А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Приступы ярости, свойственные Буэнавентуре, вошли в поговорку. Все в доме на берегу лагуны этого боялись. Однажды воскресным утром мы всей семьей отправились к мессе, а потом собирались пообедать в «Швейцарском шале». Вернувшись домой, мы услышали наверху страшные крики. Буэнавентура с Кинтином бросились по лестнице наверх и застали там слесаря-сантехника, запертого на втором этаже. Тот был близок к сердечному приступу: он был весь в поту, с посиневшим от гнева лицом. Его вызвали прочистить засорившийся унитаз как раз перед самым нашим уходом в церковь и забыли о нем. Закончив работу, он обнаружил, что дверь на лестничную площадку заперта и что он не может спуститься вниз. На всех окнах были решетки, так что через окно тоже не выбраться. Он стал звать на помощь, но прислуга не слышала его – все были внизу. Через три часа заточения он пришел в отчаяние и начал колотить в дверь гаечным ключом. Увидев Буэнавентуру и Кинтина, он на радостях разразился бранью и все время ругался, пока Буэнавентура открывал дверь ключом, который висел у него на цепочке. Он продолжал поносить их, спускаясь по лестнице в сопровождении Буэнавентуры и Кинтина и не умолкал до тех пор, пока не оказался за дверью. Ребека, Родина и Свобода расплакались, заткнув пальцами уши, и в истерике убежали в ванную. Буэнавентура не произнес ни слова. Он заплатил слесарю, сколько было положено, расписался на квитанции и, когда слесарь уже собирался уйти, дал ему такого пинка, что тот полетел на землю. Он не мог позволить кому-то не проявить должного уважения к своей жене и дочерям на глазах у всего света, так он сказал.
Буэнавентура относился ко мне с нежностью, всегда стараясь мне угодить. «Мне за шестьдесят, а я все еще чувствую себя так, будто сделан из железа, – сказал он мне как-то в своей обычной манере – прямо и без обиняков, пока мы поедали за ужином приготовленный Петрой бобовый суп из свиных ножек, рис со свиной колбасой и телячью лопатку с картошкой. – Жирная еда на самом деле очень полезна для здоровья, что бы там ни говорили врачи». Я страдала болезнью мочевого пузыря, и Буэнавентура никак не мог понять, почему я должна соблюдать диету. «Тебе надо лучше тренировать свой изнеженный желудок, – сказал он мне однажды. – Эстремадурцы – люди простые, но сильные; не то что французы, которые растаять готовы от какого-нибудь там воздушного суфле; ничтожества! Мы любим плотно поесть, сытость помогает нам чувствовать себя молодцами и в постели, и на улице». Кроме того, он очень гордился своими зубами и всегда хвастался тем, что у Мендисабалей нет кариеса, хотя иногда у них, как у китовых, вырастают лишние зубы. «У всех простых здоровых людей зубы как у нас, – шутливо заверял он меня, – крупные и широкие, как лезвие топора. Когда у человека зубы похожи на фарфоровую чашечку, как у тебя, потому что привыкли к сливкам и мармеладам, это плохой признак. Это говорит о вырождении – именно из-за всей этой утонченности».
Буэнавентура почти отошел от дел, постепенно передав торговлю Кинтину, и на работу ходил только по утрам. Он построил у террасы причал и там держал пятиметровую моторную лодку. Время от времени он приглашал меня прогуляться вместе с ним на лодке по лабиринту зарослей. Он надевал какое-нибудь старье – рубашку, которая не закрывала живот, например, а на голову нахлобучивал брезентовую шляпу. В полном молчании мы отталкивали лодку от причала. Мы пересекали лагуну Аламарес, но, как только входили в каналы, Буэнавентура глушил мотор. Мы скользили по туннелю из зеленых веток, слушая странные звуки, которые издавало илистое дно. Заросли простирались вокруг нас, похожие на ворсистое одеяло, края которого терялись у горизонта. Буэнавентура правил, сидя на корме, а я, свесившись с носа лодки, любовалась таинственной красотой этого странного места. Вода, убегавшая из-под киля лодки, казалась мне текучим изумрудом. Время от времени я предупреждала Буэнавентуру, что дно повышается и мы рискуем сесть на мель, и тогда он брал немного вправо или немного влево. «На этих каналах, бывает, прячутся контрабандисты из Лас-Минаса, – сказал мне Буэнавентура во время одной из наших прогулок. – Поэтому у меня всегда при себе пистолет 42-го калибра, я держу его в аптечке». Он никогда не говорил мне, что много лет назад лабиринт служил ему для нелегального провоза товаров на Остров на мелководных баркасах.
За те двадцать минут, которые мы пересекали лагуну Приливов, почти невозможно было дышать. От болота, замусоренного всеми видами отходов, поднималась немыслимая вонь. На краю лагуны были видны дома Лас-Минаса, построенные на сваях, которые мы поспешно оставляли позади, торопясь направить лодку к пляжу Лукуми. Через некоторое время вода становилась прозрачной, и в конце туннеля из зарослей можно было увидеть сверкающую гладь Атлантики и различить шум прибоя вдалеке. Пляж Лукуми был прекрасен – дюны из белого песка и сотни пальм, которые раскачивались на ветру.
Почти всегда на берегу нас ждали несколько негритянок. Они были высокие и сильные, как Петра, с такой же темной кожей, как у нее. Мне всегда казалось, что все они между собой родственники, но спрашивать я не решалась. Казалось, они только тем и занимались, что ждали нас. Они молча сидели возле закопченных котлов, которые дымились над очагами из углей. Пока мы причаливали, они опускали в кипящее масло кусочки золотистого мяса и колбасы, а потом угощали нас жарким и соком свежего кокоса, который Буэнавентура всегда сдабривал доброй порцией рома прямо из горлышка бутылки.
«Когда я умру, пусть меня похоронят поблизости от этого места, – как-то сказал, смеясь, Буэнавентура, пока мы сидели на берегу и ели в тени пальмы. – Хочу отправиться на небо на крыльях жареной трески и преклонить голову на гигантском каперсе».
Как-то раз я гуляла в пальмовой роще одна и дошла до деревни Лукуми, которая была, как я предполагала, километрах в полутора от того места, куда приходили на берег негритянки.
Деревня состояла всего из одной улицы, по обеим сторонам которой шли хижины, но в конце я увидела современное бетонное здание с вывеской, на которой было написано «Начальная школа Мендисабаля». Было воскресенье, и школа стояла пустой. Я спросила жителей соседних домиков, и мне рассказали, что хозяин школы – Буэнавентура, который построил ее со специальной целью, чтобы их дети могли потом продолжить обучение в школе высшей ступени в Сан-Хуане. Во второй раз я оказалась в деревне во вторник, и в школе было полно детей. Я заметила, что у многих из них голубые глаза, того же серо-голубого оттенка, как и у Буэнавентуры, хотя все они были темнокожие. Это открытие озадачило меня, и ночью я никак не могла уснуть. Я спросила у Кинтина, что может означать этот странный факт, но он опустил голову и ничего не сказал. Я стала настаивать, и тогда Кинтин поведал мне, что его отцу нравятся негритянки и что он частенько занимается с ними любовью на берегу за несколько долларов. Это привело меня в ужас. Буэнавентура – отвратительное существо, и я поклялась, что никогда больше не поеду с ним на пляж Лукуми.
После исчезновения Аристидеса Арриготии Ребека унаследовала его деньги и наконец перестала зависеть от скупердяйства своего мужа. Она беспрерывно устраивала обеды и вечеринки для своих друзей, и я должна была непременно присутствовать на всех. Свободе было пятнадцать лет, а Родине шестнадцать. У них было множество друзей, и они вели чрезвычайно активный образ жизни, так что мне приходилось помогать Ребеке варить кофе и готовить закуски для их гостей. Каждый приход гостей предполагал предварительное посещение парикмахера и визажиста, поскольку всегда следовало быть на пике моды. Через полгода всех этих кувырканий я стала умирать от скуки.
Поначалу Ребека была со мной приветлива, но после свадьбы сделалась невыносимой. Казалось, я непрерывно должна демонстрировать, что моя любовь к ее сыну искренна. Я не понимала, почему Ребека так ревнива; возможно, потому, что ее словно бы отодвинули на второй план, но ведь сама она была к сыну абсолютно холодна. Она насмехалась над ним; по ее мнению, Кинтин никогда ничего не делал как надо. Со своей стороны Кинтин был бесконечно снисходителен к матери и никогда не принимал всерьез ее нападки. Ребека для него всегда находилась на пьедестале, и, стоило мне позволить себе малейшую критику в ее адрес, он тут же ставил меня на место и призывал не забываться. «Помни, Ребека – моя мать, – сурово говорил он, – и она много страдала».
Много лет Ребека, не пикнув, подчинялась Буэнавентуре и принимала спартанский образ жизни, который он установил, но, когда мы с Кинтином поженились, она устала от роли мученицы. Она постарела, и ее кожа теперь напоминала траченный временем мрамор. Теперь она уже не так блюла дисциплину и порядок. Она хотела наслаждаться жизнью и поэтому предпочитала общество Игнасио, Родины и Свободы, своих младших детей, бедняге Кинтину.
У Игнасио был веселый характер, он всегда шутил и смешил Ребеку. Кинтин, напротив, был немного мрачноват. У него была бледная кожа и темные волосы Мендисабалей, а в глазах порой появлялось такое выражение, от которого Ребека чувствовала озноб. Игнасио был светловолосый и унаследовал яркую внешность северных итальянцев. Он не знал, что значит слово «огорчение», поскольку Ребека всю его жизнь относилась к нему как к ребенку. Игнасио никогда не отправляли на нижний этаж, как это было с Кинтином, когда Ребека не хотела видеть его, потому что тот напоминал ей о Павле. И она не допускала, чтобы Буэнавентура запугивал Игнасио, вынуждая учиться торговому делу и заставляя работать по десять часов в сутки, занимаясь погрузкой и разгрузкой ящиков с треской. Когда мы с Кинтином поженились, Игнасио только что исполнилось семнадцать лет, и он учился на первом курсе университета во Флориде. Он никогда не работал, и у него не было никакого желания заниматься торговлей; ему хотелось посвятить себя искусству, но он пока не знал, какому именно.
Между тем Ребека стала усиленно следить за собой. Она хотела оттянуть физическое разрушение как можно дольше, а для этого нужны были люди, которые бы ей в этом помогли. Она велела Петре привезти в дом нескольких ее племянниц из Лас-Минаса. Не прошло и дня, как лодка пересекла лагуну Приливов и причалила у террасы. Скоро еще одна родственница Петры утвердилась на нижнем этаже. Петра указала ей ее обязанности: во-первых, делать Ребеке массаж, затем причесывать и делать маникюр и, наконец, содержать в порядке ее гардероб. Потом последуют и другие.
Однажды, когда Петра, стоя на коленях, яростно скребла щеткой пол кухни, я услышала, как она разговаривает с Эулодией, чистившей серебро.
– Ребека, должно быть, снова принялась танцевать и писать стихи, – говорила она своей племяннице, – оно и к лучшему, может, меньше будет с ума сходить.
Несмотря на то что Петра была гораздо старше Ребеки, у нее не было ни одного седого волоса, и Ребека как-то обратила на это внимание. Она спросила Петру, что нужно делать, чтобы не стареть.
– Спросите своего мужа, – ответила ей Петра, проходя мимо с корзиной свежевыглаженного белья на голове. – Понсе де Леон был конкистадор, как и он, и знал, в чем секрет молодости. Мы, африканцы, тоже это знаем, потому и не стареем.
И она заперлась в кухне вместе с Эулодией и другими племянницами, чтобы посмеяться над Ребекой.
Мне становилось жаль Ребеку, хотя мы с ней и были такие разные. В доме на берегу лагуны не было ни одной книги; библиотека Ребеки исчезла в тот день, когда Буэнавентура сровнял с лицом земли дом Павла. Однажды, когда мы с ней сидели и болтали на террасе, я набралась храбрости и спросила о ее писательстве.
– Это правда, что вы когда-то написали сборник стихов? – робко спросила я. – Мне бы так хотелось почитать.
Ребека выслушала меня, опустив голову, и ничего не ответила. Когда она подняла глаза, я увидела, что они полны слез.
– Ты такая милая, – сказала она благодарно. – Я тебе с удовольствием его покажу.
Она поднялась со стула, пошла к себе в комнату и принесла стихи.
Это нельзя было назвать сборником, скорее тетрадью стихов, которая выглядела точно так, как мне описал Кинтин. Переплет был в стиле ар нуво – перламутровая обложка с тиснеными лилиями и филигранными замочками по бокам. Страницы казались выцветшими и пожелтевшими; заметно было, что Ребека не писала в этой тетради многие годы. Я прочитала «Лилии забвения» за одну ночь, залпом, а на следующий день была уверена, что все только и ждут, когда я откровенно выскажу свое мнение. Сначала я перечислила все то многое, что мне понравилось. А дальше совершила ошибку, указав Ребеке – как можно деликатнее, – где лучше поменять прилагательное, где заменить метафору. Клянусь, я сделала это по наивности, я не хотела ранить ее. Я была еще очень молода, и у меня не было опыта. В конце концов, Ребека никогда не училась литературе; она писала стихи по-старинке, доверяясь вдохновению и музам. Сейчас так писать нельзя; литература – это профессия, как и любая другая, у нее свои законы и своя техника, и, чтобы писать хорошо, надо многое знать. Я думала, она поблагодарит меня за мои замечания, что было весьма наивно с моей стороны.
– Ты думаешь, раз ты закончила Вассар-колледж, так уже все знаешь? – сказала Ребека, вырывая у меня из рук тетрадь. – Ты всего-навсего вчерашняя студентка и понятия не имеешь, что жизнь – это дерьмо. Когда-нибудь ты придешь ко мне за помощью, тогда и узнаешь, что хорошо, а что плохо.
Она захлопнула тетрадь с лилиями и никогда меня не простила.
22. Дуэль из-за Эсмеральды Маркес
И все же до неприятного случая с Эсмеральдой Маркес я не отдавала себе отчета в том, как сильно ранила Ребеку. С тех пор все и началось; это было первым звеном в цепи напастей, постигших нашу семью. С того момента Игнасио перестал доверять Кинтину, а Ребека перестала доверять мне.
Эсмеральда родилась в Понсе, и мы были с ней подругами всю нашу жизнь. В детстве мы были соседями – она жила в переулке Любви, в двух кварталах от улицы Зари, и, хотя Эсмеральда была на четыре года младше меня, на все праздники и вечеринки мы ходили вместе. Она тоже посещала Балетную школу Керенски и танцевала в кордебалете в спектакле «Лебединое озеро» в театре «Ла Перла».
Эсмеральда была дочерью доньи Эрмелинды Киньонес, модной портнихи и официальной любовницы дона Боливара Маркеса, известного адвоката, который занимался конфликтными делами между рабочими сахарных заводов и их хозяевами. Он был женат на донье Кармеле, очень толстой и очень набожной сеньоре, которая отдавала все свое время церкви. Донья Эрмелинда была любовницей дона Боливара уже много лет. Он появлялся с ней повсюду: в клубе «Де Леонес», в «Понсе кантри-клубе» и даже на вечеринках в домах своих друзей, которые никогда не закрывали двери перед доньей Эрмелиндой. Подобная ситуация была не так уж необычна – в Понсе некоторые кабальеро, имеющие определенное общественное положение, содержали официальных любовниц и везде появлялись сними.
Донья Эрмелинда была мулатка с тонкими чертами лица. Она родилась в одной из хижин Майагеса в деревне на восточном побережье Острова, известной своим швейным производством. Ее мать была вдовой с семью дочерьми, и, как только какой-либо дочери исполнялось восемь лет, она начинала зарабатывать себе на жизнь шитьем. Ночи напролет они сидели вокруг керосиновой лампы, шили и вышивали нижнее белье, ночные рубашки, трусики и лифчики, все самое красивое из того, что делалось в деревне на продажу. Когда в Европе разразилась Первая мировая война, французских кружев, которые использовались для украшения нижнего белья, в Соединенных Штатах не стало, потому что немецкие субмарины топили пароходы из Европы. Управляющие американских фабрик по производству белья в Бостоне и Нью-Йорке обратили взоры своих хозяев на Пуэрто-Рико, который славился своими отделочными кружевами. Они явились на Остров и открыли множество ателье по пошиву белья на восточном побережье. «У белошвеек Пуэрто-Рико, – говорилось в рекламах белья, которые появились тогда в Соединенных Штатах, – пальцы тонкие, как стебли цветка, и такие же хрупкие и чувственные, как у белошвеек Ганта».
Эрмелинда была старшая из сестер и раз в неделю ходила вместе с матерью на фабрику в Майагесе продавать кружева и белье, которые они изготовляли всей семьей. Мистер Турнбул, управляющий фабрики, доверял им – мать Эрмелинды была женщиной ответственной – и разрешал забирать домой штуку шелка и моток тонких ниток, которые нужны были для работы. Через неделю, когда мать Эрмелинды отдавала готовые изделия, мистер Турнбул платил ей двенадцать сентаво за каждую пару белья, отделанного тонким кружевом, и брал всего лишь небольшие комиссионные за то, что они могли работать дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46