный. Сегодня я этого еще не чувствую, так как муку снимает наркоз удовлетворения.

Вы — мое первое частое сито, милая Ирена! Когда я благополучно пройду через него, то начну гадать, будут ли меня печатать ответственные редакторы (рискуя хоть и не головой, но, может быть, служебными неприятностями), а после папечатания стану опасаться, не будут. Перевод на русский язык. «Советский писатель», 1986. Ли рвать и метать рассерженные моим детищем моралистки и слать в открытую и анонимно жалобы в Союз писателей и, не дай бог, еще выше, обвиняя меня в том, что в условиях демографического кризиса я не борюсь против разводов и, оборони бог, может быть, даже «проповедую сексуальную распущенность», не припишут ли мне венцы творения «симпатий к женскому авангардизму», не помчится ли Ваша бывшая директриса в ОНО жаловаться, что «изображено все субъективно, и так оно вовсе не было, потому что было совсем иначе» и т. д. Я конечно буду злиться — ведь ставится под угрозу право литератора, мое право писать то, что я считаю, и так, как я считаю нужным, а не просто фотографировать жизнь. И тем не менее буду с тревогой ждать первых рецензий (хотя я и клялась Вам, что критики не боюсь!).


 

Или еще пример. Как-то раз пристала я к одной паре писателей, работавших вместе. Что, если одному из вас захочется есть, а другого чавканье раздражает, если у одного возникнет желание походить по комнате взад-вперед, тогда как другого это просто бесит, если один любит скрипеть стулом, тогда как другой... Они со смелом меня прервали, уверяя, что они люди дисциилинированные и во время работы не едят, не расхаживают, не скрипят стульями. Я, однако, не отставала и хотела дозваться, как они в случае нужды могут друг при друге плакать. Они переглянулись сперва между собой, потом обратили удивленный взгляд на меня, искренне недоумевая, с чего бы это им за работой плакать.
И какое значение может иметь для Вас мой опыт? Нулевое! Даже мне собственный опыт не облегчил мой труд ни на йоту. За двадцать долгих лет я так и не проторила сколько-нибудь надежной тропинки впрямую от жизни к книге. Какую уйму сил могло бы это сэкономить! Но нет... Как бы хорошо ни знала я населенный пункт А, это, увы, нисколько не помогает мне, когда я попадаю в населенный пункт Б. Бреду без дороги по незнакомой местности нового опуса, тащу на горбу мешок своего опыта с одноместной палаткой, запасной парой носков и завернутыми в пергамент бутербродами. Вещи это полезные, верно, но о Б они не говорят ничего. Они спасают от голода, осадков и насморка, однако не спасают от лешего, который водит путника вокруг да около, сбивает с пути.
Получив от Вас первое же письмо, я сразу узнала шрифт и машинку — «Континент», правда? — поскольку и у меня давным-давно была такая же. Однако письма на ней я не писала и вообще ее не любила! И «не любила» еще мягко сказано. Я терпеть ее не могла, так как ее ритмичный стук, точно поварской нож, механически изрубал в фрикасе мои высокие мысли и благородные чувства! Я ненавидела машинку до такой степени, что однажды — неумышленно, правда! — сорвала у нее рычаг... Мои черновики были настолько чистые, что с них охотно писали машинистки. Теперь я иной раз найду пожелтевший лист — и сама себе удивляюсь: ясный, размашистый... чужой почерк, чернилами, без помарок. Но тогда и работала я совсем по-другому. Каждую мысль обкатывала, обваливала и приглаживала до тех пор, пока там ничего уж ни прибавить ни убавить — хоть клади сразу на сковородку как котлету! Каждый слог еще в мозгу был крючочком вывязан, каждая буква на своем месте приколота, каждая запятая пришита к жилетке фразы. Только тогда это ложилось на бумагу. Сказать ли мне: делайте так же — и свои черновики Вы сможете вешать на стену в рамке? Но как мне давать Вам совет, если сама я перешла на карандаш и листки блокнота из перекидного календаря, если я царапаю слова крошечными буквами, стираю и черкаю — и потом продираюсь сквозь черновик как сквозь джунгли, рву на себе волосы, когда не могу разобрать свои правки, тону в вариантах, где «козлища» перепутались с «овцами», впадаю в панику, когда в этом хаосе затеряются самые «шедевры»? И только тогда, когда этот винегрет с помощью портативной «Эрики» выстроится в послушные строки на белом листе стандартного формата, у меня с души наконец свалится камень. В пишущей машинке я теперь люблю именно то, чего раньше терпеть не могла: бесстрастный ритм (который точно уловит — тут лишний слог!), холодный стальной глаз цензора (который подозрительно озирает каждое слово и подвергает сомнению каждую фразу). Машинка сама не творит, но на нее я могу положиться, тогда как карандаш — сангвиник: быстро загорается, часто меняет взгляды и в критические минуты предательски дезертирует, бросая все на произвол резинки... Когда перепишу, мне нравится смести маленькие листочки на совок, бросить в печь, поднести огонь и смотреть, как они горят. Это так красиво, Ирена, смотреть, как горят заключения — синим пламенем, игра слов — оранжевым... Сказать ли мне: поступайте так же и Вы получите огненное наслаждение, глядя, как горят слова? Я все же возьмусь утверждать, что такой способ работы хоть щ йоту лучше прежнего. Я выбрала его не как самый цёлесообразный — просто способ писания менялся вместе со мной. Мое восприятие сейчас другое, моя память Другая, и сама я другая — как же мне писать по-старому? Пишу я тоже по-другому.
Не учитесь у меня!
В молодости я всецело полагалась на память, не разграничивая памяти ума и памяти сердца. У меня не было ни одной записной книжки, зато была железная вера в то, что в нужный момент и в нужном случае все вынырнет из омута забвения как поплавок, что я как палеонтолог по одной берцовой кости и фрагменту нижней челюсти с двумя коренными зубами сумею во всех деталях восстановить давно умершее, под слоем веков погребенное существо и притом вдохнуть в него жизнь. Сказать ли Вам: доверьтесь своей молодой памяти, ведь то, что мы забываем, не заслуживает, чтобы о нем помнить? Позвольте себе расточительность молодости! Не обкладывайтесь лежащими в состоянии клинической смерти прототипами, полуфабрикатами сюжетов и метафорами, больше или меньше тронутыми ржавчиной, не превращайте свою мастерскую в холодильник или склад, в реанимационную палату — живите на гребне пенистой волны! Так я сказала бы Вам, если бы была уверена, что, полагаясь на свою способность реставрировать окаменелости, я не дала вымереть целым видам, если бы воду текущей мимо реки я могла назвать своей, прежде чем зачерпну ее в свои ведра. То, что не зачерпнуто, неумолимо и безвозвратно утекло. Ведра для черпания текущей мимо воды — записные книжки. Когда я сделала это открытие, я стала всюду таскать блокноты с собой. Они были со мной в поезде, в лесу, на собрании, в театре, на рынке, в приемных учреждений и даже на юбилеях наших светил. Блокноты стали моей слабостью, которой я гордилась, ощущая себя личностью весьма творческой. Дошло до того, что блокнот был при мне и в нужнике и даже в ванне, где я иногда подолгу и всласть медитировала. Однажды он и упал в ванну. Сперва я отчаивалась, но потом, глядя на расплывшиеся буквы, задумалась. Что удалось мне удержать в этих записях ж много ли? Необычные имена собственные — да. Меткие выражения... обрывки чужих разговоров... замысловатые случаи — да, да! Из протекающей мимо реки я зачерпнула их в свои ведра. Но посчастливилось ли мне хоть когда-то зачерпнуть и игру волн? Блик солнца? Запах аира? И разве без всего этого вода в моих ведрах не была всего только Н2О? Поймала ли я за крыло пролетавшую над рекой птицу и заперла ли в углу блокнота? Остановила ли висящие на речном берегу качели в высшей точке их полета? Нет и нет! Моя вода протухает в ведрах. Мои качели переходят в падение. Мои заметки — лишь консервы из птичьего мяса. Не могу удержать главного, что превращает жизненный материал в искусство, — праздник души.
Поэтому не старайтесь приберегать замысел на будущее — Вы его не удержите. Соберетесь «печь пироги», а найдете (какой уж там праздник души!) лишь кулек муки пополам с мышиным пометом... да и дрожжи заплесневеют. Сама диву даешься: «И где я увидела тут душистый крендель?» Если замыслу, уже запертому в готовое сочинение, — так же как спину в дубовой бочке — невредно и состоять, то замысел в бездействии быстро выдыхается — как незакупоренное шампанское. Калории-то не пропадают, однако нем не шипят больше пузырьки эмоций, а без них шампанское всего лишь сладкая бурда. Ни в каких записях не удержать Вам и ощущение полета — и качели приземлятся. Так что ничего не откладывайте на завтра, хоть Вы и завидно молоды. Завтра Вы уже не напишете того, что написали бы сегодня,— завтра Вы будете уже другая, а значит, речение Горация Сагре ОТНОСИТСЯ к литератору в еще гораздо большей мере, чем к любому человеку...
И все же, и все же, и все же — у меня по-прежнему всегда с собой блокнот. Виной тому инерция? Или склероз? Может, во мне говорит дальновидность? Просыпается жадность? Может быть, это лишь заготовка впрок на голодные годы, отчаянная попытка схватить неуловимое, сберечь не сохраняемое — смешная и тщетная борьба за то, чтобы остановить мгновенье? Так что не учитесь у меня, Ирена, нет, не учитесь! Обещайте, что не станете перенимать мой опыт. Когда приобретете свой... Господи, уже едет сосед! Обещал по дороге отвезти мое письмо на почту. Простите, что не удалось изящно закруглиться... (Он уже гудит!) Счастливого пути, Ирена! Пусть Вам в Карелии будет хорошо, а машина будет послушна (и муж тоже). Ни пуха ни пера!
8 июля 1977 года
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Не знаю, застанут ли еще Вас эти строки в том поселке с названием — латыш себе просто язык вывихнет — почти из одних согласных... Да, как его? Потом на конверте прочту по складам... Если дела ваши пойдут более или менее успешно, то бумагу я, стало быть, марала зря. И хоть в народе и говорят — чужую беду руками разведу, я все же буту болеть за Вас, чтобы Вы быстрей починили лопнувший задний мост и тронулись дальше, быть может к еще более живописному озеру — млеть от красот природы и кормить еще более лютых комаров. Звучит почти невероятно, что у Вас там — на севере! — тепло. Здесь после майских сплошных дождей и июньских гроз июль и вовсе наглухо запечатал небо. Сегодня в 12.00 было всего плюс одиннадцать часов!
Из Ошупилса вернулась вконец продрогшая. Да, я была в Ошутилсе. Усердно обшиваюсь. Увидав привезенную ткань, мама, правда, схватилась за голову: по недостатку выбора — или воображения? — я купила тоже «немнущуюся, но жутко сыпучую», «с миленькими маргаритками», с которой она приняла столько хлопот. Только сегодня утром в «Женщине Советской Латвии» прочитала, что «для больших размеров не следует выбирать материю с узором из отдельных цветов». Поздно! Все уже раскроено и сколото булавками. Выгляжу, как цветочный луг на ветру площадью с гектар! День поездки, кстати сказать, и на сей раз выбрала неудачно. Чуть не пришлось поворачивать оглобли —или же лезть в крысиную вору за Вашим ключом, так как мама была в Риге, куда-то испарились. К счастью, все разрешилось. Вине-та с Дарисом повели меня в «Радугу» пить коктейль. Во время культпохода я сделала вывод, что лидер у них, близнецов,— Винета (так ведь?), тогда как Дариса надо подталкивать, направлять, он склонен согласовывать свой взгляд с лидером, и этот урон, наносимый его мужскому достоинству, но временам компенсирует приступами упрямства. По манере себя вести Винета — копия Ундины, а по виду... Знаете, я бы сказала, что во виду она похожа скорее на Вас. Не замечали? По дороге в кафе произошел такой забавный случай. Над нами летел самолет. Ребята разом запрокинули головы. Винета сообщила, что хочет работать стюардессой. Дарис утер ей нос, заявив, что будет работать пассажиром. Та возразила, что пассажиром работать нельзя. Но Дарис остался при своем — он будет работать пассажиром, и баста! Как типичный мужчина он желал, чтоб последнее слово осталось за ним, даже если это последняя глупость!
Этот эпизод подвигнул меня на маленькую импровизацию. Не хотите послушать? Вот он, так сказать, разворот темы.
Если бы жизнь была самолетом, мужчина хотел бы быть в нем пасса женщине желал бы видеть стюардессу.
При взлете и посадке самолета она должна ходить в проходе между креслами и смотреть, все ли в порядке, тогда как о н сидит, надежно пристегнувшись, чтобы в случае какого-либо происшествия быть в безопасности.
Она должна подавать ему карамель о г давления в ушах, а в длительных полетах и легкую, вкусную, изящно сервированную пищу, благотворно действующую на его физиологические процессы и самочувствие, а в случае нужды снабдить также пакетом из плотной коричневой бумаги, чтобы в критической ситуации он не уронил свое мужское достоинство.
Она должна быть в туфлях на высоких каблуках: в такой обуви ноги выглядят стройнее, походка грациозней, а видеть стройные ноги и грациозную походку ему приятно, когда, откинувшись на мягком сиденье или, напротив, ссутулившись, о н поднимет глаза и — в зависимости от настроения — бросит на нее скучающий или заинтересованный взгляд поверх раскрытой газеты или журнала.
О н очень охотно уступает ей честь быть хозяйкой, превосходно чувствуя себя в роли гостя, который может свободно выбирать, когда и в каких рейсах лететь, тогда как она должна летать строго по графику.
Она чрезвычайно женственна и в то же время может таскать большие тяжести, тогда как ему чемодан везут на автокаре.
Она должна улыбаться всегда, при любых обстоятельствах, тогда как о н волен иметь собственное на» строение.
Ее вес не превышает шестидесяти килограммов, тогда как у него взвешивают только багаж.
Она неизменно должна быть выдержанной, тогда как о н может позволить себе и умеренное хамство...
Эту «Импровизацию на вечную тему» Вы можете свободно продолжить и, выбрав минуту, когда Ваш супруг в приятном расположении духа (не слишком раздражен по случаю ремонта машины и прочих бытовых неурядиц), показать ему или прочесть вслух Да, и передайте ему, пожалуйста, привет! Если до завершения вашей одиссеи нам больше не удастся обменяться «эпистолами», сразу же по прибытии просигнальте над Ошупилсом ракетой или, еще лучше, махните ко мне собственной особой. В будний день или в праздничный безразлично, но желательно — ближе к вечеру. Приезжайте, когда будет время и когда будет настроение. Если хотите весело поболтать, то в субботу, когда и моя семья в полном сборе, — и возьмите с собой Гунтара! Заколем вместо хрюшки колбасу и будем жарить на костре шашлык. Но если хотите поговорить с глазу на глаз, то соберитесь среди недели. Ладно?
16 июля 1977 года
ИЗ ДНЕВНИКА
17 июля 1977 года
Отправила Ирене письмо в Карелию — во взвинчен-но оптимистическом тоне и от начала до конца наигранно веселое. Ни беззаботность в нем не настоящая, с какой изображены мои приключения в Ошупилсе, ни простодушие, с каким описаны впечатления от поездки, ведь наше совместное посещение «Радуги» вышло не таким забавным, как оно выглядит в моем изложении. Скорее напротив. На душе довольно паршиво... Но следовало ли мне похваляться правдой? Хвастать тем, что я узнала от Янины? Признаться в своем сожалении, что не разглядела как следует Сипола? Хотя, по правде сказать, сама не знаю, чего в этом интересе больше: профессионального ли писательского любопытства, которому все бы разнюхать, или сладкого желания взглянуть в лицо «роковому мужчине» и узреть там, о, нечто демоническое? Изобразить в красках, как Винета на пути туда оживленно болтала, а потом в кафе сидела, как в рот воды набравши? И если б у нее не вырвалось одно короткое словцо, впору было подумать, что она, право же, лишилась дара речи. Между прочим, ее сходство с Иреной я открыла неожиданно как раз тогда, когда она произнесла это единственное слово. «Иуда!» — сказала она и плотно сжала губы. Я узнала строптиво сомкнутые губы Ирены и с удивлением отметила, что у девочки Иренины глаза. Но надо было быть в такой близости, в какой была я, чтобы поймать выражение глаз — горящих и в то же время затравленных, как у волчонка. Дарис, который по знаку Ундины рывком вскочил на шли (залив коктейлем зеленую поверхность столика), сразу осекся, услышав в свой адрес «Иуда», и в нерешительности скосил глаза на сестру, которая робко и враждебно смотрела туда, где Ундина беседовала с незнакомым мне мужчиной. Она кивнула еще раз, Дарис все же пошел. Винета, однако, не отозвалась и на третий зов, но, чопорно и манерно отставив мизинчик, отпила из бокала несколько глотков. Выглядело это жеманно и смешно. И надо было быть в такой близости, в какой была я, чтобы увидеть, как отот пальчик дрожал. Я спросила о мужчине — кто он такой. Это Сипол, коротко ответила Вине га. (Сипол... Не гак ли звался и тот малолетний индивид, который у школы кидал в нас снежки?) Черты лица мужчины память не сохранила. Хорошо помню, что его губы сложились в легкую улыбку, когда подошел Дарис, однако не могу сказать, полные у него губы или тонкие. Не помню ни формы его носа, ни цвета глаз (да и далеко это было, чтобы рассмотреть глаза). Ясней всего почему-то запомнилась спина, но это — «ружье», которое не стреляет: когда он шел к выходу, спина у него не была сгорблена. Сгорбленная спина — эта деталь позволила бы угадать происходившее в душе Сипола. Но это отпадает. Из кафе он вышел прямой как свечка и не оглянулся ни разу. На нем была коричнево-зеленая рубашка, слегка выцветшая на плечах, с закатанными рукавами. Что может мне дать выцветшая на плечах коричнево-зеленая рубашка с закатанными по локоть рукавами? Какой вывод тут можно сделать? Что он много бывает на солнце? А еще? Дает ли повод гордо поднятая голова предположить, что он самоуверен? А из того, что он ни разу не оглянулся, можно заключить, что он тут же забыл о детях, как только повернулся к ним не сгорбленной раскаянием спиной? Но, к счастью своему или к несчастью, я уже достаточно стара, чтобы знать, что мера душевной боли имеет мало общего с клоками растрепанных в публичном самобичевании волос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19