А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.
Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.
– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!
Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.
Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…
И вдруг Стешка чего-то перепугалась, словно кто-то подслушал ее шепот, ее мечты. Она отняла руки от лица и, ощущая, как по телу побежала мелкая, сковывающая все ее движения дрожь, подалась вперед и уставилась на дорогу, ведущую из Илим-города.
– Кто это? Кто-о? – хотела она крикнуть – и не могла.
По дороге из Илим-города шел человек. Вначале он шел вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс, радуясь тому, что поля выбиты градом. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Он, должно быть, очень спешит. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твердой бычьей шее… голова…
– А-а-а, ах! Яша! Яша-а! – вырвалось у Стешки, и она, как оглушенная волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперед руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла свое тоскующее тело вниз – навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза – Яшка уже нес ее в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдает ее теплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила – у него круто обрубленные, как зубная щетка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
– Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
– Тебя, что ж… освободили, Яша?
– Освободили… В партии восстановили – за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом.
И он уснул крепко, намученно, обняв ее колени.
А она сидела, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у нее от страха глаза все ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе, то, что росло, отдаляло ее от Яшки, пугало ее.
«Батюшки… что же это, что же это? Да ведь это он. Он ведь – Яшенька. Яшенька, милый… помоги… Зачем спишь? Спишь зачем?…»
– Яшенька… Яша! Яшка проснулся.
– Еще? – спросил он и потянулся, обнимая ее всю. – Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, – хлестнуло ее, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него – на Яшку, самого Яшку – пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней все, как град опустошил поля на «Брусках».
– А-а-а! – в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
– Стешка! Стешка! – Яшка прыгнул за ней и, нагнав ее у подножья горы, вновь обнял. – Да ты что? Ума рехнулась? Я это, это ведь я…
– Уйди… Уйди-и!..
– Куда? – хотел пошутить он, но, видя, как побледнела она, и чувствуя толчки в грудь, отступил, затем и сам побледнел, дергая коротко обрубленными усиками, проговорил: – Нашла? Другого нашла? А?
Но Стешка уже не отвечала. Она, перепрыгивая через выкорчеванные корни, бежала в поле, к Богданову.
2
Яшка не в силах был сидеть у подножья горы и издали смотреть на Стешку. Он поднялся и, вновь чувствуя себя чужим, направился во двор коммуны. Понимая нелепость своего положения, зная, что все коммунары, особенно Степан Огнев, давно осудили его за его прежние проделки, он не смел поднять глаза и шел в коммуну, опустив голову. То, что его осудили все коммунары, он знал еще там, в исправтруддоме, но, отправляясь на «Бруски», все-таки считал: несмотря ни на что, его приветливо встретят Стешка и маленькая Аннушка. Он часто забивался в угол камеры и тосковал по ним, твердо веря, что и они тоскуют по нем.
Ему было стыдно. У него горело лицо. Он вернется на «Бруски» и будет жить по-другому, совсем по-другому. Он покается перед Стешкой во всем, и она простит его – она добрая, а ему только этого и надо, только этого. Стешка оттолкнула его – лопнула последняя зацепка, и он не знал, что ему делать, чувствуя себя совсем чужим, незванным гостем на пиру. Бежать отсюда? И бежать не может: он еще надеется – Стешка вернется к нему или по крайней мере скажет, что с ней стряслось там, на горе.
В коммуне о Яшке знали уже все.
Первым к нему подбежал Шлёнка и, чему-то радуясь, протянул руку.
– Мое почтение тебе, Яков Егорыч, друг ты мой. Что? На побывку пришел?
– Совсем.
– Совсем? – спросил удивленный Шлёнка.
Они помолчали. Яшка смотрел в поле, на Богданова и Стешку.
«С ним спуталась, – решил он, глядя на Богданова. – Нашла… Кто это такой?»
Шлёнка первое время не знал, о чем заговорить, затем, желая угодить Яшке, шепнул:
– С дражайшей-то виделся? Эх, как она один раз при мне Кирилла Сенафонтыча оборвала! Он, знашь-ка, дескать, баба холостая, в охоте, подкатил к ней. «Помолодела, слышь, ты…» – и все такое. Она его и обрезала, – аж у меня в ушах зашумело. Вот баба: закон мужа блюла!
– Да-а? Блюла, говоришь, и ничего?
– Ну! Что говорить. Мы ведь как на ладошке живем: всех видать…
«Что же с ней там, на горе-то стряслось?» – успокаиваясь, подумал Яшка и, понимая, что глупо об этом спрашивать, все-таки не мог оторваться от Шлёнки.
– С Богдановым? Да он у нас до баб-то… и не нюхает… Это агроном… Чудила, страх!
Яшка раздраженно повел ухом на крик. К нему двигались коммунары.
Впереди всех, широко шагая (Яшка еще подумал: «Как разъелась!»), шла Анчурка Кудеярова и гоготала:
– Я вам баила, я вам баила, – придет Яков Егорыч… Баила? А-а-а, – она поджала губы и закачала головой, глядя на Яшку. – А я думала: худ ты, рван ты, а ты белый… на белом пироге тебя держали.
– Анчурка! И ты тут? – Яшка улыбнулся и, пожимая руки коммунарам, обрадовался тому, что они не забыли его, не гнушаются им и совсем нет того, чего он ожидал – этакого молчаливого и злого упрека. Он жал им руки и, ощущая их крепкие ответные пожатия, совсем расчувствовался. – Вернулся, – говорил он с дрожью в голосе. – Живете, строитесь?… А побелел я не от белого пирога, а оттого, что нам в пищу давали белки и жиры… питались мы… – и покраснел, понимая, что его слова коммунары могут принять за хвастовство, чего он вовсе не хотел.
– И шел бы к жирам.
Яшка дрогнул, промолчал.
– Шел бы отсюда, – проговорил Николай Пырякин и крепко стиснул американский ключ.
– Л сынок как у тебя живет? – Яшка сознавал, что этого ему вовсе не следовало бы спрашивать, но в нем все клокотало и слова выливались сами собой.
Веселые лица коммунаров посерели, ощерились и через несколько секунд на него посыпались оскорбительные слова:
– Каторжник.
– Прихвостень…
– Отродье чухлявское.
– Зачем пришел?…
Яшка, крепко зажав лицо руками, точно ожидая удара, опустился на приступок крыльца конторы.
– Убийство, убийство может произойти! – слышал он, как кричала Анчурка Кудеярова. Ее крик тонул в общем озлобленном гаме.
– Коля, брось! Коля, аль еще не веришь? – уговаривала Катя Николая.
– Вот она, – почему-то проговорил Яшка, когда услышал голос Кати Пырякиной, и еще ниже склонился, словно добровольно подставляя шею под удар… И вдруг вскрикнул:
– Что собрались? Медведь вам? – и выскочил из круга.
Но, выскочив из круга, он натолкнулся на Богданова и Стешку. Стешка улыбалась. Яшке вначале показалось, что она улыбается ему, и он уже хотел крикнуть: «Стешка, затравили! Больно ведь!» – но тут понял, что она улыбается какой-то иной, холодной и расчетливой улыбкой, и вовсе не ему, а Богданову. Она вслушивается в слова Богданова и намеренно отвернулась от Яшки. Яшка чуточку попятился.
– Что? – говорил Богданов. – Вот то самое и надо. Мы можем засеять сто, полтораста гектаров… Мы получим тысяч пятьсот пудов корней…
Яшке надо было что-нибудь делать. Стоять так, разиня рот, перед Стешкой – значит уже выдать коммунарам все то, что произошло между ними.
– В чем же дело, товарищ агроном? Давайте сеять, – проговорил он, вовсе еще не понимая Богданова.
Богданов исподлобья посмотрел на него и нехотя ответил:
– В людях дело. Люди перемерзли.
– Пустяки! – решительно заявил Яшка и почему-то кругом обошел Богданова, как петух курицу. – Пустяки! Град ведь им руки не оторвал, – сказал он тоном Степана Огнева, хладнокровно, чуть-чуть шутя (и все оглянулись на избушку в парке). – Кой черт за коммунары, если сами себе смерти ищут? Вот мы их растревожим…
Он кинулся к столбу и начал бить в колокол.
В колокол вовсе не надо было бить: коммунары все – и пожилые и молодежь – толпились во дворе. Среди молодежи Яшка узнал Феню, дочь Давыдки Панова, и намеренно подчеркнуто, предполагая, что это растревожит Стешку, козырнул ей. Стешка поняла его уловку, насмешливо повела глазами и отвернулась к Богданову.
– Давай слово! Ты!.. – с остервенением крикнул Яшка Богданову. – Ты говори!
Богданов засмеялся и, не веря во всю эту затею, взобрался на крыльцо, несколько секунд молчал, затем встряхнул головой, – подбирая слова, заговорил:
– Вот что… Стукнула нас стихия, природа… А человек, борясь с природой, переделывая ее, переделывает и себя. – Он передохнул и спохватился: «Что это я им говорю? Это же, что такое… Эх, ты, чертушка!» – упрекнул он себя за неумение говорить с коммунарами, когда их много. – Проще говоря, – продолжал он, – и человек себе не хозяин, коли, – подчеркнул он это простое народное слово «коли», – коли человек выбит из производственных отношений…
– Ну, «проще говоря»! Загнул… Ты, Богданыч, по-русски нам, по-русски… Что на конце-то у тебя стоит, то и скажи… Понятней будет, – посоветовал Шлёнка.
– На конце? Ах, да, да, на конце… Вот что… Вот… Турнепс. Турнепсом поля засеять…
– Турнепс?… Что за птица такая?
Все так удивленно посмотрели на Богданова, как будто только теперь первый раз увидели его… Что это – турнепс? Они никогда не видели, не знают, что такое турнепс… И вообще – сеять, когда люди собираются жать? Не выпил ли он – этот чудила?
– Ума рехнулся, – сказал кто-то. – Кирилла Сенафонтыча надо дождаться.
– Вот. Эй ты, быстрый, – обратился Богданов к Яшке. – Видел?
Яшке тоже предложение Богданова показалось нелепостью, но он знал – уступить сейчас значит быть высмеянным, и тогда ему непременно без оглядки надо бежать с «Брусков».
– Товарищи! – обратился он ко всем. – Мягкотелая интеллигенция всегда нос вешает, когда ей подопрет. Она – самая эта интеллигенция и стало быть… как это?… – Яшка сознавал, что он путается, тянет, и все-таки продолжал барахтаться:– Это, значит…
– Эй! Зря понес. Не туда поехал, – обрезала Стешка.
– Вот тебе и «это», – поддел Богданов.
Яшка растерянно смолк. Молчали и коммунары, и в это молчание врезался голос Ивана Штыркина.
Он, держа за рукав Чижика, рассказывал ему случай из своей жизни:
– Вот как жили… Раз меня в лесу бык хватил. Хотел я его со своего загона с проса отогнать… Ну, выгнал в лес да по заду его ладошкой как тресну! Он повернись да поддень меня – ребро мне и помял. Ну, в больницу. Лежу месяц, другой. Из дому весть – голодают. Хлеб в поле убрали да за жнитво, за молотьбу, то да ее – в амбар охвостья только и привезли. Идти надо. Доктор мне и говорит: «У тебя еще хрящи не срослись. Отстанут». Чего там, мол, хрящи? До хрящей ли тут? Пришел домой. Работать надо – чужой дядя работать на тебя не будет, хоть подыхай. Работаю. Начал я в то время ведра делать… Раз молотком стукнул – сижу: дышать нечем, хрящи эти самые, действительно, отстают… Эх, плюнул я на них и давай молотком по железу наяривать… Раз десять стукнул и присел – ни взад ни вперед, ни вздохнуть ни крикнуть. Хорошо, баба догадалась: молчит что-то, дескать, мужик не стучит. Прибежала ко мне под сарай, а я ни жив ни мертв… И опять в больницу… Пролежал до весны, вышел – и хоть по миру иди… Вот как жили… А ты – пчелки…
3
Рассказ Штыркина отбросил всех в прошлое – к своим избам, к своим дворикам, к одиночеству. Анчурка Кудеярова вспомнила своего Петю, восемь пудов муки, которые он приволок ночью, накануне того дня как повесился, зарезанного племянника Чижика и – сапожную колодку, которой Петя бил ее по голове.
Но что со Шлёнкой? Он стоит рядом с Яшкой, мигает слезящимися глазами. Его лицо, красное, как мякиш переспелого арбуза, покрылось белыми пятнами, точно от мороза… Он порывается что-то всем сказать, у него ведь тоже ухо отрезано… вот у него вместо уха торчит хрящик… Да не только у Шлёнки: у каждого в прошлом нашлось такое же пятно, как у Анчурки Кудеяровой, у Шлёнки, у Николая, – все были там, под соломенными крышами, в тесных избах, все не ложились спать без ругани из-за куска хлеба, из-за прута… И разом все, что случилось с коммуной за последние дни, приняло иную окраску…
– Это… Как бишь, в могилку… ежели тебя силком в могилку, то ты тогда…
Выкрик Шлёнки подхлестнул всех. Шлёнка еще не успел докончить волнующую его мысль, как коммунары побежали к конюшням, к лабазам. Из-под навеса выползали тракторы и один за другим, наполняя двор грохотом и запахом гари, тронули в поле. А на конюшне Штыркин, взяв на себя главенство, запряг тридцать» лошадей в десять двухлемешных плужков и двинулся вслед за тракторами. Шлёнка отобрал коров, выволок сваленные за ненадобностью старые сохи, впряг коров и выехал со своей своеобразной «конницей».
Все было поднято иа ноги… и побитое, искалеченное градом поле с невероятной быстротой стало покрываться черными, мягкими пластами.
К черным, мягким пластам прибежал Захар Катаев. Ероша руками волосы, тыкаясь то к одному, то к другому коммунару, он упросил их принять его артель в коммуну.
– Отрезанный ломоть мы… Отрезанный. Так и нас возьмите за один стол, – глухо говорил он.
И в поле выехала новая партия лошадей, вышла новая партия людей – и в коммуне все смешалось, как на большом базаре, куда люди съезжаются за одним – купить и продать – и, оглушенные торгом, в беспорядке мечутся…
Метались и в коммуне.
В первый же день пали три лошади. Они пали во время обеденного перерыва. Кто-то не доглядел, еще горячих пустил их к воде, и лошади легли на землю, вздулись. У озера утонул трактор. В ночь же загорелся стог клеверного сена в поле. Он вспыхнул моментально, и его не удалось залить водой. Затем в эту же ночь от надрыва преждевременно родила жена Петра, племяша Чижика. И в эту же. ночь кто-то открыл калду, с калды ушли в парк коровы и поломали там деревья.
Все смешалось в коммуне, и в этом смешении трудно было отыскать виновника того, кто опоил лошадей, кто открыл калду, кто поджег сено, – все кружились, метались, бегали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29