в настоящем случае — точно так же необходимо отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость.
Поиски смысла жизни героями произведений Толстого или же ответов на «вечные вопросы», волнующие человечество испокон веков, — отражение духовной драмы самого писателя, искание им религиозно-нравственного идеала и нахождение его в малоперспективной идее «непротивления злу насилием», которая неспособна ни вдохновить широкие массы людей, ни привести к сколько-нибудь полезному позитивному результату.
Мировоззренческие исканиями Льва Толстого, его неистребимая жажда постичь истину впоследствии нашли свое отражение в одном из самых беспощадных к собственному «я» документов мировой культуры — философско-автобиографическом произведении «Исповедь». Ее лейтмотив — диалектическое противоречие между осмысливаемым всеединством объективного мира и неудовлетворенным самоутверждением познающего субъекта, стремящегося, но не могущего вырваться из «вселенских сетей». Те же мысли и выводы присутствуют и на страницах романа «Война и мир». Их носители — конкретные герои, обуреваемые теми же сомнениями, что и автор. Таков Пьер Безухов, в чьи уста Толстой вкладывает результаты собственных размышлений:
— Вы говорите, что не можете видеть царства добра и правды на земле. И я не видал его; и его нельзя видеть, ежели смотреть на нашу жизнь как на конец всего. На земле, именно на этой земле (Пьер указал в поле), нет правды — все ложь и зло; но в мире, во всем мире есть царство правды, и мы, теперь дети земли, а вечно — дети всего мира. Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого? Разве я не чувствую, что я в этом бесчисленном количестве существ, в которых проявляется божество, — высшая сила, — как хотите, — что я составляю одно звено, одну ступень от низших существ к высшим?
Через единение со всей природой как частью мирового целого воспринимает свои помыслы и Андрей Болконский. В хрестоматийном эпизоде его встречи с вековым дубом — на пути в имение Ростовых и обратно — его первоначальное пессимистическое мироощущение сменяется проблесками новых надежд и верой в жизнь:
На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично-растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
«Весна, и любовь, и счастие! — как будто говорил этот дуб. — И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинокие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они — из спины, из боков. Как выросли — так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он все так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди них. «Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, — думал князь Андрей, — пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, — наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея.
И вот дорога назад — после случайной встречи с Наташей, посеявшей в его сердце пока еще не давшей всходов любовь:
Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия — ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да это тот самый дуб», — подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна — и все это вдруг вспомнилось ему.
Безусловно, главным героем Толстого является народ (именно это значение подразумевалось во втором слове названия романа). Но что такое народ — если не отдельные люди? И «великий писатель земли Русской» (слова Тургенева) как никто другой сумел показать, что народ — это не аморфная безликая масса, а живые люди с их необъятной душой и неисчерпаемыми потенциями!
89. ДОСТОЕВСКИЙ
«БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ»
Михаил Бахтин учил воспринимать Достоевского полифонически: не как последовательное течение событий, а как единое средоточие всех героев романа, их поступков, страстей, Сомнений и помыслов. В результате возникает некая симфоническая целостность, где главным героем становится сверхидея, объединяющая в некоего сверхгероя все лица романа. Правда, читатель по-прежнему видит в великом романе Достоевского обычное художественное произведение, написанное по всем канонам данного жанра.
С точки зрения обывателя, мыслящего приземленными категориями, творение Достоевского — всего лишь не доведенный до логического конца детектив: сами, мол, догадывайтесь, кто же из окружения старика Карамазова в конце концов его убил. На самом деле за криминальной интригой скрывается высочайшая и высоконравственная философия. И в этом смысле «Братья Карамазовы» — вершина не только творчества писателя, но и всей русской и мировой литературы.
Как и в других произведениях Достоевского, здесь затрагиваются фундаментальные вопросы человеческого бытия в связи с общими судьбами мира. Разделяя идею, что «человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью», Достоевский значительное внимание уделял вопросу о всемирно-вселенском предназначении русского народа. Эта мысль особенно рельефно выражена в известной речи о Пушкине, получившей значительный общественный резонанс. Сила духа русской народности, по Достоевскому, в его стремлении ко всемирности и всечеловечности, «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода».
Достоевскому, как никакому другому русскому писателю, была присуща космизация нравственных начал, превращение мира в вечную арену борьбы добра и зла как вселенской битвы Бога и Дьявола, Христа и Антихриста, преломленной через сердца и души живых людей. Эта страшная и бесконечная борьба, описанная тысячи раз в форме абстракций или притч философами и богословами, становится зримой и осязаемой до кровоточия души и тела под пером великого мастера. Трагическая, даже абсурдная гармония Вселенной, когда божеские заповеди и возвышенные идеалы оборачиваются в мире людей океаном слез и страданий, раскрывается в великих романах XIX века в душераздирающих сценах и образах.
Хрестоматийные антиномии «добро — зло», «страдание — спасение» воплощаются Достоевским в повседневно-житейских ситуациях — отчего в еще большей степени обнажается их безвыходность и безысходность. Таковы неразрешимые с точки зрения «земного евклидовского ума» дилеммы Ивана Карамазова: совместима ли всеобщая и вечная гармония со слезами человеческими, «которыми пропитана вся земля от коры до центра»; стоит ли такая гармония, существующая главным образом в воображении и нереализованной потенции, «слезинки хотя бы одного только замученного ребенка»; возможно ли строить человеческое счастье и возвести «здание судьбы человеческой», если «для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице». Несоизмеримые величины — Вселенная и слезинка — неожиданным образом предстают в виде дисгармонии традиционной пары Макрокосма и Микрокосма. Такая дисгармония неизбежна, и ничего другого быть не может. Поэтому герои Достоевского вместе с самим автором и не приемлют этот безжалостный мир, но выхода из замкнутого круга не видят и не находят. В общем и целом это соответствовало философии автора «Братьев Карамазовых»: «Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Парадоксальная диалектика взаимоподмены и взаимопроникновения, казалось бы, абсолютно несовместимых друг с другом и извечно антагонистических нравственных начал — добра и зла — с наибольшей рельефностью обнажилась в знаменитой «Легенде о великом инквизиторе» — включенной в роман притче. Суть морально-этического парадокса заключен в самом сюжете: появление живого Христа в средневековой Испании и заточение его в темницу по приказу великого инквизитора. Затем следует их встреча-допрос и безапелляционный (пока что словесный) суд и приговор. Оказывается, живой Христос со всем его учением и добрыми делами не нужен новой, исторической популяции. Более того, он мешает святой инквизиции творить добро в ее собственном понимании — с помощью пыток и казней, загонять, так сказать, каленым железом в счастливое будущее. Христос нужен церкви лишь как символ. Живой он — только помеха, а потому должен быть осужден и сожжен на костре. Такая вот диалектическая коллизия: то, что считалось добром как абсолютной ценностью, оказывается злом, подлежащим искоренению, и наоборот: торжествующее и беспощадное зло рядится в тогу абсолютного добра.
Среди мнимых грехов Христа, мешающих церкви творить искаженно понимаемое добро и обличаемых великим инквизитором, — грех «всемирности», подлинная ценность, за которую, по мнению Достоевского, не жалко и умереть. Человеку от рождения присуща «потребность всемирного единения»: «Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно». Это стремление распространяется и на «завоевание вселенной» и просто на «всеобщее единение», включаясь в некоторую всеобщую, независимую от воли и желания отдельных индивидуумов силу, безусловно связанную с высшими законами мира и Вселенной.
Такая сила, хотя пока и не познана и даже неосознанна, все же поддается рациональному объяснению. Есть, однако, и другая сила, иррациональная по своей природе, так как порождена она не Космосом (порядком), а Хаосом (беспорядком) и чревата она не гармонией Вселенной, а тлетворностью и распадом. Это — «бесовщина» — мировое зло, воплощенное во вредоносных духах, поражающих, соблазняющих и сбивающих с истинного пути праведников, подвижников и простых смертных. Это — с одной стороны.
С другой стороны, расшифровку космического понимания жизни и ее нравственных законов находим в поучениях старца Зосимы (еще одна вставная глава в романе «Братья Карамазовы»). Безусловно, перед нами видение самого писателя, выражение сути его гуманистического видения мира:
«…» Все, как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь — в другом конце мира отдается… Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным «…» и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле, и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего к таинственным мирам иным…
Таинство мироздания неисчерпаемо. Неисчерпаемость Вселенной оборачивается неисчерпаемостью души. Достичь конца того или другого — невозможно, постичь законы их движения и взаимозависимости — удел творцов, провидцев и открывателей.
Что касается галереи созданных Достоевским образов, то каждый из них призван отобразить конкретные аспекты русского характера. Все они — и порознь, и вместе взятые — давно стали устойчивыми типажами русской культуры, носителями конкретных людских качеств: Алеша — подвижнического человеколюбия, Дмитрий — вечного страдания, Иван — циничного нигилизма, Федор Павлович — распущенного аморализма, Смердяков — всей мерзопакостности русской жизни, Зосима — спасительности и исповедальности.
Герои Достоевского особенно близки и понятны тем, чья мятущаяся душа не знает покоя, кто пребывает в состоянии непрестанных сомнений и поиска истины, в ком жизнь клокочет и бурлит, как первозданный хаос. Таков и Дмитрий Карамазов — средоточие буйства и нежности, бесшабашности и честности, паясничания и воистину русской распахнутости души. Недаром он — а никто другой — носитель самой сокровенной тайны книги, самой главной ее идеи. Ибо в уста именно старшего из всех братьев вложена знаменитая фраза, которая может служить ключом к роману в целом, ко всему творчеству Достоевского, да и, пожалуй, к душе каждого человека: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». Интересно вдуматься в весь бурный монолог, который этот афоризм завершает:
«…» Все на свете загадка! И когда мне случалось погружаться в самый, в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если уж полечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это для себя красотой. И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть «…»
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем: «Насекомым — сладострастье!»
Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, что насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастье буря, больше бури! Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей.
Это беспрестанное и бескомпромиссное борение Бога с дьяволом и, если только так можно выразиться, под углом зрения последнего в кричаще-обнаженной форме проявляется в образе среднего брата — Ивана. Высказывалось предположение, что в образе философского парадоксалиста и контраверзника Ивана Достоевский в наибольшей степени отобразил самого себя. Именно среднему брату — и никому другому — отдается авторство самого сокровенного творения писателя — «Легенды о великом инквизиторе». Он же, по единодушному мнению, является идейным (хотя и бессознательным) вдохновителем отцеубийства, логически подведя к кровавой развязке фактического исполнителя — Смердякова, незаконного сына старика Карамазова (то есть, по существу, четвертого брата).
Внутренний мир Ивана расколот на полнейшее, граничащее с богохульством, безверие и искреннее стремление поверить во что-то великое и прекрасное. Но поскольку он нигде не находит ни того, ни другого, — неверие становится еще более изощренным и вызывающим, порождая непрерывно диалектические всплески души и софистические монологи. Иван — Мефистофель в человеческом обличий, а может даже — нечто большее, чем просто Мефистофель. «Несчастное сознание» среднего из братьев с первого же взгляда улавливает и старец Зосима. Вместе с тем подвижник видит в его душе и «великое горе».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Поиски смысла жизни героями произведений Толстого или же ответов на «вечные вопросы», волнующие человечество испокон веков, — отражение духовной драмы самого писателя, искание им религиозно-нравственного идеала и нахождение его в малоперспективной идее «непротивления злу насилием», которая неспособна ни вдохновить широкие массы людей, ни привести к сколько-нибудь полезному позитивному результату.
Мировоззренческие исканиями Льва Толстого, его неистребимая жажда постичь истину впоследствии нашли свое отражение в одном из самых беспощадных к собственному «я» документов мировой культуры — философско-автобиографическом произведении «Исповедь». Ее лейтмотив — диалектическое противоречие между осмысливаемым всеединством объективного мира и неудовлетворенным самоутверждением познающего субъекта, стремящегося, но не могущего вырваться из «вселенских сетей». Те же мысли и выводы присутствуют и на страницах романа «Война и мир». Их носители — конкретные герои, обуреваемые теми же сомнениями, что и автор. Таков Пьер Безухов, в чьи уста Толстой вкладывает результаты собственных размышлений:
— Вы говорите, что не можете видеть царства добра и правды на земле. И я не видал его; и его нельзя видеть, ежели смотреть на нашу жизнь как на конец всего. На земле, именно на этой земле (Пьер указал в поле), нет правды — все ложь и зло; но в мире, во всем мире есть царство правды, и мы, теперь дети земли, а вечно — дети всего мира. Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого? Разве я не чувствую, что я в этом бесчисленном количестве существ, в которых проявляется божество, — высшая сила, — как хотите, — что я составляю одно звено, одну ступень от низших существ к высшим?
Через единение со всей природой как частью мирового целого воспринимает свои помыслы и Андрей Болконский. В хрестоматийном эпизоде его встречи с вековым дубом — на пути в имение Ростовых и обратно — его первоначальное пессимистическое мироощущение сменяется проблесками новых надежд и верой в жизнь:
На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично-растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
«Весна, и любовь, и счастие! — как будто говорил этот дуб. — И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинокие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они — из спины, из боков. Как выросли — так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он все так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди них. «Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, — думал князь Андрей, — пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, — наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея.
И вот дорога назад — после случайной встречи с Наташей, посеявшей в его сердце пока еще не давшей всходов любовь:
Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия — ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да это тот самый дуб», — подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна — и все это вдруг вспомнилось ему.
Безусловно, главным героем Толстого является народ (именно это значение подразумевалось во втором слове названия романа). Но что такое народ — если не отдельные люди? И «великий писатель земли Русской» (слова Тургенева) как никто другой сумел показать, что народ — это не аморфная безликая масса, а живые люди с их необъятной душой и неисчерпаемыми потенциями!
89. ДОСТОЕВСКИЙ
«БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ»
Михаил Бахтин учил воспринимать Достоевского полифонически: не как последовательное течение событий, а как единое средоточие всех героев романа, их поступков, страстей, Сомнений и помыслов. В результате возникает некая симфоническая целостность, где главным героем становится сверхидея, объединяющая в некоего сверхгероя все лица романа. Правда, читатель по-прежнему видит в великом романе Достоевского обычное художественное произведение, написанное по всем канонам данного жанра.
С точки зрения обывателя, мыслящего приземленными категориями, творение Достоевского — всего лишь не доведенный до логического конца детектив: сами, мол, догадывайтесь, кто же из окружения старика Карамазова в конце концов его убил. На самом деле за криминальной интригой скрывается высочайшая и высоконравственная философия. И в этом смысле «Братья Карамазовы» — вершина не только творчества писателя, но и всей русской и мировой литературы.
Как и в других произведениях Достоевского, здесь затрагиваются фундаментальные вопросы человеческого бытия в связи с общими судьбами мира. Разделяя идею, что «человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью», Достоевский значительное внимание уделял вопросу о всемирно-вселенском предназначении русского народа. Эта мысль особенно рельефно выражена в известной речи о Пушкине, получившей значительный общественный резонанс. Сила духа русской народности, по Достоевскому, в его стремлении ко всемирности и всечеловечности, «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода».
Достоевскому, как никакому другому русскому писателю, была присуща космизация нравственных начал, превращение мира в вечную арену борьбы добра и зла как вселенской битвы Бога и Дьявола, Христа и Антихриста, преломленной через сердца и души живых людей. Эта страшная и бесконечная борьба, описанная тысячи раз в форме абстракций или притч философами и богословами, становится зримой и осязаемой до кровоточия души и тела под пером великого мастера. Трагическая, даже абсурдная гармония Вселенной, когда божеские заповеди и возвышенные идеалы оборачиваются в мире людей океаном слез и страданий, раскрывается в великих романах XIX века в душераздирающих сценах и образах.
Хрестоматийные антиномии «добро — зло», «страдание — спасение» воплощаются Достоевским в повседневно-житейских ситуациях — отчего в еще большей степени обнажается их безвыходность и безысходность. Таковы неразрешимые с точки зрения «земного евклидовского ума» дилеммы Ивана Карамазова: совместима ли всеобщая и вечная гармония со слезами человеческими, «которыми пропитана вся земля от коры до центра»; стоит ли такая гармония, существующая главным образом в воображении и нереализованной потенции, «слезинки хотя бы одного только замученного ребенка»; возможно ли строить человеческое счастье и возвести «здание судьбы человеческой», если «для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице». Несоизмеримые величины — Вселенная и слезинка — неожиданным образом предстают в виде дисгармонии традиционной пары Макрокосма и Микрокосма. Такая дисгармония неизбежна, и ничего другого быть не может. Поэтому герои Достоевского вместе с самим автором и не приемлют этот безжалостный мир, но выхода из замкнутого круга не видят и не находят. В общем и целом это соответствовало философии автора «Братьев Карамазовых»: «Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Парадоксальная диалектика взаимоподмены и взаимопроникновения, казалось бы, абсолютно несовместимых друг с другом и извечно антагонистических нравственных начал — добра и зла — с наибольшей рельефностью обнажилась в знаменитой «Легенде о великом инквизиторе» — включенной в роман притче. Суть морально-этического парадокса заключен в самом сюжете: появление живого Христа в средневековой Испании и заточение его в темницу по приказу великого инквизитора. Затем следует их встреча-допрос и безапелляционный (пока что словесный) суд и приговор. Оказывается, живой Христос со всем его учением и добрыми делами не нужен новой, исторической популяции. Более того, он мешает святой инквизиции творить добро в ее собственном понимании — с помощью пыток и казней, загонять, так сказать, каленым железом в счастливое будущее. Христос нужен церкви лишь как символ. Живой он — только помеха, а потому должен быть осужден и сожжен на костре. Такая вот диалектическая коллизия: то, что считалось добром как абсолютной ценностью, оказывается злом, подлежащим искоренению, и наоборот: торжествующее и беспощадное зло рядится в тогу абсолютного добра.
Среди мнимых грехов Христа, мешающих церкви творить искаженно понимаемое добро и обличаемых великим инквизитором, — грех «всемирности», подлинная ценность, за которую, по мнению Достоевского, не жалко и умереть. Человеку от рождения присуща «потребность всемирного единения»: «Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно». Это стремление распространяется и на «завоевание вселенной» и просто на «всеобщее единение», включаясь в некоторую всеобщую, независимую от воли и желания отдельных индивидуумов силу, безусловно связанную с высшими законами мира и Вселенной.
Такая сила, хотя пока и не познана и даже неосознанна, все же поддается рациональному объяснению. Есть, однако, и другая сила, иррациональная по своей природе, так как порождена она не Космосом (порядком), а Хаосом (беспорядком) и чревата она не гармонией Вселенной, а тлетворностью и распадом. Это — «бесовщина» — мировое зло, воплощенное во вредоносных духах, поражающих, соблазняющих и сбивающих с истинного пути праведников, подвижников и простых смертных. Это — с одной стороны.
С другой стороны, расшифровку космического понимания жизни и ее нравственных законов находим в поучениях старца Зосимы (еще одна вставная глава в романе «Братья Карамазовы»). Безусловно, перед нами видение самого писателя, выражение сути его гуманистического видения мира:
«…» Все, как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь — в другом конце мира отдается… Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным «…» и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле, и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего к таинственным мирам иным…
Таинство мироздания неисчерпаемо. Неисчерпаемость Вселенной оборачивается неисчерпаемостью души. Достичь конца того или другого — невозможно, постичь законы их движения и взаимозависимости — удел творцов, провидцев и открывателей.
Что касается галереи созданных Достоевским образов, то каждый из них призван отобразить конкретные аспекты русского характера. Все они — и порознь, и вместе взятые — давно стали устойчивыми типажами русской культуры, носителями конкретных людских качеств: Алеша — подвижнического человеколюбия, Дмитрий — вечного страдания, Иван — циничного нигилизма, Федор Павлович — распущенного аморализма, Смердяков — всей мерзопакостности русской жизни, Зосима — спасительности и исповедальности.
Герои Достоевского особенно близки и понятны тем, чья мятущаяся душа не знает покоя, кто пребывает в состоянии непрестанных сомнений и поиска истины, в ком жизнь клокочет и бурлит, как первозданный хаос. Таков и Дмитрий Карамазов — средоточие буйства и нежности, бесшабашности и честности, паясничания и воистину русской распахнутости души. Недаром он — а никто другой — носитель самой сокровенной тайны книги, самой главной ее идеи. Ибо в уста именно старшего из всех братьев вложена знаменитая фраза, которая может служить ключом к роману в целом, ко всему творчеству Достоевского, да и, пожалуй, к душе каждого человека: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». Интересно вдуматься в весь бурный монолог, который этот афоризм завершает:
«…» Все на свете загадка! И когда мне случалось погружаться в самый, в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если уж полечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это для себя красотой. И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть «…»
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем: «Насекомым — сладострастье!»
Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, что насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастье буря, больше бури! Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей.
Это беспрестанное и бескомпромиссное борение Бога с дьяволом и, если только так можно выразиться, под углом зрения последнего в кричаще-обнаженной форме проявляется в образе среднего брата — Ивана. Высказывалось предположение, что в образе философского парадоксалиста и контраверзника Ивана Достоевский в наибольшей степени отобразил самого себя. Именно среднему брату — и никому другому — отдается авторство самого сокровенного творения писателя — «Легенды о великом инквизиторе». Он же, по единодушному мнению, является идейным (хотя и бессознательным) вдохновителем отцеубийства, логически подведя к кровавой развязке фактического исполнителя — Смердякова, незаконного сына старика Карамазова (то есть, по существу, четвертого брата).
Внутренний мир Ивана расколот на полнейшее, граничащее с богохульством, безверие и искреннее стремление поверить во что-то великое и прекрасное. Но поскольку он нигде не находит ни того, ни другого, — неверие становится еще более изощренным и вызывающим, порождая непрерывно диалектические всплески души и софистические монологи. Иван — Мефистофель в человеческом обличий, а может даже — нечто большее, чем просто Мефистофель. «Несчастное сознание» среднего из братьев с первого же взгляда улавливает и старец Зосима. Вместе с тем подвижник видит в его душе и «великое горе».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44