А вернувшись, первым делом требовал от меня «устного рапорта»: выполнил ли я задание, целиком или частично, какими упражнениями пренебрег. Я подробно отчитывался. А вот Лукас никогда не говорил мне, где пропадает. На все мои расспросы лишь безапелляционно отвечал: «Вопрос некорректный». Иногда он приходил весь измочаленный и, даже не поужинав, залезал в спальный мешок; мы с Гномом, оберегая его сон, входили в комнату на цыпочках. Иногда он отзывал для разговора папу, маму или обоих сразу; шушукались они, предусмотрительно отойдя от нас на безопасное расстояние. Но по их лицам и жестам было ясно: секретничают. Я уже понимал, что родители в курсе тайной миссии Лукаса и помогают ему советами, а может, и делом.
Лукас рекомендовал мне немножко улучшить физическую форму, а потом уже всерьез осваивать эскейпизм. У Гудини было передо мной одно преимущество: он с раннего детства хорошо бегал и плавал, а мне еще предстояло его догнать. Пока я тренируюсь, предложил Лукас, мы станем вместе придумывать какие-нибудь эскейпистские трюки: сначала простые, потом все сложнее и сложнее…
Чтобы ему легче было придумывать, я позволил ему в любое время брать мою книгу про Гудини. В первый раз он взял ее почти благоговейно, явно сознавая, какое это для меня сокровище. Прочел он ее очень быстро и вернул мне с советом законспектировать все самое важное и составить список вопросов, на которые в тексте не было ответа. Например, очень важно увеличить объем легких. Это делается путем специальных тренировок. Гудини выдерживал под водой, не дыша, четыре минуты. Четыре минуты! Я записывал на листочке: «Гудини выдерживает четыре минуты» – и вкладывал его между страниц.
Из вопросов получился перечень всего, что должен знать эскейпист. Например, мне предстояло изучить устройство замков от примитивных до замысловатых, включая, разумеется, замки с шифром. Или освоить то, что уже объясняла мне мама, – научиться точно вычислять, за какой срок я успею избавиться от пут, чтобы знать, много ли воздуха должно быть в саркофаге. На закладке я написал: «Сколько минут?»
Иногда я ловил себя на том, что в присутствии Лукаса веду себя неприлично, – обычно я позволял себе такое лишь наедине с Бертуччо, – например, ковыряю в носу и прилепляю козюли куда придется или замираю перед фотографией девушки в бикини, словно пытаясь раздеть ее взглядом. Позор-то какой! Я совсем распустился: то ли благодаря обаянию Лукаса, то ли потому что частенько, приходя домой, я видел, как они с Гномом сидят у телевизора: оба смотрят «Скуби-Ду» и, громко хлюпая, пьют «Несквик». Но часто Лукас меня озадачивал: например, каждый день он брился (напрасный труд, поскольку лицо у него было совершенно гладкое, за исключением четырех волосков на подбородке – а те через несколько часов все равно опять отрастали) и очень внимательно читал газеты. То были привычки взрослого человека, но он следовал им с такой же естественностью, как и бегал по саду или читал мои комиксы про Денниса Мартина: Лукас никогда не задирал нос перед Гномом и мной, если только мы не донимали его неудобными вопросами.
Мало того, постепенно он кое-что нам открыл. Насчет дедушки и бабушки все правда: они бывали и в Европе, и в Японии, привезли ему в подарок сумку, футболку и еще много чего. Когда он о них упоминал, голос у него становился высокий-высокий, точно Лукас надышался гелия. Его родители по-прежнему живут в Ла-Плате, но навещать их ему нельзя. Прочтя у меня в глазах вопрос, которого я задать не мог – язык не поворачивался, он привел тот же аргумент, что и папа, когда запретил приглашать Бертуччо на дачу: к родителям он не ездит, чтобы не подвергать их опасности.
Он болел за «Эстудьянтес», но настоящим фанатом себя не считал. Когда все уладится, собирался поступить в медицинский и выучиться на педиатра. Его приглашали выступать за несколько легкоатлетических клубов, но к своему дару он относился спокойно – казалось, ему не хочется быть рабом таланта, доставшегося за просто так.
Я честно делал упражнения. К изумлению родных, добровольно отказался от газировки и пристрастился к фруктам (наша программа предполагала здоровое питание). Но Лукас, почуяв мое нетерпение, решил ускорить процесс обучения: показал мне несколько морских узлов и объяснил, как хитростью избавиться от пут. Завязывать узлы он научился в спортивных лагерях, а про уловку с веревками узнал из одной телепередачи и успешно опробовал ее на практике. Когда тебя связывают, надо контролировать свое тело. Если веревку закручивают вокруг запястий, напряги мускулы – не позволяй, чтобы она врезалась в тело. Когда узел завязан, можешь расслабить запястья и освободиться, стаскивая с рук петлю. То же самое можно проделать со щиколотками и даже с торсом: пока тебя связывают, постарайся выпятить грудь, удерживая в легких воздух, а потом выдохни: объем грудной клетки уменьшится, и путы станут свободнее.
Лукас вызвался все это продемонстрировать. В сарае нашлась старая веревка. Я крепко-накрепко связал ему руки за спиной и принялся изо всех сил затягивать узел, пока не испугался, что его искалечу. Лукас и бровью не вел. Когда я закончил, он встал ко мне боком и немного попятился, пряча от меня руки.
– Как только тебе может нравиться Супермен? – спросил он.
Я остолбенел. Дотоле я и помыслить не мог, что на свете есть люди, которые не любят Супермена.
– А почему спрашиваешь? А тебе?
– Если честно, то нет.
– А чего в нем плохого? – вопросил я. То был чисто оборонительный маневр, риторический вопрос, но Лукас отнесся к нему серьезно.
– Костюм дурацкий. Пестрый какой-то, – заявил он таким тоном, словно собирался зачитать длинный список. – Красные трусы – это ж нарочно не придумаешь… С двойной жизнью тоже как-то неправдоподобно: почему он не может быть Суперменом целые сутки напролет? Тогда и добра бы делал в два раза больше. Злодеи какие-то неинтересные: Лекс Лютор и в подметки не годится Загадочнику Пингвину, Двуликому, Джокеру.
– Так я и знал! – сказал я, укоризненно тыча в него дрожащим пальцем. – Тебе Бэтмен нравится!
– Он в тыщу раз лучше!
– У него сверхспособностей нет!
– В том-то и вся штука. Супермен свои сверхспособности получил задаром – с неба свалились. Он всегда одинаковый, картонный. Жизнь его ничему не учит. А Бэтмен ничем не отличается от нас с тобой. В детстве с ним случилась беда, и он стал тренироваться, чтобы стать тем, кем стал; очень достойно поступил. А еще он намного умнее Супермена. И изобретательнее. И машина у него классная. И пещера – блеск.
– У Супермена есть Цитадель Уединения.
– А толку! Он в ней даже не бывает.
– Нет, бывает!
– Когда?
Я замялся.
– Ну скажи, когда?
Я не нашел что ответить. Наверно, просто времени не хватило.
Не успел я раскрыть рот, как Лукас швырнул мне веревку, которой только что был связан.
50. Страх позора
То ли я смирился, то ли просто свыкся с навязанным мне новым ритмом жизни, но учеба в Сан-Роке уже не доставляла мне столько мук, как поначалу. Вообще-то школа была неплохая. Было занятно находить отличия от школы во Флоресе – «моей» школы: ежеутренняя молитва, уроки катехизиса, учителя по каждому предмету вместо одной-единственной училки, которая преподает все сразу, и то, что среди педагогов не было ни одной женщины. Некоторые учителя имели священный сан; одни из них именовались «отцами», другие – «братьями». В чем разница между первыми и вторыми, ни Гном, ни я так и не уразумели. «Брат» – он вроде врача, который получил диплом, но не хочет проходить интернатуру: формально он все равно медик, но ему не разрешено практиковать.
Вскоре я перестал соблюдать бойкот, который объявил знаниям. Вначале делал уроки через пень-колоду, только ради того, чтобы избежать неприятностей: мы, семья Висенте, не должны привлекать к себе внимания, а репутация троечника – лучший камуфляж. Но пыл учителей оказался заразителен, и доброжелательная атмосфера на уроках побуждала к участию. Однажды, зазевавшись, я машинально поднял руку, чтобы задать вопрос. Учитель похвалил меня за любознательность, призвал не стесняться и обо всем спрашивать. Отныне я играл в «Висельника» лишь на переменах: Гарольд Висенте забивался в темный угол и налагал на себя обет молчания.
Учителя и персонал школы представляли собой весьма колоритную компанию. Секретарь учебной части Гонсалес ходил по коридорам, окутанный облаком меловой пыли: казалось, он ее выдыхает изо рта, как дракон – пламя. Приходил он первым и уходил последним, если вообще уходил: вся его жизнь протекала под крышей Сан-Роке. (Как-то один семиклассник спросил его, какой марки магнитофон в секретариате, а Гонсалес ответил: «Трехскоростной».) Учитель естествознания, просивший нас называть его дон Франсиско, смотрел на вещи просто: его позиция сводилась к фразе: «Человек – это устройство для переработки еды в отходы». Математик Огоньес всегда ходил в одной и той же одежде: белый халат, а под ним, даже в холода, только майка без рукавов; теперь уж не припомню, действительно ли он носил фамилию Огоньес, или его так прозвали за морозоустойчивость. Сеньор Андрес, учитель испанского языка, преподавал по своему методу. Выстраивал нас шеренгой вдоль стен класса, задавал вопрос, и если ты хотя бы секунду мешкал с ответом, говорил: «Следующий» – и переключался на твоего соседа, а ты понуро садился за парту: интеллектуальная версия игры в вышибалы. От нее тряслись поджилки, но затягивало страшно.
Сеньор Андрес был самым молодым и самым умным из учителей. Большинство людей пользуются своими талантами как оружием в борьбе за тепленькое местечко; сеньор Андрес, однако, мудро решил не штурмовать высот – не захотел усложнять себе жизнь. Потому-то у него всегда было прекрасное настроение; он любил удивлять нас любопытными фактами, нетривиальными задачками и запутанными историями. Расскажет – и делает паузу, ожидая, пока наш мозг их переварит. Он говорил, что язык – это сито, в котором по крупицам накапливается человеческий опыт, и лишь выразив свою мысль словами, ты сам ее по-настоящему понимаешь. И теперь, когда я сам взялся рассказывать эту историю, я чувствую: он был прав.
Меня очень интриговал сеньор Андрес – особенно то, как он на меня смотрел. Казалось, он знает обо мне больше, чем я сам. Полуприкрыв глаза, он улыбался мне заговорщической улыбкой. Тогда я думал, что сеньор Андрес посвящен в мою тайну и таким образом на это намекает – странно только, что молча, раз он так любит слова. Подозрения подтверждались тем, что он мирился с моим безразличием к его предмету; сеньор Андрес знал о моих особых обстоятельствах и требовал с меня меньше, чем с других. Теперь, когда моя история становится рассказом, когда я облекаю ее в слова и сам внимаю своему повествованию, я гадаю: может быть, сеньор Андрес тоже знал, что все времена одновременны, и, глядя на меня, сознавал, кто из меня получится в будущем, видел не только Гарольда, но и Камчатку.
В былые времена перед учителями преклонялись. Люди отправлялись за тридевять земель, чтобы услышать их рассуждения, узнать от них побольше о мире вещей и о законах логики, о телесных гуморах и о небесных сферах, о круговороте в природе и о древней истории, дорожа каждым их словом. Люди сознавали: в отличие от могущества мирских владык, мудрость не подвластна разрушительному воздействию времени. Другие учителя – например, монахи Килдэрского аббатства – старались уберечь знания. Они твердо знали: если фундамент здания утрачен, его больше не восстановишь. И потому переписывали сочинения писателей прежних времен – не только духовные, но и светские, сохраняя мысли и догадки своих предшественников, сопровождая их вдумчивыми глоссами на полях. (Пути распространения знания в темные века: от греческих учителей к арабским, от арабов к средневековым европейским переписчикам – кое-что говорят о толерантности людей, эпох и цивилизаций; об этом факте не стоит забывать.) Другие с миссионерским рвением несли свои знания туда, где в них нуждались, – так в страну, не ведающую ничего, кроме холода, несут в подарок огонь. Добирались на мулах, на телегах, на кораблях. Многие учителя сопровождали отряды колонизаторов, но не следует возлагать на них ответственность за нанесенный ущерб; негоже винить Аристотеля в том, что его ученик Александр Македонский стал завоевателем.
Сейчас моя родная Аргентина переживает свое средневековье. Земля в руках феодалов, которые присваивают львиную долю доходов, а десятину отсылают за океан королю. На улицах хозяйничают разбойники, у которых нет других средств к существованию, кроме преступной деятельности, и военные, уверяющие, что они нас защищают. В городах – грязь и зловоние. В темных закоулках гнездятся возбудители будущих эпидемий. Целая армия бедняков роется в мусорных кучах – ищут объедки и еще пригодные вещи. И сотни тысяч детей недоедают, растут хилыми, их разум преждевременно отупляется; меж тем они видят, что за изгородями из колючей проволоки жнут пшеницу для отправки в чужие края.
Сейчас я много думаю об учителях из школы Сан-Роке. Среди них было мало ярких индивидуальностей, но они все-таки воздвигли эффективные укрепления против насилия, царившего во внешнем мире; в стены школы никогда не допускалась агрессия. От очевидцев я знаю: в те времена во многих учебных заведениях восторжествовала грубая сила и всем пришлось перенять язык тумаков и унижений. Я уверен: никто из моих учителей (ну разве что сеньор Андрес, но и тут поклясться не могу) даже не догадывается, какое большое влияние они на меня оказали. Но я-то их помню и узнаю в нынешних учителях, чьи баррикады атакует еще более могучий и коварный враг. Тот факт, что учителя вообще еще не бросили работу, – уже угроза сильным мира сего, которые в страхе за свое существование стараются держать массы в летаргическом сне невежества: мы нужны им тупыми и покорными. Но мне кажется, что главная причина войны, объявленной нынешним учителям, войны, где их морят низкой зарплатой и бомбардируют абсурдными циркулярами, – иная, такая неприглядная, что о ней предпочитают молчать. Учитель видит смысл жизни в том, чтобы зажигать в других искру любознательности, которую в детстве зажгли в нем самом; он передает эстафету добра дальше. Для сильных мира сего, которые в детстве получали все на тарелочке с голубой каемочкой, а теперь обдирают бедняков как липку, логика поступков учителя – как пощечина. Не желая видеть свои безобразные рыла в этом зеркале, они разбивают его. Бегут от позора.
51. Я становлюсь человеком-загадкой
Поначалу новые одноклассники со мной не общались. В своей речи отец Руис не учел одного из непреложных принципов организации детского коллектива: новичок, пришедший позже всех (практически новорожденный младенец) – всегда гражданин второго сорта; по крайней мере, покамест сам не докажет обратное. Не со зла, но в соответствии с этим неписаным законом одноклассники шушукались и пересмеивались за моей спиной; на переменах, собравшись в кучки, громко предлагали поиграть в какую-нибудь игру, а меня не звали – спектакль, поставленный для единственного зрителя; а каждое утро на перекличке кто-нибудь (всякий раз другой – даже здесь они действовали сообща) дожидался, пока учитель произнесет «Висенте Гарольд», чтобы тут же спросить меня шепотом: «Висенте Гарольд, а дальше?» – намекая, что у меня два имени и ни одной фамилии.
Но скоро все это прекратилось – ведь я сам не шел на контакт. Смак этих игр в том, чтобы новенькому захотелось любой ценой сделаться в классе своим. Так обычно и случается. Но у меня была масса причин не интересоваться моим окружением. Во-первых, я был скован по рукам и ногам родительскими предостережениями: не разглашать никакой информации, по которой можно вычислить, кто мы на самом деле. Почти все привычные темы разговоров стали запретными. Уликой мог стать даже Супермен: если полиция допросит Фернандеса, продавца из киоска на углу, он может сообщить, что раз в две недели я прибегаю за новым выпуском. Во-вторых, я обозлился на весь мир. Мне казалось, что от новых товарищей меня отделяет пропасть, как мистиков и супергероев – от прочего человечества. Я тосковал по своим всегдашним друзьям. Они-то были намного круче. Ни один ученик Сан-Роке (думал я) в подметки не годился Бертуччо; я только и делал, что мысленно их сравнивал. Бертуччо никогда не вел бы себя так глупо. Бертуччо лучше играет в солдатиков. Бертуччо ни за что не дал бы себя выставить из класса – по крайней мере, отстаивал бы свою правоту; пока привратник не уволок бы его за шкирку.
Но главную причину своего безразличия к одноклассникам я осознал лишь со временем. Кто ищет дружбы десятилетних мальчишек, если рядом уже есть друг – взрослый, восемнадцатилетний?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Лукас рекомендовал мне немножко улучшить физическую форму, а потом уже всерьез осваивать эскейпизм. У Гудини было передо мной одно преимущество: он с раннего детства хорошо бегал и плавал, а мне еще предстояло его догнать. Пока я тренируюсь, предложил Лукас, мы станем вместе придумывать какие-нибудь эскейпистские трюки: сначала простые, потом все сложнее и сложнее…
Чтобы ему легче было придумывать, я позволил ему в любое время брать мою книгу про Гудини. В первый раз он взял ее почти благоговейно, явно сознавая, какое это для меня сокровище. Прочел он ее очень быстро и вернул мне с советом законспектировать все самое важное и составить список вопросов, на которые в тексте не было ответа. Например, очень важно увеличить объем легких. Это делается путем специальных тренировок. Гудини выдерживал под водой, не дыша, четыре минуты. Четыре минуты! Я записывал на листочке: «Гудини выдерживает четыре минуты» – и вкладывал его между страниц.
Из вопросов получился перечень всего, что должен знать эскейпист. Например, мне предстояло изучить устройство замков от примитивных до замысловатых, включая, разумеется, замки с шифром. Или освоить то, что уже объясняла мне мама, – научиться точно вычислять, за какой срок я успею избавиться от пут, чтобы знать, много ли воздуха должно быть в саркофаге. На закладке я написал: «Сколько минут?»
Иногда я ловил себя на том, что в присутствии Лукаса веду себя неприлично, – обычно я позволял себе такое лишь наедине с Бертуччо, – например, ковыряю в носу и прилепляю козюли куда придется или замираю перед фотографией девушки в бикини, словно пытаясь раздеть ее взглядом. Позор-то какой! Я совсем распустился: то ли благодаря обаянию Лукаса, то ли потому что частенько, приходя домой, я видел, как они с Гномом сидят у телевизора: оба смотрят «Скуби-Ду» и, громко хлюпая, пьют «Несквик». Но часто Лукас меня озадачивал: например, каждый день он брился (напрасный труд, поскольку лицо у него было совершенно гладкое, за исключением четырех волосков на подбородке – а те через несколько часов все равно опять отрастали) и очень внимательно читал газеты. То были привычки взрослого человека, но он следовал им с такой же естественностью, как и бегал по саду или читал мои комиксы про Денниса Мартина: Лукас никогда не задирал нос перед Гномом и мной, если только мы не донимали его неудобными вопросами.
Мало того, постепенно он кое-что нам открыл. Насчет дедушки и бабушки все правда: они бывали и в Европе, и в Японии, привезли ему в подарок сумку, футболку и еще много чего. Когда он о них упоминал, голос у него становился высокий-высокий, точно Лукас надышался гелия. Его родители по-прежнему живут в Ла-Плате, но навещать их ему нельзя. Прочтя у меня в глазах вопрос, которого я задать не мог – язык не поворачивался, он привел тот же аргумент, что и папа, когда запретил приглашать Бертуччо на дачу: к родителям он не ездит, чтобы не подвергать их опасности.
Он болел за «Эстудьянтес», но настоящим фанатом себя не считал. Когда все уладится, собирался поступить в медицинский и выучиться на педиатра. Его приглашали выступать за несколько легкоатлетических клубов, но к своему дару он относился спокойно – казалось, ему не хочется быть рабом таланта, доставшегося за просто так.
Я честно делал упражнения. К изумлению родных, добровольно отказался от газировки и пристрастился к фруктам (наша программа предполагала здоровое питание). Но Лукас, почуяв мое нетерпение, решил ускорить процесс обучения: показал мне несколько морских узлов и объяснил, как хитростью избавиться от пут. Завязывать узлы он научился в спортивных лагерях, а про уловку с веревками узнал из одной телепередачи и успешно опробовал ее на практике. Когда тебя связывают, надо контролировать свое тело. Если веревку закручивают вокруг запястий, напряги мускулы – не позволяй, чтобы она врезалась в тело. Когда узел завязан, можешь расслабить запястья и освободиться, стаскивая с рук петлю. То же самое можно проделать со щиколотками и даже с торсом: пока тебя связывают, постарайся выпятить грудь, удерживая в легких воздух, а потом выдохни: объем грудной клетки уменьшится, и путы станут свободнее.
Лукас вызвался все это продемонстрировать. В сарае нашлась старая веревка. Я крепко-накрепко связал ему руки за спиной и принялся изо всех сил затягивать узел, пока не испугался, что его искалечу. Лукас и бровью не вел. Когда я закончил, он встал ко мне боком и немного попятился, пряча от меня руки.
– Как только тебе может нравиться Супермен? – спросил он.
Я остолбенел. Дотоле я и помыслить не мог, что на свете есть люди, которые не любят Супермена.
– А почему спрашиваешь? А тебе?
– Если честно, то нет.
– А чего в нем плохого? – вопросил я. То был чисто оборонительный маневр, риторический вопрос, но Лукас отнесся к нему серьезно.
– Костюм дурацкий. Пестрый какой-то, – заявил он таким тоном, словно собирался зачитать длинный список. – Красные трусы – это ж нарочно не придумаешь… С двойной жизнью тоже как-то неправдоподобно: почему он не может быть Суперменом целые сутки напролет? Тогда и добра бы делал в два раза больше. Злодеи какие-то неинтересные: Лекс Лютор и в подметки не годится Загадочнику Пингвину, Двуликому, Джокеру.
– Так я и знал! – сказал я, укоризненно тыча в него дрожащим пальцем. – Тебе Бэтмен нравится!
– Он в тыщу раз лучше!
– У него сверхспособностей нет!
– В том-то и вся штука. Супермен свои сверхспособности получил задаром – с неба свалились. Он всегда одинаковый, картонный. Жизнь его ничему не учит. А Бэтмен ничем не отличается от нас с тобой. В детстве с ним случилась беда, и он стал тренироваться, чтобы стать тем, кем стал; очень достойно поступил. А еще он намного умнее Супермена. И изобретательнее. И машина у него классная. И пещера – блеск.
– У Супермена есть Цитадель Уединения.
– А толку! Он в ней даже не бывает.
– Нет, бывает!
– Когда?
Я замялся.
– Ну скажи, когда?
Я не нашел что ответить. Наверно, просто времени не хватило.
Не успел я раскрыть рот, как Лукас швырнул мне веревку, которой только что был связан.
50. Страх позора
То ли я смирился, то ли просто свыкся с навязанным мне новым ритмом жизни, но учеба в Сан-Роке уже не доставляла мне столько мук, как поначалу. Вообще-то школа была неплохая. Было занятно находить отличия от школы во Флоресе – «моей» школы: ежеутренняя молитва, уроки катехизиса, учителя по каждому предмету вместо одной-единственной училки, которая преподает все сразу, и то, что среди педагогов не было ни одной женщины. Некоторые учителя имели священный сан; одни из них именовались «отцами», другие – «братьями». В чем разница между первыми и вторыми, ни Гном, ни я так и не уразумели. «Брат» – он вроде врача, который получил диплом, но не хочет проходить интернатуру: формально он все равно медик, но ему не разрешено практиковать.
Вскоре я перестал соблюдать бойкот, который объявил знаниям. Вначале делал уроки через пень-колоду, только ради того, чтобы избежать неприятностей: мы, семья Висенте, не должны привлекать к себе внимания, а репутация троечника – лучший камуфляж. Но пыл учителей оказался заразителен, и доброжелательная атмосфера на уроках побуждала к участию. Однажды, зазевавшись, я машинально поднял руку, чтобы задать вопрос. Учитель похвалил меня за любознательность, призвал не стесняться и обо всем спрашивать. Отныне я играл в «Висельника» лишь на переменах: Гарольд Висенте забивался в темный угол и налагал на себя обет молчания.
Учителя и персонал школы представляли собой весьма колоритную компанию. Секретарь учебной части Гонсалес ходил по коридорам, окутанный облаком меловой пыли: казалось, он ее выдыхает изо рта, как дракон – пламя. Приходил он первым и уходил последним, если вообще уходил: вся его жизнь протекала под крышей Сан-Роке. (Как-то один семиклассник спросил его, какой марки магнитофон в секретариате, а Гонсалес ответил: «Трехскоростной».) Учитель естествознания, просивший нас называть его дон Франсиско, смотрел на вещи просто: его позиция сводилась к фразе: «Человек – это устройство для переработки еды в отходы». Математик Огоньес всегда ходил в одной и той же одежде: белый халат, а под ним, даже в холода, только майка без рукавов; теперь уж не припомню, действительно ли он носил фамилию Огоньес, или его так прозвали за морозоустойчивость. Сеньор Андрес, учитель испанского языка, преподавал по своему методу. Выстраивал нас шеренгой вдоль стен класса, задавал вопрос, и если ты хотя бы секунду мешкал с ответом, говорил: «Следующий» – и переключался на твоего соседа, а ты понуро садился за парту: интеллектуальная версия игры в вышибалы. От нее тряслись поджилки, но затягивало страшно.
Сеньор Андрес был самым молодым и самым умным из учителей. Большинство людей пользуются своими талантами как оружием в борьбе за тепленькое местечко; сеньор Андрес, однако, мудро решил не штурмовать высот – не захотел усложнять себе жизнь. Потому-то у него всегда было прекрасное настроение; он любил удивлять нас любопытными фактами, нетривиальными задачками и запутанными историями. Расскажет – и делает паузу, ожидая, пока наш мозг их переварит. Он говорил, что язык – это сито, в котором по крупицам накапливается человеческий опыт, и лишь выразив свою мысль словами, ты сам ее по-настоящему понимаешь. И теперь, когда я сам взялся рассказывать эту историю, я чувствую: он был прав.
Меня очень интриговал сеньор Андрес – особенно то, как он на меня смотрел. Казалось, он знает обо мне больше, чем я сам. Полуприкрыв глаза, он улыбался мне заговорщической улыбкой. Тогда я думал, что сеньор Андрес посвящен в мою тайну и таким образом на это намекает – странно только, что молча, раз он так любит слова. Подозрения подтверждались тем, что он мирился с моим безразличием к его предмету; сеньор Андрес знал о моих особых обстоятельствах и требовал с меня меньше, чем с других. Теперь, когда моя история становится рассказом, когда я облекаю ее в слова и сам внимаю своему повествованию, я гадаю: может быть, сеньор Андрес тоже знал, что все времена одновременны, и, глядя на меня, сознавал, кто из меня получится в будущем, видел не только Гарольда, но и Камчатку.
В былые времена перед учителями преклонялись. Люди отправлялись за тридевять земель, чтобы услышать их рассуждения, узнать от них побольше о мире вещей и о законах логики, о телесных гуморах и о небесных сферах, о круговороте в природе и о древней истории, дорожа каждым их словом. Люди сознавали: в отличие от могущества мирских владык, мудрость не подвластна разрушительному воздействию времени. Другие учителя – например, монахи Килдэрского аббатства – старались уберечь знания. Они твердо знали: если фундамент здания утрачен, его больше не восстановишь. И потому переписывали сочинения писателей прежних времен – не только духовные, но и светские, сохраняя мысли и догадки своих предшественников, сопровождая их вдумчивыми глоссами на полях. (Пути распространения знания в темные века: от греческих учителей к арабским, от арабов к средневековым европейским переписчикам – кое-что говорят о толерантности людей, эпох и цивилизаций; об этом факте не стоит забывать.) Другие с миссионерским рвением несли свои знания туда, где в них нуждались, – так в страну, не ведающую ничего, кроме холода, несут в подарок огонь. Добирались на мулах, на телегах, на кораблях. Многие учителя сопровождали отряды колонизаторов, но не следует возлагать на них ответственность за нанесенный ущерб; негоже винить Аристотеля в том, что его ученик Александр Македонский стал завоевателем.
Сейчас моя родная Аргентина переживает свое средневековье. Земля в руках феодалов, которые присваивают львиную долю доходов, а десятину отсылают за океан королю. На улицах хозяйничают разбойники, у которых нет других средств к существованию, кроме преступной деятельности, и военные, уверяющие, что они нас защищают. В городах – грязь и зловоние. В темных закоулках гнездятся возбудители будущих эпидемий. Целая армия бедняков роется в мусорных кучах – ищут объедки и еще пригодные вещи. И сотни тысяч детей недоедают, растут хилыми, их разум преждевременно отупляется; меж тем они видят, что за изгородями из колючей проволоки жнут пшеницу для отправки в чужие края.
Сейчас я много думаю об учителях из школы Сан-Роке. Среди них было мало ярких индивидуальностей, но они все-таки воздвигли эффективные укрепления против насилия, царившего во внешнем мире; в стены школы никогда не допускалась агрессия. От очевидцев я знаю: в те времена во многих учебных заведениях восторжествовала грубая сила и всем пришлось перенять язык тумаков и унижений. Я уверен: никто из моих учителей (ну разве что сеньор Андрес, но и тут поклясться не могу) даже не догадывается, какое большое влияние они на меня оказали. Но я-то их помню и узнаю в нынешних учителях, чьи баррикады атакует еще более могучий и коварный враг. Тот факт, что учителя вообще еще не бросили работу, – уже угроза сильным мира сего, которые в страхе за свое существование стараются держать массы в летаргическом сне невежества: мы нужны им тупыми и покорными. Но мне кажется, что главная причина войны, объявленной нынешним учителям, войны, где их морят низкой зарплатой и бомбардируют абсурдными циркулярами, – иная, такая неприглядная, что о ней предпочитают молчать. Учитель видит смысл жизни в том, чтобы зажигать в других искру любознательности, которую в детстве зажгли в нем самом; он передает эстафету добра дальше. Для сильных мира сего, которые в детстве получали все на тарелочке с голубой каемочкой, а теперь обдирают бедняков как липку, логика поступков учителя – как пощечина. Не желая видеть свои безобразные рыла в этом зеркале, они разбивают его. Бегут от позора.
51. Я становлюсь человеком-загадкой
Поначалу новые одноклассники со мной не общались. В своей речи отец Руис не учел одного из непреложных принципов организации детского коллектива: новичок, пришедший позже всех (практически новорожденный младенец) – всегда гражданин второго сорта; по крайней мере, покамест сам не докажет обратное. Не со зла, но в соответствии с этим неписаным законом одноклассники шушукались и пересмеивались за моей спиной; на переменах, собравшись в кучки, громко предлагали поиграть в какую-нибудь игру, а меня не звали – спектакль, поставленный для единственного зрителя; а каждое утро на перекличке кто-нибудь (всякий раз другой – даже здесь они действовали сообща) дожидался, пока учитель произнесет «Висенте Гарольд», чтобы тут же спросить меня шепотом: «Висенте Гарольд, а дальше?» – намекая, что у меня два имени и ни одной фамилии.
Но скоро все это прекратилось – ведь я сам не шел на контакт. Смак этих игр в том, чтобы новенькому захотелось любой ценой сделаться в классе своим. Так обычно и случается. Но у меня была масса причин не интересоваться моим окружением. Во-первых, я был скован по рукам и ногам родительскими предостережениями: не разглашать никакой информации, по которой можно вычислить, кто мы на самом деле. Почти все привычные темы разговоров стали запретными. Уликой мог стать даже Супермен: если полиция допросит Фернандеса, продавца из киоска на углу, он может сообщить, что раз в две недели я прибегаю за новым выпуском. Во-вторых, я обозлился на весь мир. Мне казалось, что от новых товарищей меня отделяет пропасть, как мистиков и супергероев – от прочего человечества. Я тосковал по своим всегдашним друзьям. Они-то были намного круче. Ни один ученик Сан-Роке (думал я) в подметки не годился Бертуччо; я только и делал, что мысленно их сравнивал. Бертуччо никогда не вел бы себя так глупо. Бертуччо лучше играет в солдатиков. Бертуччо ни за что не дал бы себя выставить из класса – по крайней мере, отстаивал бы свою правоту; пока привратник не уволок бы его за шкирку.
Но главную причину своего безразличия к одноклассникам я осознал лишь со временем. Кто ищет дружбы десятилетних мальчишек, если рядом уже есть друг – взрослый, восемнадцатилетний?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27