– Алло?Стеклянная дверь ведет в коридор этого подозрительного дома. Со своего места секретарша может прочесть загадочную надпись: «киД» овтстнегА…– Алло! Кто это? Говорите!Я повесил трубку. Мое внимание привлек какой-то старикан, отчаянно боровшийся с торговым автоматом; фигура его была мне смутно знакома, но если бы не связка брелоков, болтавшихся у него на шее, я бы его не узнал.– Так у вас ничего не выйдет, месье Преньяк. Щель для банкнот – вон там.– Благодарю, молодой человек, но… – Последовала долгая пауза, и затем его лицо, отмеченное печатью старческого склероза, просветлело. – Конечно! Я вас узнал… вы… вы… друг Мишеля Манжматена! Как он поживает?С этой минуты Преньяк уже не умолкал. Он с одушевлением вспоминал разнообразные подробности: «впечатляющую» эрудицию Мишеля Манжматена, его энтузиазм, его представительность, его остроумие, его блеск. С увлажнившимися глазами он припомнил случай, когда прямо на лекции Мишель – «я позволяю себе называть его просто Мишель!» – продекламировал целиком большую сцену из первого акта «Отелло»: «Он играл одновременно и Яго, и Мавра, и даже Дездемону. Боже, как это было забавно! Но каков талант, дорогой мой, каков талант!» Единственное, что он совершенно забыл, – это мое имя. Я хорошо видел, как в просветах своих нежных воспоминаний о «нашем дорогом Мишеле» он пытался вспомнить, как меня зовут, и не мог. Но его это не останавливало. Он преодолевал это маленькое затруднение, обозначая меня лестными, как он полагал, перифразами: «лейтенант Мишеля», «оруженосец Мишеля», его «Макдуф», его «Кассио».– Я сразу понял, что он далеко пойдет, но тем не менее! В его возрасте стать министерским советником по университетам – кто бы мог подумать! К сожалению, я его теперь редко встречаю… я в отставке, как вы, наверное, знаете…– Да, я предполагал…– Я дважды писал ему, но он так занят… Лекции, работа в министерстве, и скоро выборы… вы знаете, что его, наверное, выберут генеральным советником Аркашона? И действительно…Он вдруг взглянул на меня другими глазами. В его размягченном мозгу возникла мысль – примерно так дает последнюю искру севшая батарейка, когда ее закорачивают. Он взял меня за плечо и отвел еще немного в сторону – в еще более чистом стиле шекспировской уединенной беседы. Он приставил указательный палец к своей груди, украшенной созвездием побрякушек.– «Не доверяй тому, что блестит!» – сказал философ… Я слишком хорошо это знаю, но, увы, ничего не могу с собой поделать!.. Возможно, это идет из детства… Моя мать всегда говорила: «Жану не хватает уверенности в себе!..» С его связями достаточно будет одного слова… Если вы его попросите, он не откажет… Мне это необходимо, молодой человек, мне это абсолютно необходимо!– Что именно вам необходимо?– Но… то, чего не хватает! Красной ленты… По… – он понизил голос и закончил экстатическим шепотом: – Почетного легиона!Я держал паузу, наслаждаясь сценой: старик смотрел мне в рот.– Но, месье Преньяк, – произнес я наконец, – если бы это зависело только от меня, вам бы уже давно ее нацепили…– Как это мило с вашей стороны, молодой человек…– …на яйца.– Простите?– Вам бы ее нацепили на яйца… Ах, – я хлопнул себя по лбу, – какой же я осел! Я забыл, что вы не располагаете этими аксессуарами… О! идея… Ее же всегда можно затолкать вам в зад.Я страшно покраснел, ошеломленный собственной грубостью. Но затем стыд уступил место другому, приятному, почти опьяняющему чувству. Вот, значит, как я могу преодолеть самого себя, могу – пусть на пару секунд – стать героем моей собственной жизни. И вот я спрашиваю себя: а в самом деле, не началось ли все именно в тот день, на той эспланаде у мериадекского почтамта?… Удовлетворенный как нельзя более, я довольно низко поклонился Преньяку. А ведь я еще не знал, какую пользу извлеку из этой встречи.
Больше мы никогда не вспоминали о «Хороших детях». Такой ценой было оплачено некоторое время мирного сосуществования в обволакивающей ватной атмосфере и бледном искусственном свете; застыв в позе счастья, мы позировали невидимому портретисту. Матильда оставила свои интерьерные хлопоты. У нас воцарилось странное затишье, какое бывает перед грозой; повседневную рутину нарушали только приходившие изредка почтовые открытки, которые мне удавалось прятать раньше, чем они попадали на глаза Матильде. Но однажды она меня все-таки опередила.– «Остин, Техас», – прочла она, – и никакого текста, только адрес. – Она была заинтригована. – У тебя есть знакомые в Соединенных Штатах?– Нет, это один старый коллега, приезжавший сюда на каникулы.– Странно, что на ней штемпель Дакса.– Должно быть, забыли о ней, а найдя, отправили.Я более или менее притерпелся к галогеновой лампе, освоил столик эпохи Директории, перестал спотыкаться о персидский ковер. Наши отношения были дружескими, иногда нежными, но всегда сдержанными; что-то оставалось невыясненным. Я досыта ел, я спал, как бревно, я даже привык к этой круглой кровати. По вечерам, лежа на диване «честерфилд», Матильда читала или смотрела телевизор (журналы – новые, программы – исторические), в то время как я правил письменные работы, кося одним глазом на светящийся экран в тайной надежде увидеть появление разбушевавшихся кетчистов. А в заоконной тьме мягко урчала фабрика… Короче, я был счастлив.По крайней мере, так мне хочется думать сегодня. Ведь жизнь – это туристический кольцевой маршрут: все время откладываешь момент, когда остановишься сделать фото на память, в надежде, что за следующим поворотом откроется еще более красивый вид. Но вот уже и парковка отеля. Все выходят, автобус въезжает в гараж, и ты остаешься один во тьме и спрашиваешь себя, почему было не спустить затвор раньше? Наверное, я мог бы вслед за Жюлем Ренаром сказать: «Я знал счастье, но это не сделало меня счастливым…»Каждое утро за завтраком Матильда смотрела на меня с улыбкой. Много времени, много месяцев потребовалось мне на то, чтобы понять значение этой улыбки.Но как-то субботним вечером мы смотрели по телевизору программу варьете. На сцену вышел знаменитый комик. Он ничего не делал, он ограничивался тем, что с недовольным видом смотрел в зал. В этот момент камера показала лица зрителей; люди знали, что их сейчас будут смешить. Они следили за каждым жестом комика, готовые прыснуть от малейшей его ужимки, от первой же его остроты, и, ожидая их, они улыбались. В точности как Матильда.То есть это был знак доверия: Матильда чего-то от меня ждала!Это было ужасным открытием; нельзя безнаказанно поселять в людях надежду. И в конце концов я понял, что должен расплатиться за несколько идиотских фраз, произнесенных за столиком бара на Клемансо в день нашей встречи у Крука.Я делал все, чтобы отодвинуть срок платежа. Как тот комик, я с таинственным видом расхаживал по сцене, прочищал горло, поворачивался к кулисам, уже открывал рот – и в последний момент передумывал. Но однажды вечером, когда я возвращался из лицея, мой собственный дом показался мне чужим, и я понял, что уже пора начинать мой номер.Еще сидя в машине, я долго разглядывал фасад; я не заметил ничего необычного и тем не менее был уверен: что-то не так. Словно бы твой старый друг, бородач, явился к тебе свежевыбритым и ты всматриваешься в его лицо, не понимая, что же случилось. И затем, открыв дверцу, я поднял глаза. Чердак… Ставня слухового окна была открыта.Матильда ждала меня.– Пойдем. Я тебе приготовила сюрприз.Она прошла впереди меня по лестнице и открыла чердачную дверь; проходя, я заметил, что она сменила замок. Она отступила в сторону, пропуская меня. Я вопросительно посмотрел на нее, она не ответила, но запах предупредил меня об опасности.Пахло ремонтом и фабричной серой, – ни следа той чуть затхлой сырости, которая оставалась для меня связанной с возвышенным мгновением моей первой встречи с Диккенсом. И затем меня ослепил свет.Чердачную комнатку нельзя было узнать: стены – в дорогих обоях, пол отциклеван и отлакирован, потолок обшит. Слуховое окно в дальней стене было распахнуто, и под ним стоял рабочий стол. В центре стола возвышалась электрическая пишущая машинка последней модели, а слева от нее лежала огромная стопа чистой бумаги (плотностью 80 г!). Но худшее было справа: изящный плетеный короб для бумаг, еще пустой, но ожидающий, когда его наполнят.– Это… облом, – сказал я, чтобы нарушить молчание.Матильда внимательно посмотрела на меня.– У тебя не было места для работы… Сейчас здесь немножко неуютно, но ты можешь украсить ее, как захочешь.– Да, конечно. Украсить.– У тебя есть немного времени, если хочешь. Ужин еще не готов.– Немного времени? Хорошо.Дверь закрылась. Петли были смазаны, и ловушка захлопнулась совершенно бесшумно. * * * Можно не смотреть на часы: скоро восемь. Совершив последний торжественный пробег туда-сюда, экскаватор скрылся за горой опилок. На парковке гудели моторы. Загорались огни. Фабрика готовилась принять ночную смену; она прихорашивалась, как путана в перерыве между двумя клиентами. Скоро взвоет сирена. И в ожидании все почти сладострастно наслаждаются этим коротким перерывом. Все, кроме меня. Избегая смотреть на пустой короб, я потягиваюсь всеми членами, затекшими за два часа полной неподвижности. Как и в прочие вечера, Матильда старается меня не потревожить. Но, прислушавшись, я, несмотря на ее предосторожности, улавливаю звяканье приборов и знаю, что она сейчас тоже прислушивается. Для отвода глаз я пачкаю несколько листов. Ровное стрекотание машинки меня почти успокоило, и я почувствовал всю абсурдность ситуации, только перечитав мою вечернюю «работу»: «Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о…»А между тем эта книга во мне была: по ночам я ощущал ее тяжесть внутри моего черепа. Слова лепились друг к другу, теснясь, как обезумевшая чернь. Существительные, чтобы освободить себе проход, отталкивали прилагательные, глаголы кричали: «С дороги!» – фразы бились о стенки, ища выход. Возвышенные вступления, едва родившись, уже оказывались смяты не менее возвышенными кодами… Но все это – только ночью, а днем не рождалось ничего, и мой ум оставался пуст, сумрачен и заброшен, как школьный двор вечером во время каникул.Ловушка. Ловушка, из которой мне не выбраться никогда. Нет, я не злился на Матильду: она лишь ускорила неизбежное. В любом случае когда-нибудь мне пришлось бы сесть за этот стол – или за какой-нибудь другой – и взглянуть Диккенсу в глаза. Слишком долго я воображал себя хозяином своего существования. Но оно не принадлежало мне, оно было всего лишь кратким примечанием в конце книги, написанной кем-то другим. И я знал, я всегда это знал, что единственный способ к чему-то прийти – это, в свою очередь, написать книгу, чтобы круг замкнулся. Воспользоваться местоимением «он» и в то же время изъять самого себя, словно какой-то орган, который, вырезав, погружают в формалин книги. Выгнать из себя эту заразу тела. Но что делать, если заражено все мое существо? О чем говорить? Все уже сказано. Это было тщетно и абсурдно, так же абсурдно, как вычерчивать карту мира в масштабе один к одному.Но я все же пытался. Я перечитал все его книги, от «Очерков Боза» до «ТЭД». Там и сям я помечал знакомые фразы: синкопированную речь мистера Джингля («А, камбала! Превосходная рыба – идет из Лондона»), афоризмы Сэма Уэллера («В следующий раз сделаю лучше, как сказала маленькая девочка, утопив братика и задушив дедушку»). Я сделал себе несколько заметок: «Диккенс – Достоевский. Диккенс – Гюго. Диккенс – Гомбрович». Все это не привело ни к чему.И вот как-то вечером, когда я, пошатываясь, выходил из «Морского бара», мне пришла в голову одна нелепая, ужасная, грандиозная идея! Правда, в тот вечер море грохотало, брызги хлестали по щекам, а ветер трепал волосы. В такой вечерок любой страховой агент вообразит себя Шатобрианом.Я нашел защиту. Книга, да. Я напишу книгу. Но не о Диккенсе. В конце дамбы я наклонился навстречу штормовому ветру и, мстительно грозя пальцем небу, прокричал, с трудом ворочая языком: «Не о тебе, старик! О ком угодно, но не о тебе! Вот ты где у меня уже, ты понял? Вот где! Я закрою глаза, открою энциклопедию и ткну пальцем в любое место наугад. И если попаду на Гийома Кретена, – отлично, я напишу книгу о Гийоме Кретене… или о Тайлепье, о Кокиле, об Анри Консьян-се! Первый же попавшийся писателишко пойдет в дело!»Дорогой я умерил свой пыл и отлакировал стратегию. Мне показалось, что полагаться на случай – пожалуй что и опасно, я рисковал нарваться на Теккерея, Троллопа, Элиота, Коллинза или какого-нибудь другого писателя, так или иначе – пусть даже анекдотически – связанного с Диккенсом, и проклятие настигло бы меня вновь. Нет, я должен был действовать методически. Словно тропический натуралист, уставший от изматывающей влажности и от изобилия джунглей, я намеревался остановить свой выбор на каком-нибудь таком холодном и пустынном регионе, где жизнь лишь с превеликим трудом сохраняет свою непрерывность, – на каком-нибудь ледяном континенте, к примеру! Зажмурив глаза, я вцепился в мой литературный секстант. Не пройдет и минуты, как я открою мой Северный полюс.«Флобер!»Против всеохватной книги – книга ни о чем. Засуха после наводнения. Капля против моря. Скобель, фуганок. Диета после обжорства.«Конечно! Флобер!»В ту ночь я спал на этой круглой кровати, как ребенок. Словно был центром вселенной.На следующее утро я проснулся в отличном настроении. Была суббота, первый день пасхальных каникул. Под душем я насвистывал и, садясь за стол, ощущал здоровый голод. В кухне витал приятный запах кофе, тосты уже выпрыгивали из тостера, но куда девалась Матильда? Я нашел ее позже в гостиной; все еще в пеньюаре, она лежала, свернувшись калачиком на диване «честерфилд». Такое бывало не раз, но именно сейчас мне это было неприятно: мой энтузиазм жаждал найти в ком-нибудь отклик.– Ты не завтракала?– Нет.Больше мне ничего не удалось из нее вытянуть. Поднимаясь на чердак, я попытался припомнить, когда мы последний раз по-настоящему разговаривали. И, к огромному своему удивлению, понял, что это было много недель назад, а потом я слышал от нее уже только «доброе утро» и «добрый вечер». Я вдруг понял, как изменилась Матильда за последние несколько месяцев. Она похудела, она постоянно выглядела утомленной, даже утром после сна. Она одевалась как попало, она не обращала внимания на свою внешность. От пышной копны огненных волос, которой она раньше так гордилась, осталось лишь воспоминание: теперь какие-то тусклые лохмы падали на ее усталые глаза и прилипали к щекам, влажным от пота… или от слез? Проводя в бесплодных усилиях долгие часы над чистым листом бумаги, я не замечал этих тревожных симптомов. И вот именно в тот день, когда я смутно нащупал решение всех своих проблем, ее состояние резко ухудшилось. Уже взявшись за ручку двери, я остановился, раздумывая, не спуститься ли вниз, чтобы выяснить, что там с ней происходит. Но мне не терпелось воплотить мою новую идею. Меня ждала работа. Остальное – потом.Я направился к полкам библиотечки. Мое внимание тут же попытались привлечь книги в первом ряду – книги Диккенса; как примерные ученики, они поднимали руку, стремясь заслужить похвалу учителя. Но я уже решил не замечать их. Я зарылся в глубины полок, в те глухие углы, где бездельники, прижавшись к батарее, прячутся от твоего взгляда и весь урок играют в «мандавошку». Счастье улыбнулось мне неожиданно скоро: «Жара достигала тридцати трех градусов, и бульвар Бурдон был совершенно безлюден».
«Бувар и Пекюше» с комментариями Тибоде в «Библиотеке Плеяды». И, забыв о Матильде, не слыша настойчивого звонка телефона, отвыкший от таких счастливых часов, я погрузился в чтение. После стольких лет витания над водами Темзы, где меня окружали fog Туман (англ.).
и викторианский гул, названия улиц Парижа казались мне восхитительно уютными, а имена персонажей – Бувар, Пекюше, Барберу, Дюмушель – доставляли то чуточку трусливое облегчение, какое испытывает путешественник, когда после долгого кругосветного странствия видит в конце дороги колокольню своей родной деревни.Вниз я спускаюсь только в час дня. Сквозь стеклянную дверь гостиной я вижу ничего не выражающее лицо Матильды, обращенное ко мне; ее губы медленно шевелятся. В момент, когда я вхожу, она умолкает, я успеваю поймать на лету конец ее последней фразы:– …сегодня до шести вечера.– Звонил кто-то? Что мне надо сделать до шести вечера?Я испробовал нежность, просьбы, угрозы – не помогло ничего. Казалось, Матильда, повторив порученное, считала свой долг исполненным; то, что меня при этом не было и я не мог ничего услышать, ее, похоже, не волновало. Покончив с делом, она погрузилась в созерцание какого-то американского сериала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Больше мы никогда не вспоминали о «Хороших детях». Такой ценой было оплачено некоторое время мирного сосуществования в обволакивающей ватной атмосфере и бледном искусственном свете; застыв в позе счастья, мы позировали невидимому портретисту. Матильда оставила свои интерьерные хлопоты. У нас воцарилось странное затишье, какое бывает перед грозой; повседневную рутину нарушали только приходившие изредка почтовые открытки, которые мне удавалось прятать раньше, чем они попадали на глаза Матильде. Но однажды она меня все-таки опередила.– «Остин, Техас», – прочла она, – и никакого текста, только адрес. – Она была заинтригована. – У тебя есть знакомые в Соединенных Штатах?– Нет, это один старый коллега, приезжавший сюда на каникулы.– Странно, что на ней штемпель Дакса.– Должно быть, забыли о ней, а найдя, отправили.Я более или менее притерпелся к галогеновой лампе, освоил столик эпохи Директории, перестал спотыкаться о персидский ковер. Наши отношения были дружескими, иногда нежными, но всегда сдержанными; что-то оставалось невыясненным. Я досыта ел, я спал, как бревно, я даже привык к этой круглой кровати. По вечерам, лежа на диване «честерфилд», Матильда читала или смотрела телевизор (журналы – новые, программы – исторические), в то время как я правил письменные работы, кося одним глазом на светящийся экран в тайной надежде увидеть появление разбушевавшихся кетчистов. А в заоконной тьме мягко урчала фабрика… Короче, я был счастлив.По крайней мере, так мне хочется думать сегодня. Ведь жизнь – это туристический кольцевой маршрут: все время откладываешь момент, когда остановишься сделать фото на память, в надежде, что за следующим поворотом откроется еще более красивый вид. Но вот уже и парковка отеля. Все выходят, автобус въезжает в гараж, и ты остаешься один во тьме и спрашиваешь себя, почему было не спустить затвор раньше? Наверное, я мог бы вслед за Жюлем Ренаром сказать: «Я знал счастье, но это не сделало меня счастливым…»Каждое утро за завтраком Матильда смотрела на меня с улыбкой. Много времени, много месяцев потребовалось мне на то, чтобы понять значение этой улыбки.Но как-то субботним вечером мы смотрели по телевизору программу варьете. На сцену вышел знаменитый комик. Он ничего не делал, он ограничивался тем, что с недовольным видом смотрел в зал. В этот момент камера показала лица зрителей; люди знали, что их сейчас будут смешить. Они следили за каждым жестом комика, готовые прыснуть от малейшей его ужимки, от первой же его остроты, и, ожидая их, они улыбались. В точности как Матильда.То есть это был знак доверия: Матильда чего-то от меня ждала!Это было ужасным открытием; нельзя безнаказанно поселять в людях надежду. И в конце концов я понял, что должен расплатиться за несколько идиотских фраз, произнесенных за столиком бара на Клемансо в день нашей встречи у Крука.Я делал все, чтобы отодвинуть срок платежа. Как тот комик, я с таинственным видом расхаживал по сцене, прочищал горло, поворачивался к кулисам, уже открывал рот – и в последний момент передумывал. Но однажды вечером, когда я возвращался из лицея, мой собственный дом показался мне чужим, и я понял, что уже пора начинать мой номер.Еще сидя в машине, я долго разглядывал фасад; я не заметил ничего необычного и тем не менее был уверен: что-то не так. Словно бы твой старый друг, бородач, явился к тебе свежевыбритым и ты всматриваешься в его лицо, не понимая, что же случилось. И затем, открыв дверцу, я поднял глаза. Чердак… Ставня слухового окна была открыта.Матильда ждала меня.– Пойдем. Я тебе приготовила сюрприз.Она прошла впереди меня по лестнице и открыла чердачную дверь; проходя, я заметил, что она сменила замок. Она отступила в сторону, пропуская меня. Я вопросительно посмотрел на нее, она не ответила, но запах предупредил меня об опасности.Пахло ремонтом и фабричной серой, – ни следа той чуть затхлой сырости, которая оставалась для меня связанной с возвышенным мгновением моей первой встречи с Диккенсом. И затем меня ослепил свет.Чердачную комнатку нельзя было узнать: стены – в дорогих обоях, пол отциклеван и отлакирован, потолок обшит. Слуховое окно в дальней стене было распахнуто, и под ним стоял рабочий стол. В центре стола возвышалась электрическая пишущая машинка последней модели, а слева от нее лежала огромная стопа чистой бумаги (плотностью 80 г!). Но худшее было справа: изящный плетеный короб для бумаг, еще пустой, но ожидающий, когда его наполнят.– Это… облом, – сказал я, чтобы нарушить молчание.Матильда внимательно посмотрела на меня.– У тебя не было места для работы… Сейчас здесь немножко неуютно, но ты можешь украсить ее, как захочешь.– Да, конечно. Украсить.– У тебя есть немного времени, если хочешь. Ужин еще не готов.– Немного времени? Хорошо.Дверь закрылась. Петли были смазаны, и ловушка захлопнулась совершенно бесшумно. * * * Можно не смотреть на часы: скоро восемь. Совершив последний торжественный пробег туда-сюда, экскаватор скрылся за горой опилок. На парковке гудели моторы. Загорались огни. Фабрика готовилась принять ночную смену; она прихорашивалась, как путана в перерыве между двумя клиентами. Скоро взвоет сирена. И в ожидании все почти сладострастно наслаждаются этим коротким перерывом. Все, кроме меня. Избегая смотреть на пустой короб, я потягиваюсь всеми членами, затекшими за два часа полной неподвижности. Как и в прочие вечера, Матильда старается меня не потревожить. Но, прислушавшись, я, несмотря на ее предосторожности, улавливаю звяканье приборов и знаю, что она сейчас тоже прислушивается. Для отвода глаз я пачкаю несколько листов. Ровное стрекотание машинки меня почти успокоило, и я почувствовал всю абсурдность ситуации, только перечитав мою вечернюю «работу»: «Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о Диккенсе.Я пишу книгу о…»А между тем эта книга во мне была: по ночам я ощущал ее тяжесть внутри моего черепа. Слова лепились друг к другу, теснясь, как обезумевшая чернь. Существительные, чтобы освободить себе проход, отталкивали прилагательные, глаголы кричали: «С дороги!» – фразы бились о стенки, ища выход. Возвышенные вступления, едва родившись, уже оказывались смяты не менее возвышенными кодами… Но все это – только ночью, а днем не рождалось ничего, и мой ум оставался пуст, сумрачен и заброшен, как школьный двор вечером во время каникул.Ловушка. Ловушка, из которой мне не выбраться никогда. Нет, я не злился на Матильду: она лишь ускорила неизбежное. В любом случае когда-нибудь мне пришлось бы сесть за этот стол – или за какой-нибудь другой – и взглянуть Диккенсу в глаза. Слишком долго я воображал себя хозяином своего существования. Но оно не принадлежало мне, оно было всего лишь кратким примечанием в конце книги, написанной кем-то другим. И я знал, я всегда это знал, что единственный способ к чему-то прийти – это, в свою очередь, написать книгу, чтобы круг замкнулся. Воспользоваться местоимением «он» и в то же время изъять самого себя, словно какой-то орган, который, вырезав, погружают в формалин книги. Выгнать из себя эту заразу тела. Но что делать, если заражено все мое существо? О чем говорить? Все уже сказано. Это было тщетно и абсурдно, так же абсурдно, как вычерчивать карту мира в масштабе один к одному.Но я все же пытался. Я перечитал все его книги, от «Очерков Боза» до «ТЭД». Там и сям я помечал знакомые фразы: синкопированную речь мистера Джингля («А, камбала! Превосходная рыба – идет из Лондона»), афоризмы Сэма Уэллера («В следующий раз сделаю лучше, как сказала маленькая девочка, утопив братика и задушив дедушку»). Я сделал себе несколько заметок: «Диккенс – Достоевский. Диккенс – Гюго. Диккенс – Гомбрович». Все это не привело ни к чему.И вот как-то вечером, когда я, пошатываясь, выходил из «Морского бара», мне пришла в голову одна нелепая, ужасная, грандиозная идея! Правда, в тот вечер море грохотало, брызги хлестали по щекам, а ветер трепал волосы. В такой вечерок любой страховой агент вообразит себя Шатобрианом.Я нашел защиту. Книга, да. Я напишу книгу. Но не о Диккенсе. В конце дамбы я наклонился навстречу штормовому ветру и, мстительно грозя пальцем небу, прокричал, с трудом ворочая языком: «Не о тебе, старик! О ком угодно, но не о тебе! Вот ты где у меня уже, ты понял? Вот где! Я закрою глаза, открою энциклопедию и ткну пальцем в любое место наугад. И если попаду на Гийома Кретена, – отлично, я напишу книгу о Гийоме Кретене… или о Тайлепье, о Кокиле, об Анри Консьян-се! Первый же попавшийся писателишко пойдет в дело!»Дорогой я умерил свой пыл и отлакировал стратегию. Мне показалось, что полагаться на случай – пожалуй что и опасно, я рисковал нарваться на Теккерея, Троллопа, Элиота, Коллинза или какого-нибудь другого писателя, так или иначе – пусть даже анекдотически – связанного с Диккенсом, и проклятие настигло бы меня вновь. Нет, я должен был действовать методически. Словно тропический натуралист, уставший от изматывающей влажности и от изобилия джунглей, я намеревался остановить свой выбор на каком-нибудь таком холодном и пустынном регионе, где жизнь лишь с превеликим трудом сохраняет свою непрерывность, – на каком-нибудь ледяном континенте, к примеру! Зажмурив глаза, я вцепился в мой литературный секстант. Не пройдет и минуты, как я открою мой Северный полюс.«Флобер!»Против всеохватной книги – книга ни о чем. Засуха после наводнения. Капля против моря. Скобель, фуганок. Диета после обжорства.«Конечно! Флобер!»В ту ночь я спал на этой круглой кровати, как ребенок. Словно был центром вселенной.На следующее утро я проснулся в отличном настроении. Была суббота, первый день пасхальных каникул. Под душем я насвистывал и, садясь за стол, ощущал здоровый голод. В кухне витал приятный запах кофе, тосты уже выпрыгивали из тостера, но куда девалась Матильда? Я нашел ее позже в гостиной; все еще в пеньюаре, она лежала, свернувшись калачиком на диване «честерфилд». Такое бывало не раз, но именно сейчас мне это было неприятно: мой энтузиазм жаждал найти в ком-нибудь отклик.– Ты не завтракала?– Нет.Больше мне ничего не удалось из нее вытянуть. Поднимаясь на чердак, я попытался припомнить, когда мы последний раз по-настоящему разговаривали. И, к огромному своему удивлению, понял, что это было много недель назад, а потом я слышал от нее уже только «доброе утро» и «добрый вечер». Я вдруг понял, как изменилась Матильда за последние несколько месяцев. Она похудела, она постоянно выглядела утомленной, даже утром после сна. Она одевалась как попало, она не обращала внимания на свою внешность. От пышной копны огненных волос, которой она раньше так гордилась, осталось лишь воспоминание: теперь какие-то тусклые лохмы падали на ее усталые глаза и прилипали к щекам, влажным от пота… или от слез? Проводя в бесплодных усилиях долгие часы над чистым листом бумаги, я не замечал этих тревожных симптомов. И вот именно в тот день, когда я смутно нащупал решение всех своих проблем, ее состояние резко ухудшилось. Уже взявшись за ручку двери, я остановился, раздумывая, не спуститься ли вниз, чтобы выяснить, что там с ней происходит. Но мне не терпелось воплотить мою новую идею. Меня ждала работа. Остальное – потом.Я направился к полкам библиотечки. Мое внимание тут же попытались привлечь книги в первом ряду – книги Диккенса; как примерные ученики, они поднимали руку, стремясь заслужить похвалу учителя. Но я уже решил не замечать их. Я зарылся в глубины полок, в те глухие углы, где бездельники, прижавшись к батарее, прячутся от твоего взгляда и весь урок играют в «мандавошку». Счастье улыбнулось мне неожиданно скоро: «Жара достигала тридцати трех градусов, и бульвар Бурдон был совершенно безлюден».
«Бувар и Пекюше» с комментариями Тибоде в «Библиотеке Плеяды». И, забыв о Матильде, не слыша настойчивого звонка телефона, отвыкший от таких счастливых часов, я погрузился в чтение. После стольких лет витания над водами Темзы, где меня окружали fog Туман (англ.).
и викторианский гул, названия улиц Парижа казались мне восхитительно уютными, а имена персонажей – Бувар, Пекюше, Барберу, Дюмушель – доставляли то чуточку трусливое облегчение, какое испытывает путешественник, когда после долгого кругосветного странствия видит в конце дороги колокольню своей родной деревни.Вниз я спускаюсь только в час дня. Сквозь стеклянную дверь гостиной я вижу ничего не выражающее лицо Матильды, обращенное ко мне; ее губы медленно шевелятся. В момент, когда я вхожу, она умолкает, я успеваю поймать на лету конец ее последней фразы:– …сегодня до шести вечера.– Звонил кто-то? Что мне надо сделать до шести вечера?Я испробовал нежность, просьбы, угрозы – не помогло ничего. Казалось, Матильда, повторив порученное, считала свой долг исполненным; то, что меня при этом не было и я не мог ничего услышать, ее, похоже, не волновало. Покончив с делом, она погрузилась в созерцание какого-то американского сериала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25