А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Вот видишь! — обрадованно подхватил Иван Фомич.— Сама ты и ответила на все. Мы как раз и хотим, чтоб везде было как у вас.
— Да не в одной корове счастье, Ваня! — Мать словно обессилела от суеты по дому и опустилась прямо на траву, где стояла.— Садись, не убегут твои гости...
Она сняла фартук и расстелила на траве, и Иван Фомич присел рядом, заранее томясь бесполезностью начатого разговора. Он не мог оборвать его и кровно обидеть мать и вместе с тем вряд ли сумел бы в чем-то убедить ее, потому что она видела лишь то, что происходило на ее глазах в деревне, и это было ее правдой, и о каких бы высоких целях и соображениях он ей ни говорил, она все равно останется при своем мнении, будет верить только тому, чем живет и дышит сама.
— Все эти дни поджидала тебя, сердцем чуяла, что будешь в наших краях... Думала, вот встречу и все ему, как есть на душе, выложу... А вот увидела, и мысли мои разбежались в разиые стороны, как тараканы на печке...
— Разве у тебя в избе есть тараканы?
— Что ты! — Мать рассмеялась.— Это я так, к слову... Она положила свою смуглую шершавую руку на его большую белую, медленно провела по ней ладонью.
— Я о чем хотела тебя попытать, Ваня... Вот когда ты был мужиком, сколь ты мог на себе кулей с зерном унести?
Он не сразу догадался, куда она клонит, хотя понимал, что спрашивает мать обо всем неспроста, и ответил легко, посмеиваясь:
— Чудные вопросы задаешь, мать!.. У нас и отец не надрывался, больше мешка не брал на спину.
— То-то и оно! — словно радуясь его правдивому ответу, радостно воскликнула мать.— А зачем же ты тогда велишь, чтоб Аникей на себя три куля грузил и тащил на виду у всех?.. Чтоб все, на него глядючи, тоже — глаза на лоб, а несли столько же?.. И сам в это поверил, и других заставляешь верить... Будет ли прок какой от этого? И для какой такой нужды это сотворяется?
— Постой, мать! — Ему уже давно стал ясен не лишенный житейской хитрости намек, но он набрался терпения и выслушал мать до конца.— Он ведь не один эти три куля потащит, а всем колхозом!
— А под силу им всем-то? Ты проверял?
— Ты что ж хочешь, чтоб я в каждом хозяйстве был контролером и перестал верить людям, когда они хотят больше сделать добра для государства?
— А разве государству будет легче, если Аникей колхоз оголит? Нонче государству все сдаст, а потом с него же станет тянуть — какая кому от этого польза-то? Не пойму я, Вань...
— Бывают, мать, моменты, когда люди не сразу получают выгоду от государства.— Пробатов сорвал тонкую травинку, надкусил горьковатый стебелек.— Вон сколько мы понастроили заводов по стране, сколько в это дело вложили пота и сил — не сосчитать, а отдача идет, может, только теперь... Так и здесь! Конечно, мы берем на себя нелегкую ношу, но кое-кого это подстегнет, заставит поднатужиться, кого-то встряхнет, и на этом примере мы покажем, чего могут добиться люди, если захотят!..
— Смотри, Ваня, тебе видней...— Мать почему-то не смотрела на него.— Только душа у меня не на месте, вот и и сказала тебе, не будь в обиде...
— Да нет, это хорошо, что ты все близко к сердцу принимаешь, но только ты за черемшанцев не болей — сами наломали дров, сами будут и выправлять. Лузгин мужик хитрый, во вред хозяйству ничего делать не будет. А зарвется — мы на него управу найдем, поправим.— Он по-молодому быстро вскочил, протянул руку матери.— Пойдем, а то неудобно перед гостями...
И когда шли двором к крыльцу, Пробатов полуобнял мать за плечи, спросил:
— Может, отдохнуть тебе как следует, мать, а?.. Хочешь, в санаторий тебя пошлю? Подлечишься, сил наберешься.
— Не привыкла я, Ваня, отдыхать — чудно будет. Да и люди что скажут — поехала, мол, барыня по санаториям. Ей, дескать, мояшо, у нее сын большой начальник. Нет, уж проживу как ни то без лечениев... Да и здоровая я, а ежели болит что, то уж от старости, наверно,— годы-то, они катятся и катятся...
— Ну смотри, потом пожалеешь! — Он по-прежнему улыбался, ласково глядел в задумчивое лицо матери.
Казалось, мать осталась недовольна чем-то, словно сын по развеял ее беспокойства, но больше задерживать не посмела — его время не принадлежало ему самому ...
А Иван Фомич мгновенно забыл о разговоре с ней и уезжал из родного села успокоенный и довольный всем увиденным. День этот прибавил ему еще больше уверенности. Довольны были и гости, которых ожидал впереди концерт самодеятельности в районном Доме культуры, устроенный специально в честь их приезда.
В сумерки, когда машины въехали на площадь перед райкомом, Пробатов увидел на крыльце чью-то сгорбленную фигуру и понял, что это ждут его. Едва он выбрался из машины, как человек на крыльце встал и направился к нему, и Пробатов с чувством неловкости и досады узнал старика Бахолдина.
— Удели мне две-три минуты...— Голос Алексея Макаровича был сух и вежлив.— Я долго не задержу тебя...
— Хорошо, хорошо,— поспешно согласился Пробатов. Проводив на концерт гостей, они прошли в кабинет первого секретаря райкома, куда тотчас же явился и Коровин, видимо обеспокоенный поздним визитом Бахолдина.
— Я только пришел спросить, не понадоблюсь ли вам, Иван Фомич?
— Мне хотелось бы поговорить с глазу на глаз,— глухо обронил Алексей Макарович.
— Я не против, пожалуйста! — В голосе Коровина слышалась не то обида, не то плохо скрываемая неприязнь.
Он щелкнул замком, открыл зачем-то ящик письменного стола, порылся там для виду, медленно, как бы нехотя, задвинул его обратно, и Пробатов вдруг решил, что ему лучше будет разговаривать со стариком не наедине, а в присутствии третьего человека.
— У меня от Сергея Яковлевича секретов нет,— не глядя на Бахолдина, тихо сказал он.— Думаю, что и для него наша беседа будет небесполезной, а? Ты ведь наверняка хочешь говорить со мной о Черем'шанке?
Бахолдин усмехнулся. Он хорошо знал этот маневр, принятый у отдельных руководящих работников, вести беседу при постороннем человеке. Более интимный, откровенный разговор был чреват тем, что могла вдруг открыться нежеланная, тревожная правда. Третий не был в этом случае лишним — его присутствие сдерживало и того, кто собирался открыть душу, и выручало руководителя, страховало от проявления всякой душевной размягченности.
— Ты угадал, я действительно, хочу поговорить о Че-ремшаике... Хочу, чтоб ты понял...— Было очевидно, что разговор втроем почти терял значение и смысл, но иного выхода не было, и Бахолдин приставил березовую тросточку к столу и сел.
— Если ты собираешься открывать мне глаза на правду-матку, то не надо! — Пробатов еще надеялся избежать этого никчемного спора.— Мне все известно... И скажу тебе прямо, что если бы твой воспитанник Мажаров не строил из себя народника, то там все провели бы достойно. Он собрал вокруг себя недовольных и выступил от их име-
ни, забыв, что должен был выступать там от имени партии, членом которой он являетея.
— Народник — это для меня большая похвала! — резко ответил Бахолдин, и на щеки его пробился болезненный румянец.— Я с юности восхищался этими бескорыстными людьми и мечтал в чем-то походить на них... Но не в этом дело... У меня за эти дни побывали многие черемшанцы, и все в один голос говорят, что их насильно заставили продать своих коров.
— А ты поменьше бы принимал жалобщиков и не организовывал бы у себя на дому второй райком! — не вытерпев, крикнул Коровин, но тут же, точно стыдясь своей выходки, повернулся к Пробатову: — Простите, Иван Фомич, что вмешиваюсь! Но нельзя же, чтоб в районе было такое двоевластие! Вы будете спрашивать с меня, а на исповедь ходить они будут к бывшему секретарю?
Не будь этой истории в Черемшанке, Пробатов не позволил бы Коробину так грубо и неуважительно разговаривать с Алексеем Макаровичем, но сейчас он вынужден был считаться с человеком, которому здесь суждено проводить в жизнь новое начинание.
— Я считаю, что всю эту кампанию по закупке скота вы организовали из рук вон плохо, и тут мы с вас еще спросим не раз, Сергей Яковлевич! — Выказывая показную строгость, Пробатов как бы в чем-то уступал Бахол-дину.— Мы заставим вас исправить ошибку и провести этот почин в Черемшанке на более высоком уровне, не нарушая демократических принципов, целиком полагаясь на добрую волю каждого колхозника.
— Я займусь этим лично, Иван Фомич! — Коровин сделал шаг навстречу секретарю обкома и вытянулся перед ним, как солдат.— Заверяю вас, все будет проведено так, как вы сказали...
Бахолдин встал из-за стола, побледнев, собрав в кулак
край скатерти.
— Одумайся, Иван! Остановись, пока не поздно! — Он опирался на палочку, из груди его вырывался хриплый стон.— Твое упрямство дорого обойдется людям!.. Я не узнаю тебя!.. Вспомни, что говорил Ильич,— мы сильны лишь тогда, когда выражаем то, что сознают
массы!
— Владимир Ильич учил не плестись в хвосте у массы, а вести за собой!
— Да, по вести, сознавая, куда ведешь, а не вслепую, наугад... Я буду писать в ЦК, Иван!
— Пиши! — Пробатов развел руками, как бы давая понять, что тут он не волен помешать ему.— Лишний раз потреплют нервы, но, видимо, этого не остережешься.
Не простившись, не подав руки, Бахолдин повернулся и пошел к двери, и березовая его палочка нервно постукивала об пол.
«Вот так... и неужели навсегда?» — подумал Иван Фомич, и к сердцу непрошено прихлынула жалость. Он испугался, что может в эту минуту потерять товарища всей своей жизни, но другой человек, живший в нем, не позволил вернуть Алексея Макаровича. Бахолдин сам остановился у двери и сказал прерывисто, точно превозмогая боль и непосильную усталость:
— Я не хотел бы дожить до твоего позора, Иван... Пробатов пе успел ответить—дверь мягко захлопнулась.
— Хлебнули бы вы с ним горя, если бы этот старый либерал еще оставался в райкоме! — после томительной паузы заискивающе проговорил Коробин.
Пробатов и ему ничего не ответил, оделся, придавил с двух боков шляпу. А когда четверть часа спустя они вошли в районный Дом культуры, концерт был уже в полном разгаре: зал бурно дышал, взрывался аплодисментами и криками «браво!»; на сцене будто кружилась цветная карусель, сшибались в бешеном вихревом переплясе красные, как огонь, рубахи, будто раздуваемые ветром костры. Слитый, сочный удар ладош бросал танцоров в дробную чечетку.
Гости сидели в первом ряду, их будоражила, оглушала, подмывала на выкрик общая лихорадка веселья.Пробатова проводили на оставленное для него свободное место, и он сразу же подчинился общему настроению: тоже смеялся, бил в ладони, чувствовал себя частицей той силы, которая жила и дышала в этой праздничной, веселящейся толпе. Глядя на пышущие здоровьем лица парней и девчат, полных избыточной жизнерадостности, он словно возвращался к дням своей молодости. Он хотел бы и теперь, как в былые годы, быть уверенным и сильным, убежденным в своей правоте, но временами накатывала какая-то непонятная тоска, и он вспоминал, как уходил от него Бахолдин. «Почему я не остановил его, не удержал? Почему?»
Пустой коридор гулко отозвался на стук березовой палки. Прежде чем спуститься но лестнице, Алексей Макарович привалился спиной к перилам, сунул под язык таблетку валидола, постоял, пока не отпустила боль в сердце.
Коридор был полон невыветрившегося запаха табака, от нагретых за день обитых дерматином дверей тянуло чистым дегтем. Дом изредка сухо потрескивал, будто под старость усыхал, где-то тягуче поскрипывала незакрытая
форточка.Он хорошо помнил тишину этого дома, в стенах которого провел столько лет, помнил, как засиживался здесь по ночам, ожидая звонка из области, порой никому не нужного, но державшего всех в напряжении, и теперь, вслушиваясь в знакомые шорохи, словно прощался навсегда...
На улице уже темнело, однако вечер еще не слился с ночью, и земля казалась светлее неба. Она пока не остыла, не отдала накопленного за день тепла, и то ли от этого размягчающего тепла, то ли от неперебродившего волнения ноги ступали нетвердо. Вечером, до заката, когда он направлялся в райком, дорога была ровной, а сейчас он то и дело спотыкался о какие-то невидимые бугорки, засохшие комья грязи, оступался в выбоины.
Он брел не спеша, вглядываясь в глухую, рассвечен-ную редкими и тусклыми фонарями улочку, и поражался, что так спокоен после того, что свалилось на него там, в кабинете Коробина. И как это он устоял, не сорвался на крик, откуда взялись силы? Он вспомнил, что Дарья Семеновна уговаривала его не ходить в райком, сердилась, и ему пришлось даже прикрикнуть на нее, чтобы настоять на своем, и сейчас было неловко и стыдно, что он обидел старуху. Тьма сгущалась, фонари попадались все реже, в некоторых были разбиты лампочки, и он подумал, что хорошо, если бы поблизости от Приреченска открыли нефть или богатую руду, тогда бы все здесь изменилось. И тут же забыл об этом. Он сел на первую попавшуюся лавочку у чужих ворот, но из темной калитки вышли двое, и он заковылял дальше, мучительно пытаясь вспомнить что-то очень важное, что он забыл сказать Пробатову. Ему почудилось, что его окликнули из темноты, он радостно отозвался: «Да! Да!» — но никого не было, шумело в ушах,
непрерывно дергалось левое веко, теснило дыхание, и он снова достал тюбик с валидолом. Он старался восстановить свой разговор с Пробатовым, но вспоминались не слова, а самый голос Ивана, чванливый, полный непривычного самодовольства, и его лицо, барственно-высокомерное, ставшее неожиданно чужим. Эх, Иван, Иван... Жизнь часто разлучала их на долгие сроки, но, куда бы ни посылали Ивана, Алексей Макарович знал, что живет где-то верный друг, и от одного этого сознания ему многое было не в тягость. В Пробатове ничего уже не было от того человека, которого он знал и любил, будто подменили его кем-то другим, и этот другой не понимал и не хотел понимать никого, кроме самого себя. Он вспомнил, что ушел, не подав Ивану руки, и только теперь, в эту минуту, вдруг до конца осознал всю неизбежность и ужас этого разрыва... Он не испытывал к Ивану ни неприязни, ни злобы, ни даже обиды; тому, что стряслось с Пробатовым, он не находил пока объяснения...
Из-за городского сада выглянула оранжевая луна, и тьма начала рассеиваться, поплыл перед глазами белесый туман, и все стало призрачным, как во сне,— и высокие кусты сирени в палисадах, с белыми гроздями, и большой дом в строительных лесах, с зияющими провалами окон, и застывший, как доисторическое чудовище, огромнейший кран с черной петлей каната. Из глубокой канавы, заросшей лопухами и полынью, вылезла косматая собака, подбежала, обнюхала ботинки Алексея Макаровича, отошла, но не отстала, а поплелась сзади, и он, всегда относившийся к собакам с недоверием, поманил ее.
— Ну что, заплутала? Потеряла хозяина?
Собака завиляла хвостом и пошла следом за ним, и он все оглядывался, будто опасался, что она исчезнет. Конечно, Ивана кто-то убедил в том, что он должен поступить так, думал он, но мысль эта не вызвала в его душе никакого отклика... Он опять хотел передохнуть на лавочке, но там, обнявшись, уже сидели двое. Увидев его, они не шелохнулись, но, как только он прошел мимо, раздался тихий смех, шепот... Слов он не разобрал, но вдруг с щемящим чувством жалости вспомнил свою жену — маленькую, худенькую, сероглазую, и ее белые, раскинутые в беспамятстве руки, и жаркий лоб, и вспухшие, искусанные губы. Он почувствовал, что не выдержит сейчас и заплачет, как и тогда, когда она умерла, и горе было таким безысходным, что, казалось, незачем больше жить. А через неделю он тащил на плече невесомый гробик с ребенком
и уже не плакал: ныла душа, а слез не было. Он жил .потом в каком-то полубреду, с помутненным сознанием. Он вспомнил, как однажды увидел на станции беспризорников, рывшихся в мусорном ящике, привел их к себе в деревню, и не прошло полугода, как в его доме и в саду зазвучали уже десятки голосов. Он еще не научился различать своих приемышей, а ребята уже тянулись к нему, жаждали его слова, улыбки, встречали потеплевшими глазами... Как-то он отлучился на неделю в город, хлопоча об открытии детского дома. Когда поезд подходил к знакомой станции, хлынул ливень. Он задержался на подножке вагона и тут увидел, что все его питомцы, стриженные, как арестанты, под машинку, стоят под сплошными потоками дождя и беспокойно ищут его глазами в окнах
вагона.Он спрыгнул, побежал им навстречу, и они окружили, ого, визжа, повисли на нем... И он снова был счастлив, снова жил. Да и были ли в его жизни дни светлее и чище, чем те, которые он отдал детям?..
Наконец попалась свободная лавочка, и он устало опустился, прислонился к шершавым доскам забора, ноги стали будто чужие. Луна, бледнея, поднималась, копились тени в палисадах, кто-то пел, перевирая мотив, за колышущейся светлой занавеской дома, возле которого он сидел, бренчала расстроенная гитара... «Ах, как это ужасно,— с безотчетным отчаянием подумал он,— как это ужасно: все видеть и понимать — и быть таким бессильным!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45